Жизнь сапожок непарный : Воспоминания - Петкевич Тамара Владимировна 5 стр.


- Ну, дочь, ты далеко пойдешь, - оценила мой выбор мама. Газеты и радио тем временем оповещали о новых политических заговорах. Выяснялось, что недавние руководители страны устраивали крушения на железных дорогах, аварии в шахтах, отравляли продукты и т. д… "Вожди" оказывались "врагами".

Сфера, в которой происходили столь непонятные и жуткие события, была настолько далека и чужда, что вообще казалась не имеющей отношения к жизни живой. Разуму были доступнее любые мировые события, чем происходящее в этих кругах собственной страны. Но чутье - своевольно.

Одну из самых сильных эмоций вызвало самоубийство Гамарника. Сама по себе эта фигура была так же далека, как Каменев и другие. Пригвоздил факт самоубийства как свидетельство человеческого отчаяния, безысходности. Увиденное когда-то на газетном снимке лицо, обрамленное черной бородой, казалось значительным, заставляло думать о себе. Сама не знаю, почему я была убеждена, что этот человек ни в чем не виноват, но, будучи невиновным, чего-то и кого-то страшно боялся.

Подвиги челюскинцев, перелет через Северный полюс перекрывали муть этих странностей и неудобоваримых судов над членами правительства. Но слово "враг" приблизилось и к нашей семье. Нечаянно. В Москве арестовали фронтового друга родителей. Того самого Шлемовича, который работал в Кремле и всегда привозил вкусные гостинцы. Написала об этом его жена. Отец и мама собирались послать ему посылку. Я хоть и не вмешивалась в дела родителей, на этот раз пыталась их поторопить. Выяснилось, что нет адреса. Надо ждать.

Я видела, как отец подавлен арестом друга.

Все чаще доносились известия об арестах знакомых, соседей, сослуживцев отца. Тогда еще не говорили, не признавались другим, что по ночам не могут заснуть, прислушиваются к скрежету тормозов, к шороху автомобильных шин, и если машина останавливается возле дома, то цепенеют от страха. Мысль о том, что в разладе "с партией и народом" могут оказаться мои родители, мне тогда, понятно, в голову не приходила.

По Ленинграду в те годы расхаживали дяди в габардиновых пальто. Часто с собаками на поводке. Они представляли собой особый тип людей. У всех у них было что-то общее. Явственнее всего это общее проявлялось в вальяжной хозяйской походке, когда человек от каждого собственного шага получает наслаждение и прятать это нет надобности.

У моих телефонных разговоров с подругами и друзьями были обжитые темы: о заданных уроках, о кино, о молодых людях и т. д. Но вот среди привычных звонков раздался необычный. Бабушка позвала к телефону. Спросили:

- Это Тамара Владиславовна?

Так меня еще никто не называл.

- Да.

- Здравствуйте. С вами говорит друг ваших родителей.

- Здравствуйте. А кто вы?

- Вы меня не знаете.

- Нет, я всех знаю.

- А меня не знаете. Как они поживают?

- Спасибо, хорошо.

- Значит, вы живете на этой же квартире, не переехали?

- А вы у нас бывали?

- Неоднократно. Кровать в большой комнате стоит справа, буфет у стены тоже справа. Трюмо у окна в углу. Так?

- Так. Но если вы у нас бывали, тогда я вас непременно знаю. Как вас зовут?

- Михаил Михайлович.

- А как ваша фамилия?

- Это я вам скажу, когда мы увидимся.

- Вы хотите к нам прийти? Но мама с папой сейчас живут в Жихареве.

- Знаю. Нет. Я хочу, чтобы вы сейчас подошли к углу Первой линии и набережной. Я вас буду там ждать.

- Зачем?

- Мне надо кое-что передать для папы, вы ведь поедете к ним на выходной день?

- Поеду. Но вы лучше тогда принесите к нам домой.

- Я вас прошу прийти туда, куда сказал. Жду вас. Приходите минут через пятнадцать.

Он повесил трубку.

Имени Михаила Михайловича я никогда у нас не слыхивала.

От разговора остался чрезвычайно тягостный осадок. Но уклониться от встречи я посчитала себя не вправе. Что-то хотят передать папе - значит, нужно пойти. У меня в тот момент была подруга, и я попросила ее сходить со мной к назначенному месту.

На углу набережной и Первой линии было дежурное место свиданий, и там стояло несколько человек ожидающих. На мой вопрос: "А как я вас узнаю?" - мне было сказано: "Я к вам сам подойду". Мы ждали. К нам никто не подходил, и я решила уйти. Но едва мы сделали несколько шагов, как меня окликнули:

"Тамара Владиславовна, можно вас на минуту?" Меня подозвал холеный мужчина лет сорока в дорогом драповом коричневом пальто, сильно надушенный. Запах его духов меня долго потом преследовал.

Михаил Михайлович начал с выговора:

- Зачем вы пришли с подругой?

- А разве нельзя?

- Конечно. Вы должны были прийти одна.

- Что вы хотели передать папе?

- Раз так получилось, то уж лучше в следующий раз передам. С тем я и ушла, мало что понимая в происшедшем. Человек этот, несмотря на свою респектабельность, показался мне неприятным.

В субботу я поехала в Жихарево и рассказала не отцу, а маме про звонок и про свидание. Мама добросовестно пыталась вспомнить Михаила Михайловича среди бывших знакомых, но безуспешно. Что же он хотел передать папе? Это оставалось вопросом, который мы с мамой решить не могли.

Главного инженера стройки звали Яков Ильич. Очень сдержанный человек. Он научил меня играть в теннис. Корт был недалеко, и, когда я приезжала к родителям, он кричал под окном: "Том, нас ожидает корт".

Вечером в клубе был концерт ленинградской бригады, и мы пошли все вместе. Сели в первый ряд: мама, Яков Ильич, я, еще несколько человек. Последним в программе был фокусник. Он манипулировал платками, кувшином с водой, еще чем-то и, подойдя к краю сцены, обратившись ко мне, предложил подняться и подтвердить, что в кувшине действительно нет воды. Я не изъявила желания принять в этом участие. С присущим ему добродушием Яков Ильич уговорил:

- Да поднимитесь, загляните, что там.

Когда я спрыгнула на свое место обратно, объявили антракт. Наперекор толпе навстречу нам двигались трое незнакомых. Они вплотную подошли к Якову Ильичу.

- Следуйте за нами! - И, взяв его в кольцо, повели к выходу. Яков Ильич ни звука не проронил, даже не обернулся. Так вот и ушел между этими людьми. Просто ушел. Арест был произведен у всех на глазах, в людном клубе. Действительность показалась нереальной. Все как-то сместилось, сдвинулось. Я не могла поверить, что присутствовала при аресте хорошо знакомого человека, усомнилась в том, что видела своими глазами нечто, имеющее отношение к смыслу и сути того, что было жизнью.

Более чем через год, когда многое изменилось уже в судьбе и нашей семьи, я встретила его на улице. Едва узнав, все-таки забежала вперед: да, это был он. Яков Ильич оказался "счастливчиком", его выпустили после следствия на волю. Он был скуп на слова, почти ничего не рассказывал, но, загнув обшлаг пальто и пиджака, показал "браслет", выжженный вокруг кисти руки. И пояснил: следователь тушил таким образом папиросы.

И снова не верилось в то, что вижу это своими глазами. А человек, объявивший себя другом родителей, опять позвонил через месяц. И опять не захотел назвать своей фамилии. Но я почему-то именно в этом вопросе проявила настойчивость. Тоща он ответил: Серебряков.

- Как дома? - осведомился он.

- Спасибо, хорошо. Я спрашивала о вас маму, она вас не помнит.

- Ну, об этом после. Сейчас есть дело поважнее. Вы собираетесь ехать в Жихарево на воскресенье?

- Да.

- Так вот. Вам на этот раз не следует ехать.

- Как? Почему?

- Ничего особенного. Беспокоиться не надо, но ехать тоже не надо.

- Объясните, почему? Что-нибудь случилось?

- Ничего не случилось. Но я прошу вас не ехать. Все!

Я уже боялась этого человека. Боялась его имени, недомолвок, его усеченных фраз.

Как всегда в воскресенье, я собралась ехать к семье, однако садилась в поезд с чувством неуверенности. По приезде во все посвятила маму. Ей было виднее, в какую минуту сказать об этом отцу. Не выходя, весь день просидела дома. На звонки просила маму отвечать, что меня нет.

Папа уже давно, разговаривая с кем-нибудь из посторонних, не без гордости представлял меня: "Это моя старшая дочь". Мне стало видеться в этом, что он гордится мною.

К вечеру того дня папа отправился на товарную станцию встречать состав с вербованными, которых набирали в Центральной России. Я попросила его взять меня с собой. Было неодолимое желание по-взрослому, серьезно поговорить с отцом о Серебрякове самой. Готовилась к разговору, как "старшая дочь".

Папа в сапогах, в брезентовом плаще шагал впереди. Я едва поспевала за ним. На станции выгружались приехавшие на заработки люди. Папа приветствовал их речью. Духовой оркестр хрипло, в захлебе от полившегося дождя, проиграл марш. Мы возвращались к дому, когда уже стемнело. За пеленой дождя перемигивались огни стройки.

- Папочка, - начала я, - знаешь, несколько раз звонил какой-то человек, отрекомендовавшийся твоим другом. Я не знаю, что ему надо, но он просил меня сегодня не ехать сюда.

Папа отмахнулся:

- Это тебя твои кавалеры разыгрывают.

- Что ты! Я видела этого человека. Он пожилой, он…

- Ерунда!

Отец не встревожился, не поверил мне, не захотел продолжать разговор. Диалог опять не состоялся.

Часов в десять вечера я уезжала в Ленинград. Поскольку мой приезд уже перестал быть тайной, на вокзал, как обычно, меня провожали друзья. Мама тоже пошла.

Со ступеней вагона я обернулась, чтобы еще раз попрощаться, и в тот же момент увидела, как от станционного помещения к поезду с собакой шел Серебряков. Мама почувствовала, как я испугалась, и мгновенно обернулась именно на него. Он сел в один из первых вагонов. Поезд тронулся. Только этот взметнувшийся мамин взгляд и был для меня каким-то утешением. Мне было страшно сидеть в полупустом вагоне пригородного поезда, зная, что рядом едет непонятный, что-то знающий про нас человек. Может, и не враг, но и не друг. Я неотрывно смотрела в вагонную дверь, ожидая, что он войдет сюда вместе с собакой.

Он подошел лишь на перроне в Ленинграде.

- Ну что ж, будем знать, что вам доверять нельзя, что вы человек несерьезный. - И прошел мимо.

Я ничего не ответила, да и не сообразила бы, что сказать. Фразу эту запомнила. Она обижала, мешала, замутняла мое существование.

Через несколько дней арестовали директора строительства Иосифа Антоновича Курчевского.

Папа был настолько потрясен арестом друга, что ни с кем не мог разговаривать. Не откладывая в долгий ящик, папу тут же исключили из партии за то, что он давал рекомендацию в партию "врагу народа" Курчевскому. С поста заместителя директора отец был смещен на должность начальника транспортного отдела.

Мама рассказывала, что отец трое суток не ложился спать, повторяя только одну фразу: "Какое эти трое имели право исключать меня из партии?" Исключали его не на общем собрании, а три человека из бюро. Мама плакала: "Владек! Тебя тоже арестуют!" Папа яростно кричал: "За что? За что меня арестуют? Не городи глупости! Не смей произносить это вслух!"

В пятницу, 22 ноября 1937 года, мама приехала в Ленинград, чтобы забрать кое-какие вещи. В субботу после школы мы вместе должны были их увезти. Мама переночевала дома. Вернувшись из школы, я ее не застала.

- Где мама? - спросила я бабушку.

- Садись пообедай, - заплакала она.

- Где мама?

- Сядь поешь, - повторила бабушка.

В комнату вошел наш сосед, которому родители сдавали комнату.

- Тамара, вы взрослая девочка, - сказал Давид Абрамович, - надо быть мужественной. Сегодня ночью арестовали вашего отца.

Еще плохо понимая, что с нами случилось, я только слышала, как гремели и заглушали все остальное слова "папу аресто-ва-ли!"

Телефонистка из Жихарева рассказала маме, как ночью пришли за папой, как делали обыск, как папа, по словам понятых, в несколько минут стал весь белый - поседел на глазах. Когда его уводили, сестренки бежали за ним до станции. Их отгоняли, но, не зная, куда им деться, они все бежали за ним и плакали. Телефонистка подобрала их и до утра продержала у себя.

После ее звонка мама кинулась на вокзал к первому попавшемуся поезду. Схватив оставленные мамой вещи, я бросилась следом за ней.

В трамвае люди разговаривали между собой, словно ничего не произошло. Все вдруг стало посторонним, чужим.

В поезде, забравшись на вторую полку, чтобы ни с кем не общаться, я смотрела в окно. Уже выпал снег. Папа возник где-то в глубине сознания. В сердце. И там его вели двое с винтовками. Папа оступался, проваливался в снег… двое подталкивали его. Я не могла одолеть, переварить эту картину: молчаливый папа все шел и шел под конвоем в неопределенном направлении… Я, оказывается, сильно любила своего сурового, безупречно честного отца. Едва не проехав станцию, забыв в вагоне все вещи, все-таки успела выскочить из поезда.

Дома после обыска все оставалось разбросанным. Из угла комнаты без слез смотрели перепуганные сестренки. Ни к чему не притронувшись, лежала в постели мама. Попросила протопить комнату и что-то сварить поесть. Я хотела пойти к позвонившей в Ленинград телефонистке, но мама остановила:

- Этого нельзя делать. Она просила к ней не приходить. Для того чтобы позвонить нам, она ездила на другую станцию.

И уже без всяких вопросов я многое стала понимать сразу. Папы не было. Мира, в котором мы до сих пор существовали, не стало. И никакого другого не было тоже.

Было 23 ноября 1937 года.

Мы сразу оказались в полной изоляции. Как в ночь резни гугенотов, ворота нашего дома оказались помеченными знаком уничтожения. И ничто уже отныне не могло этого отменить.

Не просто было сообразить, что надо делать сперва, что потом. Мама все время плакала. Решений никаких принимать не могла. Я поняла и это.

На следующий день я неуверенно сказала: "Надо переезжать в Ленинград". - "Да", - послушно ответила она. Стало ясно, что я имею право голоса. И теперь, очевидно, решающего. Но я не была готова к новому положению. Следовало через что-то перескочить, нащупать под ногами какую-то прочность.

Начали собирать вещи. Их надо было переправлять на вокзал. Мама позвонила в правление Назиевстроя. Жене арестованного начальника транспортного отдела в транспорте отказали. Вдвоем мы начали перетаскивать вещи на себе.

В такие минуты рождается острое внутреннее зрение, душевная зоркость. Я еще верила, что, увидев, как мы с мамой тащим на себе наш скарб, мои поклонники, столь изобретательно объяснявшиеся мне в любви, ринутся на помощь. Нет. Поселок будто вымели. Из окон домов глядели знакомые, но на улицу не выходили.

И все-таки, когда мы волокли на себе швейную машину, один человек не выдержал, вышел навстречу. Это был тот самый Михаил Иванович Казаков, который в в один из лунных вечеров постучал ко мне в комнату и с которым меня связал первый в жизни тайный поцелуй. Когда он, твердо ступая по земле, шел к нам навстречу, что-то из стремительно исчезавшего мира задержалось.

Михаил Иванович дорого заплатил за порыв души. Через пару дней он был исключен из партии "за связь с семьей врага народа".

Мы переехали домой в Ленинград. Папу надо было выручать, надо было начинать искать по тюрьмам. А как это делается? Куда и к кому обращаться?

ГЛАВА II

Со дня папиного ареста я стала именоваться "дочерью врага народа". Это была, так сказать, первая политическая кличка, полученная мною от Времени. В школе меня перестали вызывать на уроках. Под каким-то предлогом пересадили на последнюю парту. Но потрясение от происшедшего в семье было так велико, что частности принимались послушно, почти как должное.

Папин арест обязывал ко многим незамедлительным решениям. В частности, к устройству на работу. Занятия были заброшены. Я вычитывала объявления на доске: "Требуются на работу". Мозаичный цех, выплачивающий ученикам стипендию, показался наиболее приемлемым, и я с тоскливым чувством отправилась в школу забирать документы.

Выслушав меня, завуч Нина Васильевна Запольская плотно прикрыла дверь учительской, негромко, но решительно сказала: "Что бы там ни было, Тамара, надо закончить десятилетку. Осталось всего полгода. Я тебя не отпущу! Для приработка найду тебе учеников".

Твердая позиция завуча школы по отношению к судьбе одной из учениц была, казалось бы, естественной, но не в трясине опешенности и растерянности конца 1937 года, когда в одночасье нормальное превратилось в свою противоположность. Вмешательство завуча Нины Васильевны, как и помощь Михаила Ивановича Казакова при нашем переезде в Ленинград, воспринималось мигающими огоньками чего-то еще существующего. А я со всей страстью цеплялась за устойчивость прежних представлений о жизни.

Нина Васильевна нашла мне учеников. Главное как будто уладилось. Фокус, однако, заключался в том, что главным стало разом все: розыски тюрьмы, где находился отец, мамино здоровье, присмотр за сестрами, попытки совместить учебу с работой. Жизнь начиналась всерьез.

Буквально через пару недель после папиного ареста меня вызвали на бюро комсомольского комитета. Длинный стол был покрыт кумачом. Над столом - портреты Сталина и Ежова. Солнце косой трубой высвечивало неприкаянность пылинок.

Новый комсорг и члены бюро приступили к разговору. Было сказано, что я всегда была примерной комсомолкой, поэтому мне и хотят помочь. В данный, решающий момент все зависит от меня самой. Для того чтобы всем было ясно, что при создавшемся положении вещей я продолжаю мыслить как настоящий член ВЛКСМ и гражданин своей страны, я должна публично отречься от своего отца - "врага народа". Долг каждого честного человека - поступить именно так. Другого выхода нет. Как я отношусь к сказанному, что думаю, спросили меня в заключение.

К тому, чтобы отречься от отца? Об этом думать было нечего.

- Мой отец ни в чем не виноват! - отрезала я.

- Откуда ты это можешь знать? Кто тебе дал право ручаться за отца? - жестоко наступали на меня.

- Право? Никто не давал. Сама знаю! Не виноват!

- Что ж, докажи.

Что значит "докажи"? Была вера, не допускающая и мысли о виновности отца. Я могла рассказать о его перегруженности, бескорыстной самоотдаче, о том, как важно ему было, чтобы дети росли правдивыми и честными. А "доказать"?..

Впрочем, разговор об "отречении" представился средством, используемым для устрашения, для проверки меня. Не может же быть в самом деле серьезным предложение отречься от отца!

Через несколько дней я прочла объявление: состоится комсомольское собрание. Один из вопросов повестки дня - обо мне.

На собрании я слушала, но опять не верила, что все это относится ко мне. Председатель очерствевшим голосом докладывал о какой-то Петкевич, как о "дочери врага народа", для которой органы НКВД не являются, видите ли, авторитетом. Она не верит, что ее отец арестован за дело, и не желает отказаться от него, что и ставит ее в данной ситуации вне комсомола.

- Кто за исключение Петкевич из рядов ВЛКСМ?

Поднялся лес рук. "За" не проголосовали лишь двое: отличник нашего класса Илья Грановский и мальчик из параллельного класса.

Назад Дальше