Жизнь сапожок непарный : Воспоминания - Петкевич Тамара Владимировна 4 стр.


Один незначительный случай тех дней не пожелал уйти из памяти. Я из-за болезни не пошла на первомайскую демонстрацию. Рвалась. Переживал? Мама уступила в малом - разрешила постоять возле ворот дома. Мимо проезжали празднично разукрашенные грузовики с разного рода макетами, знаменами, портретами вождей. С оркестром и песнями шагали демонстранты. С аэропланов сбрасывались листовки. Я подхватила одну из них: "И тот, кто сегодня не с нами, - было написано там, - тот против нас!" Поэтическо-политическая строка как-то впрямую относилась к тому, что я не в рядах шагающих в колоннах. Слова резанули огульной недобротой. Не вникая в причины, меня кто-то уличал, даже обвинял.

Праздничный настрой померк. Я в ту пору яростно противилась попыткам вправлять свободную душу в "рамки".

Не много у меня было доверительных бесед с отцом. Но одну из них я хорошо запомнила.

Каждый комсомолец шефствовал над пионеротрядом. После проведения сбора, подражая любимому учителю литературы, я читала своим пионерам тоже "Муму", страстно мечтая вызвать у подопечных такие же слезы, какими плакала сама… Это удавалось. Я с охотой бегала на эти сборы. Но однажды, придя в назначенный час, увидела на своем месте другую пионервожатую, девочку из параллельного класса.

- Теперь я вожатая этого отряда, - без смущения сказала она.

Круто повернувшись, я ушла. Дома неутешно рыдала. "Кто ее назначил вместо меня? Отчего со мной никто не поговорил? Почему меня не предупредили?" Я поделилась с отцом. Но вместо того, чтобы разделить со мной обиду, папа стал отчитывать меня:

- Кто дал тебе право неизвестно на кого бросить отряд и уйти? Ты разве знаешь эту девицу? А может, она - враг? Ты обязана была выяснить, в чем дело. Должна была бороться!

Не ведая, как следует себя вести в подобных ситуациях, я, вероятно, чувствовала какую-то правоту отца, но понятие "враг" и формулу "бороться" выносила за скобки. Это было не по мне. По моему разумению, бороться можно было за победу в Испании. Но в своей школе, отряде, среди учеников?..

Глагол "бороться" я отталкивала еще и потому, что он прямолинейно связывался с тем, что, продолжая меня наказывать, отец "боролся" со мной.

Я уже привыкла жить с бабушкой, в известной степени отдалилась от родителей. Свою добрую и ласковую бабушку очень любила, хотя и мучила капризами: не сделаешь по-моему - не буду обедать; не позволишь пойти гулять - не сяду за ужин; не так сказала - вообще не притронусь к еде. Когда родители присылали нам провизию - творог, сметану, масло, - не задумываясь над тем, как это им достается, собирала своих подружек, и они в один присест уминали все, что бабушка рассчитывала растянуть недели на две. История с гусями странным образом отложилась во мне. Я считала, что девочки вообще всегда голодны. Бабушка чуть ли не плакала, а отец, приезжая в город, опять учил ремнем. Поделом, конечно, но я становилась старше. Мучительное чувство стыда и унижения переносила трудно. С течением времени, правда, "кожаные" изделия сменил другой род наказания.

Мне было уже шестнадцать лет, когда в школе разрешили на вечерах танцевать. До этого запрещалось. А тут вдруг объявили, что на школьном вечере будут не только танцы, но и вовсе - маскарад.

Это было так романтично и ново, что наша фантазия разыгралась в полную меру.

На нас с одной девочкой возложили обязанность поехать в театральные мастерские и отобрать там костюмы.

С неописуемым энтузиазмом я рылась в кладовых, подбирая самые экзотические костюмы: арлекина, русские с кокошниками, цыганские, испанские. Себе выбрала польский костюм: казакин из голубого бархата, отороченный мехом, и белую бархатную юбку, расшитую серебром. Оформление квитанций задержало нас допоздна. До начала оставалось около получаса, когда я забежала домой. Ворвавшись в квартиру, налетела на маму:

- Дай скорей поесть!

Вот тут и возникло грозное папино:

- Как ты смеешь таким тоном разговаривать с матерью? Как смеешь требовать?

Снова отец был прав. Я тут же бросилась к маме просить прощения. Мама простила. Но папа был не в духе, и это решило дело.

- Никуда не пойдешь, никаких маскарадов!

- Папочка, прости, я была не права. Разреши мне, пожалуйста!

- Нет.

Все было кончено. Я знала, как неколебимо отец отстаивал свое слово.

Доводы, что в школе никто не знает, как распаковать мешки с костюмами, тоже впечатления не произвели.

- Позвони и расскажи по телефону.

Плакали мои сестренки, просила за меня мама. Ничего не помогло. По времени маскарад был уже в полном разгаре, а я, опухшая от слез, сидела взаперти. Сестренки "доносили", что разговаривать с отцом пошел мой дядя. Совсем уже поздно дяде-парламентеру удалось уломать отца, мне разрешили пойти, но за время этого сражения я так перемучилась, что уже и сама не хотела.

- Как же я там появлюсь с заплаканными глазами? - обратилась я к своим защитникам.

Сообразив, что маскарадная маска, о которой сестренки были наслышаны от мамы, поможет скрыть опухшее от слез лицо, они куда-то умчались. Решив, что именно это и есть аксессуар маскарада, притащили не что-нибудь другое, а противогаз. В быту этот противозащитный от химической войны предмет также именовался маской. Плохо запомнив первый в своей жизни маскарад, поскольку исправить настроение было уже нельзя, никогда не могла забыть открытой радости своих сестричек за то, что была прощена. Не оставляло и недоумение от пристрастия отца наказывать именно меня.

Как-то, встретив меня под Тихвином зимой на розвальнях, папа выбрал дальний кружной путь через лес. Ярко-багровое солнце садилось. Безмолвный заснеженный лес был неправдоподобно красив.

Я вообразила, что, самолично встретив меня, отец преподнес мне эту красоту в подарок, как бы желая, чтобы я забыла его прошлую жестокость ко мне. Всю последующую жизнь я вспоминала нашу молчаливую поездку, звучный скрип полозьев, мороз и красноватый предзакатный лес.

Если под Тихвин я ездила к родителям на летние и зимние каникулы, то в близкую Ириновку, куда папа был позже переведен, - еженедельно, с субботы на воскресенье. Для семьи здесь был отведен отдельный домик, фактически хутор. От вокзала он отстоял версты за три. Забавы и кокетства ради в семье его называли "виллой". Место было уединенным, живописным.

Зимой мы с сестрами здесь лихо скатывались на санях с высоченной горы. В одиночку я сломя голову мчала с горы на лыжах, взбиралась наверх и снова съезжала, не ведая, что такое страх или осторожность. В теплое ириновское лето научилась ездить верхом на лошади. Вряд ли я тогда ведала, что во мне проживает такой сорвиголова. Лыжи ли, сани или верховая езда - я овладевала всем мгновенно. Мчаться на коне по полю, сшибаясь со свистящим ветром, было ни с чем не сравнимым блаженством. Чувство легкости и могущества наполняло ликованием и манило опять его испытать в скачке.

Впервые в жизни я имела здесь отдельную комнату. Днем ее заливало солнце, вечерами наводнял лунный свет.

Приволакивая из лесу срубленные ветви, я водружала их в ведро, и комната продолжала необозримый ириновский простор. Перечитывала "Войну и мир", читала Шпильгагена, Кервуда, Марлитт. Стряпала свою жизнь из лунных вечеров, ароматов, грез, из литературных ситуаций и образов. Даже ручей в лесу для меня был овеян романтикой, позаимствованной из книг, а не журчал сам по себе. В старом доме священника, где жила моя подруга Настенька, была необычная старинная библиотека. Мы выбирали сонники и книги о хиромантии. Переборов сопротивление упругих и сильных ветвей сирени, открывали небольшие оконца. Стегая по рукам, по раме, ветви врывались в комнату. Усевшись на подоконник, мы отыскивали пяти-шестилепестковые соцветия "на счастье". Я зарывалась лицом в дурман щедрых и жирных гроздьев персидской сирени. И потому, я думаю, была так поражена затем картинами Врубеля. Остолбенев, стояла против его "Сирени", безоговорочно уверовав в то, что все на свете одушевлено, все внутри имеет свои глаза, наделено способностью укорять и разговаривать.

Сочетание городской "цивилизованной" жизни и загородного "варварства" воспитало романтическое мироощущение. И ничто этого не умаляло.

Я ходила на торфяные болота и смотрела, как брандспойты размывают коричневый торф, как его режут на кирпичи и складывают в невысокие колодцы-штабеля. При виде общего негонкого, но расторопного труда я неизменно испытывала радость.

Папой было заведено, чтобы вся семья принимала участие в субботниках, которые устраивались на стройках. Если паче чаяния сирена возвещала о торфяном пожаре, бежали его тушить даже дети.

Никаких поблажек для семьи! Сколько раз на строительствах к маме обращались начальники отделов снабжения: "Ефросинья Федоровна! Ну пусть Владислав Иосифович "с заскоком", зайдите сами на склад, выберите себе и детям обувь, материал. Нельзя же так…" Однако это было против семейных принципов и воззрений. Во главе угла была личная честность. Родители относились к этому свято-серьезно. Мама предпочитала перешивать мне свои платья, Валечке и Реночке - мои.

Непривычно и странно было видеть маму ухаживающей за коровой, разбалтывающей в ведре отруби. Еще так недавно, на том же Андогострое, небольшой кружок умных и интеллигентных ленинградцев воспевал маму в серенадах. Теперь роль "принцессы" отошла в прошлое. Ее сменила другая - батрачки.

Я видела, как сильно изменился отец. Он надевал брезентовый плащ, сапоги и уезжал на стройку, где пропадал до ночи. Разговаривал простуженным голосом. Вечно кто-то срывал ему сон: то пришел состав с грузом, то пригнали колонну машин за торфом. Он поднимался и уходил в темень. Папа жил по законам водоворота. Я вообще не помню, чтобы он когда-нибудь был в отпуске, не помню, чтобы хоть раз весело рассмеялся. Бывший комиссар, мыслящий человек, страстный спорщик, в Ириновке он еще больше посуровел. Под глазами у него набрякли нездоровые мешки.

Вместе с папой в дом приезжали усталые, всегда чем-то озабоченные сослуживцы. Они усаживались за стол, где непременно возникала водка. Все чаще и чаще я стала видеть отца пьяным.

Как и прежде, меня не допускали к проблемам родительского бытия, но выпивки настолько не вязались с идеалами и обликом отца, что я впрямую спросила маму:

- Папа стал пить? Почему?

Стараясь объяснить происходящее, желая защитить отца в моих глазах, мама растолковывала, что у отца сейчас такая проклятая должность. Как начальник строительства он то и дело вынужден "выбивать" необходимое: доски, кирпич, железо, транспорт. А чтобы уламывать представителей разных ведомств, волей-неволей приходится с ними выпивать: с кем бутылку, а с кем и две. Получалось, будто выхода не было и каждодневные выпивки - неизменный удел начальника стройки.

Я видела, что отец погибает. Но однажды острая жалость к нему уступила чувству неожиданному и незнакомому - вспыхнувшей ненависти. Случилось это так.

Июньской белой ночью мы возвращались домой от тех самых Перекрестовых, которые, приезжая к нам, увлекали на луг играть в серсо. Ехали от них на тарантасе, сестренки спали, приткнувшись друг к другу, я дремала под цокот копыт и сквозь дрему слышала, как родители бранятся. Зная, что отец много выпил, я старалась не вслушиваться в его пьяную брань. Но вдруг он сильно, с размаху нанес маме удар, да такой, что она не удержалась и вылетела из тарантаса. Дико заорав, я на ходу соскочила за мамой. Отец натянул вожжи, лошадь остановилась, и мама, вскочив на ноги, выхватила из тарантаса обеих сестренок. Все это заняло какие-то секунды, я только успела подняться с земли и увидеть искаженное злобой, чужое лицо отца. От тут же яростно хлестнул лошадь, и тарантас шальным зигзагом одними левыми колесами влетел на мост без перил, правые колеса повисли над пустотой. Как тарантас не перевернулся, как не свалился в реку - уму непостижимо. Но вряд ли отец даже понял, что в этот миг произошло. Проскочил мост и умчался.

Убедившись, что руки-ноги целы, мы с мамой с трудом успокоили разревевшихся сестренок и пошли пешком домой. Я была не в себе. В первый раз в жизни я увидела, что отец поднял руку на маму.

Дома горел свет, и отец зверем метался по комнате. Он искал и не находил свой бумажник. В бумажнике была большая пачка казенных денег. Поняв, чем это чревато, мама, строго глянув на меня, сказала:

- Иди. Ищи вдоль дороги. Надо найти. Надо, понимаешь?

Было часа четыре утра. Превозмогая страх за маму и сестер, я вышла из дому к проселку и, внимательно осматривая обочины, побрела вдоль дороги. Прошла версты две и увидела в канаве толстый отцовский бумажник.

Щебетали птицы. Первые лучи солнца осветили стволы берез. А возвращаться надо было к жизни некрасивой, дикой, которую я не хотела принять в себя. Войдя в дом, я бросила бумажник на стол. Отец не поблагодарил. Его помрачненное в тот миг сознание занимал уже другой вопрос.

- Где мама? - спросил он зло.

Я знала, где мама скрывалась в те вечера, когда он приходил пьяным. Но с вызовом ответила:

- Ее нет!

Мой тон привел отца в бешенство.

- Говори, где она!

Тогда, не помня себя, я крикнула ему в лицо:

- Не скажу, где она! Не скажу! Понял?

Отец двинулся на меня. Он был страшен. Я видела, что он готов смести меня с лица земли. Глаза его налились кровью, пальцы сжались в кулаки. Но в тот момент и я свилась в сплошной ком жгучей ненависти. Не пытаясь заслониться, не отступая ни на шаг, знала одно: ударить себя сейчас не позволю. Не дам. Ни за что на свете. Смотрела ему прямо в глаза. Он процедил сквозь зубы:

- Уйди! Убью!

- Убей! - выкрикнула я, не помня себя. - Убей!!

Отец запнулся, обмяк и сел.

После происшедшего отец дал слово никогда не пить. Слово свое сдержал. Больше я никогда его не видела даже выпившим. Характер у него был сильный.

Я же была озадачена и ошеломлена силой вспыхнувшей во мне тоща ярости. Недоумевала: где это вызрело, как? Грыз стыд и чувство вины.

Мне очень хотелось быть признанной отцом, но нашим отношениям с ним, как видно, не суждено было сложиться. Я страдала. Знаю, спроси я его: "Папа, почему ты никогда не поинтересуешься, что у меня на душе?", он бы сказал: "Делай хорошо свое дело. Это скажет о тебе все. Вот и вся премудрость".

Среди папиных сослуживцев были такие, которые кочевали за ним со стройки на стройку. Инженер Михаил Иванович Казаков был одним из его постоянных спутников. Он чаще других бывал у нас в доме. Когда-то поддразнивал меня - девчонку, потом перестал. И однажды в Ириновке постучал ко мне в комнату.

- А я сбежал от них, - сказал он о тех, кто шумел в столовой.

Окно у меня было раскрыто. Теплынь и свет красноватой августовской луны окунали в себя. Его приход ничего не нарушил. Это был добрый человек. Визит, однако, был необычным. Он стал говорить, как ему грустно сознавать разницу в годах: он уже стар, ему тридцать пять, а я так молода. И - поцеловал меня.

У меня теперь была собственная тайна. О поцелуе я никому не рассказывала.

Иосиф Антонович Курчевский в очередной раз переманивал папу переехать, теперь уже на Назиевские разработки.

По сравнению с прежними назиевское строительство считалось обжитым. В поселке, размещавшемся на станции Жихарево, были двухэтажные дома, стадион, теннисный корт и клуб. На стройке работало много молодежи. Приехав туда, я сразу очутилась в компании выпускников ленинградских технических вузов. По субботам уже на станции меня поджидала веселая компания, и даже папа смирился с тем, что я окружена молодыми людьми.

Каждый из них стремился сочинить какую-нибудь поэму, сатирические стихи или рассказать компании какую-нибудь занятную историю. Это вносило дух соревнования. Когда подошел черед Ч., он заинтриговал своим рассказом, как никто.

- Один советский специалист, находившийся в командировке в Лондоне, проходя по площади, увидел, как от стены собора отошла дама в черном и быстрым шагом направилась к нему. Бросив к его ногам записку, мгновенно исчезла. Поколебавшись, инженер поднял записку, попытался при свете фонаря ее прочесть, но увидел, что она написана на незнакомом ему языке.

Утром, придя в советское посольство, он рассказал о случившемся и показал записку. Записку унесли, но через несколько минут, вместо того чтобы познакомить его с переводом, приказали: "Через час из порта в Советский Союз отходит пароход. Вы должны на нем отбыть отсюда". Он пытался протестовать, ссылаясь на то, что его работа еще не закончена. Его не слушали. Приказ есть приказ. А записку ему вернули.

Удрученный нелепо сложившимися обстоятельствами, советский гражданин стоял на палубе, когда начался сильный шторм. Команде приказали сбрасывать лишний груз в море. Он присоединился к команде и заметно помог при аврале. Когда же шторм утих и капитану доложили о самоотверженной помощи пассажира, тот велел пригласить его к себе в каюту. В разгаре беседы, доверившись дружескому тону, наш специалист поведал капитану историю с запиской, не без основания полагая, что капитан знает не один язык и сможет ему перевести загадочную записку. Но, прочитав ее, капитан изменился в лице, приказал запереть инженера в карцер и держать его там до тех пор, пока пароход не войдет в советские воды. У обескураженного инженера оставался шанс показать записку жене по приезде домой. Его жена преподавала иностранные языки. После первых минут встречи он поведал о своих злоключениях, ожидая наконец разгадки всему. Но, глянув на записку, жена сказала, что он должен немедленно и навсегда покинуть их дом и больше в семью не возвращаться. Объяснений дать не пожелала.

Отчаявшийся инженер ухватился за последнюю возможность: обратиться в бюро переводов. Уж тут-то ему будут просто обязаны перевести записку. Но, когда инженер пришел в бюро и полез в карман за запиской, ее в кармане не оказалось.

Мы слушали упоенно и были заинтригованы до последней степени. С подобным концом никто не хотел мириться. Все требовали разгадки. Но, как мы ни просили Ч. раскрыть нам, что же там было написано, он нам не уступил.

На следующий день, встретив меня, рассказчик сказал, что, если мне действительно интересно, что было в записке, то он может написать текст. Условие одно: способ перевести я должна найти сама. Записка была вручена. Я ее развернула. Не по-немецки. Не по-французски. Не по-английски. Как же ее перевести?

Игра продолжалась. Было интересно.

В нашем классе Илья Грановский изучал эсперанто. Я без колебаний дала ему записку. Нахмурившись, Илья сказал, что это объяснение в любви.

Способ объясниться, придуманный Ч., немало позабавил, даже поразил. Все эти воскресные впечатления были как бы внепрограммными, "внеочередными", идущими в обгон возрасту, равно как и мое признание маме, когда в газете появились первые фотографии новых маршалов: "Мамочка, я влюбилась!"

- В кого? - испуганно спросила она.

- В Тухачевского!

Назад Дальше