Так было - Лагунов Константин Яковлевич 4 стр.


Богдан Данилович хотел подняться зажечь лампу, разогнать, развеять окутавший ею мрак. Но что-то мешало ему распрямиться, и не было сил скинуть гнетущую тяжесть с плеч. Прижался горячим лбом к оконному переплету, вгляделся в ночь. Ничего не видно. Беспросветная тьма за окном.

"Куда она уехала? Родных - никого. Родителей едва помнит. Жила в няньках у какого-то дальнего родственника. Потом была официанткой в студенческой столовой. Мы познакомились на новогоднем балу. Луиза была в костюме юнги… О, черт! Куда меня заносит?.. А ведь можно было по-другому. Прийти к Рыбакову и все рассказать. Прямо и честно… Нет нет. Донкихотство теперь не в почете… Все образуется как надо. Переболит и заживет. Она - женщина практичная и не урод. Устроится, переболеет… Нам с Вадимом труднее будет. Но как иначе?"

- Как иначе? - повторил он вслух.

Ох, как медленно тащилась эта ночь. Шамов вспоминал пережитое, силился заглянуть в будущее, и в зависимости от того, куда он смотрел, менялось и его отношение к случившемуся. Он то жестоко казнил себя, то оправдывал.

На подоконнике выросла гора окурков. У Шамова отекли ноги, ломило поясницу. Каждый удар сердца больно отдавался в висках. А он все сидел, с угрюмым напряжением вглядываясь в темноту, и ждал рассвета. Он верил, что утро принесет облегчение и все страшнее останется позади.

И вот желанный рассвет наступил. Он входил в комнату робко и медленно. Темнота постепенно разреживалась, отползала от окон, жалась к углам.

Шамов резко выпрямился и встал. Несколько минут стоял в немой неподвижности, будто окаменев. Так стоит человек у дорогой могилы, перед тем как уйти от нее навсегда.

- Теперь все, - сиплым голосом проговорил он. Откашлялся и твердо повторил: - Все. И больше к этому не возвращаться. Надо жить. Надо подумать о себе и о сыне.

Недавно Вадиму пошел восемнадцатый год. Он унаследовал от матери удивительно тонкую, порой необъяснимую проницательность. С ним будет нелегко объясниться…

И вот этот разговор…

3.

Сын. Известие о его появлении на свет Богдан Данилович встретил равнодушно, но, глянув на светящуюся счастьем Луизу, не сдержал радостной улыбки. Ребенок был голосист, часто хворал и без конца капризничал, а Шамову тогда больше всего на свете нужна была тишина. Молодому отцу волей-неволей пришлось овладевать искусством няньки. Это раздражало Богдана Даниловича.

Подрастая, сын, вопреки сложившимся в народе представлениям, все отдалялся от отца. Вероятно, потому, что, по горло занятый делами, Богдан Данилович иногда по нескольку дней не виделся с сыном. Да и с годами Шамов становился все более раздражительным и нетерпеливым. А после беды с братом и вовсе переменился, и если на людях усилием воли он все-таки сдерживал себя и казался по-прежнему общительным и доброжелательным, то дома, в семье, он то мрачно молчал, то срывался на крик. Правда, подобное случалось не часто, и всякий раз после этого, замаливая вину, Богдан Данилович был предупредителен с женой и ласков с сыном. Но тот равнодушно принимал знаки вынужденного отцовского внимания, держался с ним настороженно и недоверчиво. Когда в их разговор или игру вмешивалась Луиза, все становилось на свое место. Своим присутствием она заполняла пустоту, которая начала образовываться между отцом и сыном. Теперь Луизы нет, и сразу стала видна эта пустота. Но все-таки сын. Единственно близкий человек…

Если бы он хоть что-нибудь понимал в случившемся. Разве не для него, не ради его будущего Богдан Данилович решился на такое? А теперь этот желторотый смотрит на отца недоверчиво-осуждающе. Ходит как тень, прячется по углам. Не думает ли он, что отец станет заискивать перед ним, потакать и угождать ему? В его годы Шамов жил уже самостоятельно, на грошовую стипендию. Старая одинокая мать сама еле сводила концы с концами. Старший брат помогал ей, да и Богдану к каждому празднику деньжат подбрасывал. Брат жил под Москвой, в Люберцах, но Богдан редко бывал у него: уж больно неприветливо встречала деверя братова жена. Хотя с Луизой она сдружилась так, что водой не разольешь. Нет, не на братовы подачки жил тогда молодой Богдан. Как и другие студенты, он грузил и разгружал вагоны. Уголь, бревна, бут, цемент что только не прошло через их молодые сильные руки. А этот…

- Вадим! - властный голос Богдана Даниловича разрушил тишину. - Зажги лампу и неси сюда!

В дверную щель скользнула желтая полоска света. Послышались легкие шаги. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Вадим с лампой в руке. Он поставил лампу на стол и тут же повернулся, намереваясь уйти.

- Чего ты все по углам прячешься? - раздраженно спросил Богдан Данилович.

- Я не прячусь, - буркнул сын.

- "Не прячусь"! Боишься на свет показаться. И не смотри на меня так! Ишь ты, грозный судья. Привык, чтобы все по-твоему, все на папины деньги и мамиными руками. До семнадцати лет дожил, а пуговицы сам себе не пришивал. Картошки пожарить не можешь, носовой платок не в состоянии выстирать. Белоручка. А туда же. Надо учиться жить. Это великая и сложная наука… Да ты не стой столбом. Садись… Садись, садись…

Сын переступил с ноги на ногу, нехотя присел на уголок стула.

- Главное в жизни - не раскисать, - назидательно заговорил Богдан Данилович. - Жизнь не любит квелых да расслабленных. Она швыряет их, корежит и бьет. Тот, кто полагается на волю волн, никогда и ничего не добьется. И потом, мужчина должен уметь не только скрывать от других свое горе и боль, но и преодолевать их. Несчастных жалеют, а жалость унижает настоящего человека. Да и не время теперь для нытья. Посмотри, как люди живут. Сколько вокруг обездоленных, голодных, покалеченных! Если все раскиснут, расхнычутся, распустятся, что тогда будет? Нам тяжело, а каково там, на фронте! Никогда не забывай об этом…

- Я бы туда хоть сейчас! - пылко воскликнул юноша.

- Придет время - будешь там. Сначала доучись. Нам всю жизнь не хватало грамотных людей, а теперь и подавно. И с каждым годом войны этот недостаток будет ощущаться все острее. Твой самый первый долг сейчас - учиться, Чем глубже и прочнее будут твои знания, тем нужнее ты будешь и здесь, и там…

- Я подтянусь. Наверстаю.

- Верно! Вот получай аттестат и поступай в военное училище…

- Да ради этого я…

- Вот-вот. И не раскисай! Не распускайся! - Богдан Данилович продул мундштук, сунул его в карман. - Картошка есть у нас?

- Есть! - Вадим вскочил.

- Давай займемся ужином. Накладывай в котелок картошку, мой и - на плиту. Картошка в мундире - великолепная вещь! Хорошо бы к ней еще чего-нибудь солененького, - Богдан Данилович прищелкнул пальцами.

- Я сейчас сбегаю к соседке, попрошу капусты.

- Зачем просить? Надо купить.

- Она не продаст, а так - пожалуйста. Сегодня встретила меня и говорит: "Чего за капустой не приходишь, я обещала ма…" - Вадим умолк на полуслове, потупился.

- Черт с ней, с капустой, - морщась, как от зубной боли, торопливо проговорил Богдан Данилович. В душе он ругал себя: надо поосмотрительнее, поосторожнее. - Картошка с сольцой - первоклассная пища. Пошли. Поедим - и за дело.

Сухо потрескивали, постреливали поленья, разгораясь. С котелка на плиту стекали крупные капли и с шипением превращались в пар Заунывно гудел ветер в трубе. Под полом скреблась мышь.

На белом от морозных узоров окне качалась черная тень лохматой головы Вадима.

Богдан Данилович на корточках сидел перед топкой плиты, смотрел в проем открытого поддувала, бездумно ждал, когда же там снова мелькнет золотистая искорка. При этом он медленно раскачивался из стороны в сторону и сначала насвистывал, а потом принялся вполголоса мурлыкать мотив первой пришедшей ему на память песни.

И вдруг Вадим запел. Неровным, тонким, готовым каждое мгновение оборваться голосом он вывел:

Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови…

Богдан Данилович стал потихоньку подпевать. Впервые за дни, прошедшие после ухода жены, он почувствовал желаемое облегчение. Трудный разговор с сыном остался позади. И ему показалось даже, что этот разговор как-то сблизил их. Просто Вадим больше был с матерью, привык, привязался к ней. Но он - мужчина, и он - Шамов. Вот они рядом. Вместе. Варят картошку и поют. Конечно, картошка не бог весть какое лакомство. Да за этим дело не станет. Все, что нужно, будет у них. И женские руки будут. Все, все будет.

Ты теперь далеко, далеко,
Между нами снега и снега…

Вадим пел, широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрел на синий узор обоев перед собой и видел мать…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1.

Младшего Ермакова провожали торжественно и шумно. У вокзала собралось множество людей. Смущенный Володя стоял, неловко прижимая к груди маленький букетик пожухлых от мороза живых цветов.

Первым заговорил Рыбаков.

- Сегодня мы провожаем в ратный путь еще одного сибиряка-добровольца Владимира Ермакова. Что хочется сказать ему на прощание? Передай, Володя, бойцам Красной Армии, что мы все считаем себя солдатами. И ради победы готовы на любую жертву. Сибиряки сделают все, чтобы красноармейцы были сыты, одеты, имели отличное оружие. Пусть бойцы не беспокоятся о своих семьях. Мы не оставим их в нужде, не покинем в беде. А еще передай однополчанам, чтобы готовились к встрече нового пополнения. Скоро отправится на фронт добровольческая стрелковая сибирская дивизия, в которой немало и малышенцев. Пожелаем же, товарищи, танковому экипажу братьев Ермаковых боевых удач. Пусть минуют их вражьи пули и мины, обойдет стороной смерть. Пусть с честью пронесут они красное знамя Победы до самого Берлина. Ну, солдат Ермаков, - Василий Иванович повернулся, положил руки на плечи парню, - в добрый час. Будь таким, как твои братья. Возвращайся домой с победой! Счастливо, сынок.

Он привлек к себе Володю и трижды поцеловал его.

Потом были еще речи. Такие же короткие и взволнованные.

И вот прощальный гудок паровоза. Поплыла подножка, на которой стоял без шапки светловолосый парень и махал рукой.

Жалобно вскрикнув, зарыдала Пелагея Власовна. Муж гладил ее по голове, говорил какие-то успокоительные слова, а сам прятал полные слез глаза.

Рядом с Донатом Андреевичем стоял Рыбаков. Из-под шапки выползла тонкая черная змейка волос и большим полукольцом прилипла к белому лбу. Лицо строгое. Четко обозначились скулы. "Мальчишка, - думал он, глядя на проплывающий мимо поезд. - Совсем юнец. Наверное, ни разу не брился. А сколько их, таких, пало на подступах к Минску, Смоленску, Москве? Молодость народа, его будущее…"

Исчез эшелон из глаз. Опустел перрон. В той стороне, куда ушел поезд, показалось солнце. Большое, но неяркое. Оно окропило землю холодным желтым светом, посеребрило накатанные колесами рельсы, и они вдруг заблестели. Сверкающая колея протянулась до самого неба. И словно соперничая с ней в блеске, ожили, заискрились под солнцем бескрайние снега.

Снега, снега…

Плотным студеным покрывалом окутали они леса, прикрыли реки и озера, поля и равнины. Кругом безжизненно-белые холодные сугробы. Ветер вспугнутым зайцем скачет по ним, петляет и кружит. На бегу он царапает наст, сдирает с него белую легкую пыльцу, свивает, скручивает ее в огромные жгуты и волнами поземки перекатывает с места на место. Заунывно гудят телефонные провода, одичало каркают вороны, трещат от мороза березы и ели. И кажется: скованная зимней стужей природа совсем обессилела, и ей уже никогда не стряхнуть с себя ледяное оцепенение, и вечно будет властвовать над землей белое мертвое безмолвие. Но это только кажется! Разрой сугроб - и в глаза тебе брызнет зеленью до поры притаившаяся озимь. Разотри в пальцах сухую шишечку березовой почки, понюхай - и сразу почувствуешь запах весны. Подо льдом и снегом невидимые глазу текут по древесным корням необоримые соки земли, набухают, набираются от них сил скрытые в почве семена злаков, цветов и трав. По малой росинке, по капельке копит силы природа, готовясь к великому весеннему штурму. И он грядет, ломая льды, взрывая снега, неся всему живому жизнь и обновление.

Так было.

Так будет.

Во веки веков.

2.

Чтобы не проспать, Валя Кораблева завела будильник на шесть и все же несколько раз просыпалась ночью, смотрела на часы, а потом подолгу ворочалась.

В семь тридцать ей вместе с другими членами комиссии надо было быть на вокзале, встретить эшелон с детьми, потерявшими родителей, распределить ребят по детдомам и интернатам.

В половине седьмого Валя вышла на улицу. Было белесое морозное утро. Звезды еще не померкли, и луна сияла вовсю. А поселок уже проснулся. Светились окна, дымили трубы. В войну хозяйки просыпались рано. Нужно было много времени, изобретательности и труда, чтобы приготовить на день еду для семьи. Попробуй-ка из нескольких картофелин свари завтрак, обед и ужин на пять-шесть ненасытных ребячьих ртов.

Валя зябко поежилась, одернула плюшевую жакетку, потуже обернула вокруг шеи пуховый платок и широко зашагала по скрипучему, будто посеребренному снежку.

На полпути к вокзалу она нагнала двух женщин в полушубках с заиндевелыми воротниками. Они везли саночки с какими-то свертками. Потом люди стали встречаться чаще, а у вокзального крыльца она лицом к лицу столкнулась с соседом-пчеловодом Донатом Андреевичем Ермаковым.

Валя уважительно поздоровалась с ним и, на минуту задержавшись, спросила:

- Встречаете кого-нибудь?

- А как же, - не спеша ответил Донат Андреевич. - И не кого-нибудь, а внучку.

- А-а, - протянула Валя и прошла мимо. Уже поднимаясь на крыльцо, вдруг вспомнила, что у Ермаковых нет никакой внучки. А позавчера провожали их младшего сына Вовку.

Поезд опаздывал почти на час. В пустом, пропахшем карболкой зале ожидания сидели секретарь райкома комсомола Степан Синельников, Валя Кораблева, заведующая районо и представители двух детдомов. Лица у всех серые, утомленные. Говорили о трудностях с одеждой и топливом, о перебоях с продуктами.

- Нынче мы не голодаем. Картошки и овощей досыта, - похвалилась пожилая женщина в солдатской шапке-ушанке.

- Неужто потребсоюз завез?

- Дожидайся. Он сначала поморозит картошку, а потом детдомам предлагает.

- Свою вырастили?

- У нас в основном малыши. Много с ними вырастишь.

- Откуда же овощи?

- Ладно уж, поделюсь опытом, - женщина в ушанке улыбнулась. - Осенью мы создали заготовительную бригаду и поехали по окрестным деревням. Приезжаем, собираем народ. Поднимается на телегу девчушка и говорит: "В нашем детдоме живут эвакуированные дети-сироты. Их обездолила война. Скоро зима, а у нас нет овощей. Помогите, товарищи". И знаете, не бывает ни одного дома, из которого не принесли бы хоть ведро картошки, или моркови, или других овощей. Так мы за полторы недели центнеров полтораста насобирали. Рабочие МТС построили нам овощехранилище. Вот мы и зимуем припеваючи. Хоть иногда и без хлеба, зато с картошкой. Напечем картофельных оладий, напарим моркови да свеклы, и никакой голод не страшен.

- Удивительный народ сибиряки, - по-московски нажимая на "а", заговорила представительница другого детдома. - С первого взгляда вроде бы и суровы, и неприветливы, а приглядишься поближе - мягкие, добросердечные люди. Последней картофелиной поделятся. А уж для детей…

Приоткрылась дверь. В щель просунулась голова в фуражке с красным околышем. Крикнула: "Прибывает!" И исчезла.

К вокзалу, окутанный паром и дымом, подходил поезд. Перрон запрудила толпа. Сквозь нее с большим трудом удалось провести и пронести приехавших детей.

Их рассадили по лавкам в холодном зале ожидания, пересчитали и стали распределять по детдомам и интернатам.

Тут с протяжным скрипом приоткрылась тяжелая дверь. В щель бочком просунулся Ермаков, следом вошла его жена и еще несколько женщин.

- Товарищи! - сердито прикрикнул на них Степан. - Куда вы? Не видите, дети? Сейчас отправим их, тогда пожалуйста…

- Погоди, - отмахнулся Ермаков, - не шуми, - и медленно двинулся по залу, вглядываясь в худые, изможденные лица детишек. Некоторые из них спали на лавках, другие, сгрудившись в кучи, о чем-то вполголоса разговаривали, безразлично глядя на незнакомых людей. В ребячьих глазах - усталость, тупое недоумение и уныние. Многие из них не раз побывали под бомбежкой, голодали и мерзли, мотались по детприемникам и больницам, пока, наконец, судьба не забросила их сюда.

Ермаков остановился перед девочкой лет трех, а может, и меньше. На ней драное пальтишко, стоптанные худые ботиночки и роскошный голубой капор с помпончиком на макушке. Лицо у девчурки бледное, маленький нос смешно вздернут, глаза большие и черные, как сливы. Они с интересом смотрели на незнакомого дедушку. А тот вдруг снял шапку, присел на корточки и ласково сказал дрожащим голосом:

- Здравствуй, внученька!

Разомкнув спекшиеся, потрескавшиеся губы, девчушка тонюсеньким голоском протянула:

- Я не внученька, а Лена.

- Знаю, Леночка, знаю. Разве ты не узнаешь меня? Я ведь твой дедушка.

- Мой? - в глазах-сливах - недоверие, изумление и радость. - Мой дедушка. Мой…

- Твой, внученька, - с трудом выговорил Ермаков. - А вон твоя бабуся. Вот она, смотри, - и показал на подошедшую жену.

- Бабушка! - зазвенел в притихшем зале пронзительный крик.

И черноглазая девчурка уже сидит на руках Ермаковой. Та прижимает хрупкое тельце к себе и, плача, приговаривает:

- Хорошая моя… внученька… Леночка. Пойдем домой. Пойдем, голубушка, пойдем, родная.

- Домой! - закричала Леночка. - Хочу домой!

Пелагея Власовна унесла девочку, а Донат Андреевич остался возле ошеломленных членов комиссии по приему и распределению детей. Он смущенно помял в руках шапку, переступил с ноги на ногу и, наконец, просительно заговорил:

- Не знаю, как все это оформлять, только думаю оформить и потом можно, а пока запиши эту девчушку на мою фамилию. Лена Ермакова. Будет у нас со старухой на старости лет внучка. Спасибо и до свидания. Заходите, всегда рады.

Он ушел.

Около Кораблевой остановилась женщина с ребенком на руках. Ласково гладя малыша по головке, она вполголоса ворковала ему:

- Сейчас посажу на саночки и покачу. Только ветер засвистит. Ты любишь кататься на санках?

"Так вот куда спешили эти женщины", - подумала Валя. А у распахнутых настежь дверей гудели голоса:

- А ты почему без очереди?

- Мне к девяти на работу. Рада бы постоять с вами, да недосуг.

- Ишь какая занятая!

- Постой, да это, никак, Кузовкина. У тебя же свои два мальца.

- И эти не чужие.

Назад Дальше