…Это случилось весной тридцатого. Другой такой весны не было. В апреле уже сеяли пшеницу. В начале мая отцвела черемуха и распустилась сирень. Зазеленела, зацвела, запела птичьими голосами земля. А какой паводок был! Даже их маленькая речушка, которую летом курица вброд перейдет, выплеснулась из берегов.
Жизнь в ту весну тоже вышла из обычного русла. И забурлила, заклокотала, запенилась.
Поняли богатеи: конец пришел привольному житью.
Колхоз! Это слово было у всех на губах. Его произносили с надеждой и с любовью, с ненавистью и насмешкой. Колхоза боялись, к нему тянулись, ему рыли яму, приговаривая: "Дави, пока слепой".
Первый колхоз. Он родился в песнях и слезах. День и ночь гудел за околицей единственный трактор. Охрипшие, взбудораженные, веселые колхозники работали от зари дотемна, а ночью охраняли склады и фермы. Часто черную тишину взрывали гулкие винтовочные выстрелы или набат пожарного колокола.
Тогда все в районе знали первую трактористку Настю Ускову. Ее портрет был помещен в "Комсомольской правде". Тонкая и гибкая, как ветка краснотала, она гордо несла голову. Ветер трепал коротко остриженные волосы, играл челкой, падавшей на брызжущие лукавым весельем карие глаза.
"Батрачка. Побирушка, - жалили ее в спину кулаки. - Не будь этой власти, ходила бы в сермяжине, за кусок хлеба в пояс кланялась. Ну ничего, сделаем ей перекрут…"
Рано утром по пути к трактору ее подстерегли трое кулацких сынков. Кинулись они на нее. Выскользнула Настя из потных железных рук и со страху бросилась в лес. Думала скрыться в нем, спрятаться. Да не тут-то было. Крепки ноги и сердца у кулаков. Вмиг пристигли они свою добычу, радуясь, что сама забежала в лес, а в нем - кричи не кричи, зови не зови - никто не услышит, никто не увидит.
Задохнулась Настя от бега. Прижалась голой расцарапанной спиной к березе, раскинула руки. "Не подходи!" - крикнула надорванным голосом. Те в ответ только зубы оскалили. И бросились на нее. В это мгновение ахнул выстрел. Медвежий жакан прогудел шмелем над головами и насквозь прошил березовый ствол. Вспугнутой волчьей стаей умчались парни, а вслед им еще раз бабахнуло.
Стих треск сучьев, рассеялся пороховой дым, и перед полуживой от страха Настей показался лесник Фадеич. "Моли бога, девка, что на меня наскочила. Надругались бы они над тобой и жизни решили…"
…Давно это было. Ох как давно. А и сейчас вспомнила - сердце захолонуло. Прижала руку к груди, будто придержать его хотела. Попробовала оторваться от воспоминаний. К чему ворошить прошлое? Повернулась было, чтобы окликнуть сестру. Да не окликнула: увидела вдруг себя в юнгштурмовке с комсомольским значком и портупеей.
Райком комсомола направил ее в сельскохозяйственный техникум. Настя стала студенткой, горожанкой. Поначалу все было в диковинку. И трамвай, и кино, и строгая простота отношений. Комсомольские вечера, диспуты, субботники, облавы на беспризорников и хулиганов.
Из множества разнообразных событий тех лет память почему-то воскресила это…
Небо удивительно чистое и бездонное. Она запрокинула голову и долго, до тех пор пока не заломило глаза, вглядывалась в небесную синь, в такую глубину, что дух захватило.
Потом в заполненном грохотом мотора самолете она так же пристально разглядывала землю. С каждой минутой земля уплывала все дальше. Скоро дома стали не больше спичечных коробков. А речка походила на змейку. Тогда сидящий рядом с ней человек скомандовал: "Пора!"
Два шага - и она очутилась над открытым люком. Под ним бездна. Сердце сбилось с ритма и зачастило. "Прыгай!" - сердито крикнул человек в шлеме. Она зажмурилась, шагнула в люк и провалилась. Сердце остановилось, ни вздохнуть, ни выдохнуть. Открыла глаза, увидела стремительно несущуюся навстречу землю. Рванула кольцо. Толчок - и полет прекратился. И сразу стал слышен отдаленный гул самолета, и все вокруг сделалось невиданно ярким и красивым, а перед глазами такая голубая ширь, что и понять трудно: наяву видится или снится…
Недолгая вроде жизнь за спиной, а сколько в ней всего: и доброго, и такого, о чем бы лучше никогда не вспоминать…
В тридцать восьмом кому-то понадобилось посадить директора МТС. В свидетели облюбовали ее. Объяснились коротко и до ужаса просто. "Либо подпишешь заявление на директора, и его арестуют, как врага народа, либо…" - "Нет", - отрезала она. Нет и нет… Выпустили.
Да, всякое было. Вот и с ним тоже. Давно знала, что любит, впервые в жизни. Поздно, да сердцу не прикажешь. Чужой муж, а что поделаешь? Как мучилась! Боролась с собой. Хотела уехать из района - не пустили. И хорошо, что не пустили. Сама бы себя ограбила. Ведь такое бывает раз в жизни, и то не у каждого…
С чего все началось?
Колхозный клуб был набит битком. Сизый дым слоился, растекался по залу. Лампы угрожающе мигали. Только что зал шумел, и вдруг в нем стало тихо: выступал новый секретарь райкома Рыбаков. И всем хотелось сразу понять, разгадать, что за человек. Он говорил медленно, короткими фразами. Ничего особенного тогда не случилось. Но… смешно даже, как в книгах - с первого взгляда. С тех пор она видела его часто, и всякий раз было больно от его равнодушия.
Только однажды, отогнав от нее разъяренного быка, он посмотрел каким-го заинтересованным, необычным взглядом.
И вот эта ночь в поле…
Настасья Федоровна стряхнула думы, спохватилась: "Да что это я делаю? Битый час торчу перед зеркалом, а он, поди, уже приехал". Еще раз брызнула духами на грудь, поправила прическу, надела белые валенки, схватила пальто.
2.
Еще издали Настасья Федоровна заметила лошадь у крыльца. Заторопилась.
Рыбаков встретил ее, стоя посреди комнаты. Она сразу заметила сердитый взгляд. "Не в духе, с лица будто почернел. Замотался", - жалостливо подумала она, и ей вдруг захотелось разгладить глубокие морщины на его лбу. С трудом поборола это желание. Сказала только "здравствуйте" и больше не обронила ни слова. Побоялась чужих ушей да чужих глаз: в углу у печки сидели два старика - колхозный конюх да сторож сельпо - и оба присматривались, прислушивались с любопытством.
- Здравствуй, - ответил Василии Иванович, повернулся и молча пошел к председательскому кабинету.
"Даже не улыбнулся. Не до веселья ему".
Она нарочито замешкалась, развязывая полушалок. Краем глаза увидела - деды поднялись и засобирались уходить.
Плотно притворила за собой дверь. Не спеша разделась. Легко прошлась по комнате, остановилась около своего стола, спиной чувствуя взгляд изумленного Рыбакова. Повернулась к нему. Улыбнулась.
- Ишь, как ты вырядилась.
- Не нравится? - в карих прищуренных глазах ее был вызов.
- Да нет, почему же, - он отвел взгляд в сторону. - Ты и без нарядов хороша. - Помолчал. - Не ко времени это.
- Ну и ладно, - обиженно вздохнула она. Голос сразу потух, выцвел. - Пускай не ко времени. Захотелось мне, вот и вырядилась.
Василий Иванович долго сворачивал папиросу. Закурил. Вместе с дымом выпустил изо рта:
- Где люди?
- Какие люди?
- Я же просил тебя собрать животноводов.
Наступило неловкое молчание, и чем дольше оно длилось, тем больше досадовал Рыбаков. "Ни одного доброго слова не нашел, - корил он себя. - Прямо говорящая машина, а не человек". И уж совсем расстроился он, когда Ускова сказала:
- Прости, Василий Иванович. Не расслышала я. Ошалела от радости. Думала, ко мне едешь, ради меня… Ну да не горюй. Мы их сейчас покличем. Сейчас…
А сама и не пошевелилась. Только прикрыла ладонью глаза.
- Настя, что ты?
Она отняла ладонь от лица. Жалко улыбнулась.
- Так просто. Не думай, что разжалобить хочу. Бабья слабость. От горя ревем, от радости плачем… и от обиды - тоже. Посиди минутку. Я сейчас за сторожихой сбегаю, соберем животноводов.
Не спеша потянулась к полушалку.
Ему почудилось, что он услышал ее мысли: "Ты меня обидел. Больно и горько. Но я стерплю. И виду не подам. У меня ведь никаких прав. Заставить - не могу, просить - не хочу. Впереди длинная ночь - выплачусь. И снова ждать. Все равно придешь".
Василий Иванович на лету перехватил ее руку. Крепко сжал.
- Прости, Настя.
- Да ты что… зачем это?
А у самой слезы навернулись на глаза.
Василий Иванович прижал к своей щеке Настину руку, и то, что минуту назад казалось очень важным, утратило вдруг всякое значение. Легко и хорошо, словно все трудное, тяжелое уже осталось позади. Будто и не было за порогом ни войны, ни голодной зимы, ни бесконечной череды забот и дел. Только - вот она, рядом, ее рука на голове, ласково перебирающая волосы. Время остановилось.
- Пойдем ко мне, - позвала Настасья Федоровна.
Он не шелохнулся.
- Пойдем, Вася.
Широкой ладонью она прикрыла ему рот, защемила пальцами ноздри. Нечем стало дышать, но он не шевельнулся. Настасья Федоровна отняла ладонь от его побледневшего лица. Сказала с нежным упреком:
- Почему не просил пощады? Задушила бы.
- Ну и пусть.
- Жить надоело?
- Нет. Сейчас мне особенно хочется жить, Настенька.
…Они вместе распрягали коня. Настасья Федоровна помогала ему: унесла сбрую в сени, накрыла лошадь кошмой, задала ей сена.
Проводила Рыбакова прямо в горницу, а сама скорей в кухню - готовить ужин. И вот на круглом столе, накрытом вышитой полотняной скатертью, появилась сковорода с жареной картошкой, тарелка квашеной капусты и бутылка, заткнутая газетной пробкой.
Василий Иванович молча следил глазами за суетящейся хозяйкой. Иногда она подходила к нему и легонько касалась его рукой, будто хотела убедиться, что он на самом деле здесь. А убедившись в этом, проворно убегала в кухню, чтобы через минуту вернуться оттуда, неся еще что-нибудь. Не раз возвращалась с пустыми руками и, растерянно улыбаясь, долго топталась на одном месте, соображая, зачем пришла. Смеялась над собой, называла себя раззявой и растеряхой и снова смеялась.
Наконец, оглядев стол - все в порядке, - Настасья Федоровна повернулась к гостю.
- Проходи, Василь Иваныч.
Он поднялся, шагнул к ней.
- Ну, здравствуй, Настюшка.
- Здравствуй, Вася. - Обняла его, прижалась и долго стояла так, с наслаждением вдыхая родной запах махорки, овчины и пота.
…Они не спали до утра.
Она лежала на его руке, бессильно раскинув усталое тело, и молчала. Долго-долго. Потом тихо сказала:
- Знаешь, Вася, чего я хочу? Больше всего на свете.
- Чего?
- Ребеночка. Сынка. На тебя похожего.
- Глупая. Зачем он тебе без мужа-то? Засмеют.
- Меня не засмеют. Я не пугливая.
- Это верно. Только трудно парня вырастить.
- Выращу. Ты не бойся. Такого орла выхожу, выпестую. Весь в тебя будет. Капелька в капельку.
- А вдруг в тебя удастся? Да еще девка. - Он засмеялся.
- Нет. Ты мужик сильный. Твоя кровь и победит… А может, я бесплодная? - испуганно спросила она.
- Пустое. Всему свое время. Придет и твой час.
- Я бы назвала его Васей, - тихо, словно сама с собой, говорила она. - Василек. Василь Василич… Чую, короткой будет наша любовь. Ох, короткой! Быстро сгорит, ровно береста. Фук - и нет…
- Разлюбить грозишься?
- Нет. Я не разлюблю. Первого тебя полюбила и последнего… Один ты у меня. - Вздохнула. - Не о себе думаю. В тягость тебе наша любовь. Ты не подумай, что осуждаю. Нет. Так уж жизнь сложилась. И в том никто не виноват.
- Не надо об этом. - Он приподнял голову, силясь в темноте разглядеть ее лицо. - Если бы не война, я бы разрубил этот узел. Одним ударом. Я ведь никогда никому не лгал. Ненавижу криводушных. А тут приходится подличать. Аж зубы щемит от злости. Может, и зря думаю, что люди не поймут, что не до того им теперь. А все же боюсь. Захватают, запачкают, загрязнят. Тебя-то за что?.. Вот отвоюем, победим. Тогда я сам скажу о нас с тобой. Сразу всем. Всем. Пускай судят, как знают - все снесу. И никогда не раскаюсь, не пожалею. Переболеем - крепче любить станем. А пока потерпи, Настенька, потерпи…
- Да что ты, Вася. Я об этом вовсе не думаю. Просто к слову пришлось. Я нынче такая счастливая, высказать не могу. И ты не томи себя этими думами. Все уладится. Главное, что любишь. А уж я-то… я… Сокол мой…
Когда рассвет заглянул в окошко, они поднялись. Не зажигая огня, тихо, чтобы не разбудить Васену, вышли на улицу. Напоили лошадь, запрягли. Прощаясь, Настя не сдержала скорбного вздоха.
- С чего это? - встревожился он.
- Сама не знаю. - И пошла отворять ворота.
Рыбаков сел в кошевку, подобрал вожжи. Со скрипом распахнулись облепленные снегом створки. Воронко выгнул шею и вылетел на дорогу. Василий Иванович оглянулся. Настя стояла в воротах, подняв над головой руку. Он помахал ей, уселся поудобнее и пустил коня во всю прыть.
3.
Давно скрылся за поворотом тонконогий Воронко, а Настасья Федоровна все стояла у распахнутых ворот и глядела вдоль дороги. В окнах дома напротив затеплился желтый огонек. Над снеговой папахой, нахлобученной на самые оконца, взлетела сизая струйка. Она росла на глазах, становясь гуще и темнее, и скоро из трубы потянулся широкий столб дыма. Он поднимался круто вверх, будто ввинчиваясь в бледно-серое небо. Вот еще над одной крышей закурчавился дымок, еще, еще. Над деревней поднялся целый лес дымовых стволов. Забрехали собаки. За спиной звякнула щеколда, проскрипел снежок. Настасья Федоровна оглянулась. Васена с подойником на руке шла в стайку.
- Что так рано?
- В самый раз.
Настасья Федоровна не спеша закрыла ворота, задвинула тяжелый деревянный засов и медленно пошла через двор к крыльцу. Поднялась на него, постояла в раздумье, прислушалась к голосу Васены, долетавшему из стайки, и прошла в дом.
Разделась у порога, да тут же и присела на сундук.
Вот и все. Снова кончилась радость, и опять одиночество. Одиночество и работа. Неуемная и тяжкая, от которой к вечеру голова кружится и ноги не держат. Семена, корма, топливо, инвентарь. Обо всем надо подумать, обо всем позаботиться. С чем бы кто ни приехал в колхоз - все идут к председателю. Просят, требуют, даже угрожают. Сколько людей за день перебывает в правлении. С радостью, с горем, с надеждой. Она и всплакнет с осиротевшей вдовой, и порадуется с матерью, узнавшей о награждении сына, и утешит солдатку, опечаленную долгим молчанием мужа. Ее на всех хватает. А ведь она и сама человек. Обыкновенная баба. Ей тоже ох как хочется с кем-то поделиться думками, посоветоваться, излить душу. А с кем? Васена все время молчит. Ей что ни скажи, то и ладно. А кому другому сердце откроешь? Начнутся суды да пересуды. Не за себя страшно: она ничейная. За него. Нельзя, чтоб о нем плохое подумали. А на чужой роток не накинешь платок. Любят люди посудачить о начальстве. Да еще о таком. Дай только повод - все косточки перемоют, с песочком перетрут. Вот и приходится молчать, да и виду не показывать. У баб зоркие глаза, на аршин в землю видят, а до сердца-то всего вершок. Ну, как заглянет туда какая-нибудь? Распухает голова от невысказанных слов, саднит сердце от невыплаканных слез. Только и утешение в сладких думах о новой встрече и о сыне. Имеет же она право на сына! Не пустоцветом век красоваться, не бесследно по жизни пройти.
Длинна зимняя ночь. Чего только не передумаешь, пока дождешься рассвета.
Не шли, а тянулись серые зимние дни, одинаковые и непохожие друг на друга. Рыбаков не появлялся и не звонил. Настасья Федоровна ловила слухи о нем, как бы между прочим пытала уполномоченных: "Где товарищ секретарь?" Один ответ: "В колхозах". По ночам подолгу думала о нем и жалела его глубокой материнской жалостью: "Не бережет себя мужик. Загонится, запалится".
И тянулись, тянулись журавлиной цепочкой однообразные дни. Вдруг…
Когда впервые почувствовала это - не поверила, заставила себя не поверить… Впервые в жизни ее охватил какой-то суеверный страх. Казалось, если поверить по-настоящему - обязательно не сбудется. Долго сомневалась и наконец уверовала. И сразу все изменилось. Берегла себя, боялась тяжелой работы, даже походка стала иной, медлительной и плавной. По ночам она не спала: все прислушивалась, не подаст ли ребенок знак о себе, а сама беззвучно шептала:
- Васенька, сыночек мой, кровиночка моя. Скоро мы увидимся.
Осторожно ворочалась с боку на бок и думала не о себе, а о них, о двух Василиях, о двух Рыбаковых. Один в это время был где-то в пути, или сидел на заседании, или спал на тулупе в колхозной конторе. А другой, другой жил еще только для нее, жил у нее под сердцем.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1.
Деревня вытянулась вдоль дороги и затаилась, прижавшись к земле. Три года войны сделали ее неузнаваемой. Покосились ворота, повалились заборы, опустели амбары. Оскудела людьми, притихла, пригорюнилась деревня. Зимой рано затихала она, погружаясь в темноту и тишь. С лучиной да коптилкой долго не повечеряешь. Да и за день-то так надергаются, намотаются люди, что рады-радешеньки ночи. Ничто не нарушает ночного покоя селян - ни гармонный перебор, ни девичьи припевки. В клубе - давно не топлено, стены и потолок инеем подернулись. Там собираются раза два-три за всю зиму. Был бы в деревне какой завалящий гармонист, девки нашли бы время и попеть и потанцевать. Но гармониста не было. Есть в селе несколько парней-трактористов, так те всю зиму в МТС. Есть пятеро инвалидов, безрукие либо безногие - они с солдатками бражничают, с бабами потешаются, торопятся насытиться жизнью, наверстать оставленные на войне годы.
А девкам от этого какое веселье? По вечерам сбегутся они к кому-нибудь, собьются гуртом, засветят лампешку и ну читать, перечитывать фронтовые письма. Были тут письма от своих деревенских парней, что унесли на войну девичьи клятвы верности. Были и от незнакомых, с которыми подружились заочно. Пошлет дивчина расшитый кисет неизвестному солдату, вложит туда записочку в несколько слов и вдруг получит с фронта нежданный треугольничек. В нем - благодарность за кисет и предложение знакомства. Так и начнется переписка…
Шуршат зачитанные листки, приглушенно гудят девичьи голоса. Из рук в руки переходят маленькие фотокарточки, на которых застыли в бравой позе парни в пилотках набекрень или в ушанках на макушке… Нет-нет да и прозвучит короткий скорбный вздох и кто-нибудь скажет: "Ждем, ждем, а вернутся - на молоденьких поженятся, нас по боку", - "Всяко бывает, - с философской многозначительностью проговорит более красивая и молодая. И, сверкнув глазами, весело прикрикнет: - Чего, девки, носы повесили? На наш век такого добра хватит. Никуда парни не денутся, а и денутся - других найдем". И заведет она песню о синем платочке или о девичьем огоньке, что за тысячу верст видится солдату. Негромко, но дружно подхватят девушки приглянувшуюся песню. И столько скрытой тоски и затаенной тревоги, столько душевной боли будет в ней, что у самих певуний слезы заблестят в глазах. Хорошо поют девушки, но тихо, потому и не может песня пробиться сквозь двойные рамы, не может выпорхнуть на улицу, встряхнуть, всколыхнуть сонную черноту ночи.