Молодость и мобильность давали Ленину преимущества: он понимал, что политическая индустрия в связи с процессами, описанными в "Развитии капитализма", трансформируется с огромной скоростью, так что следовало рискнуть – и самим стать частью этой трансформации. Плеханова, по сути, больше интересовала не партия, а собственный печатный орган: скорее толстый альманах, чем газета, – где можно печатать длинные теоретические статьи; именно поэтому, кроме "Искры", та же группа будет издавать журнал "Заря"; то было формой дани "молодых" "старикам".
Плеханову – в список достоинств которого никогда не входила толерантность к чужим мнениям – вздумалось, однако, поторговаться, причем в крайне оскорбительной для своих контрагентов форме; даже Засулич, обычно размахивавшая на этих заседаниях оливковой ветвью, осознавала, что в моменты, когда "Жорж" раздувал свой красный зоб и принимался дефилировать перед собеседниками на своих марксистских лабутенах: "Я, милостивый государь, переписывался с автором "Капитала" еще до того, как ваши папенька и маменька успели познакомиться", он выглядел слишком чудовищно, чтобы можно было договориться с ним не то что о совместном издании газеты – но даже и о том, чтобы поужинать за одним столиком. Что касается Ленина, то он готов был признать доминирующий статус Плеханова и состоять в его группе хотя бы даже и бета-самцом; бета – но не омегой.
Второй участник переговоров, Потресов, в дальнейшем описывал переговоры с Плехановым как "нравственную баню". Вырвавшись в какой-то момент из парной на свежий воздух, отхлестанные приятели "ходили до позднего вечера из конца в конец нашей деревеньки, ночь была довольно темная, кругом ходили грозы и блистали молнии". Именно здесь, в Везена, – очень драматический момент, ничего смешного – Ленин осознает, что до идолов и в самом деле не стоит дотрагиваться – позолота остается на пальцах: "Мою "влюбленность" в Плеханова тоже как рукой сняло, и мне было обидно и горько до невероятной степени. Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration, ни перед кем я не держал себя с таким "смирением" – и никогда не испытывал такого грубого "пинка". А на деле вышло именно так, что мы получили пинок: нас припугнули, как детей, припугнули тем, что взрослые нас покинут и оставят одних, и, когда мы струсили (какой позор!), нас с невероятной бесцеремонностью отодвинули".
Потухла все же "Искра" или не потухла? Ленин с Потресовым недооценили объем плехановских легких – когда всё, казалось, было кончено, Плеханов дунул на окончательно черный уголек – и тот вновь затлел. Участники затеи сошлись на том, что редколлегия состоит из шести человек, но у Плеханова ("склизкого и ершистого": "так просто голыми руками не возьмешь") – два голоса, то есть в случае раскола пополам он оказывается арбитром. Печататься, однако, договорились в Германии – и таким образом тотальный контроль Плеханова за текстами в газете утвержден не был. Этот базарный торг, несомненно, не только доставил Ленину нравственные страдания – но научил его, как вести переговоры, которые – даже самые провальные на вид – при известной гибкости доминирующего участника всегда могут оказаться началом будущего соглашения. О том, хорошим ли переговорщиком стал Ленин в последние годы жизни, красноречиво свидетельствует карта СССР.
"Мюнхену" предстояло стать операционной системой для одновременного выполнения нескольких задач: написать книгу-манифест; сколотить партию и организовать съезд – таким образом, чтобы место в зале заняли правильные делегаты, а неправильные остались дома или застряли в лифте.
Ульянов бросает якорь в Мюнхене 6 сентября 1900 года. Пожалуй, из всей эмиграции следующие семь месяцев – период, наиболее глубоко погруженный в туман неизвестности: "глухие витки", как это называют ракетчики. Никогда больше – разве что в квартире Фофановой – он не будет до такой степени озабочен минимизацией контактов с внешним миром: только по почте, через сеть подставных лиц, иностранцев.
Постоянная угроза – обнаружат, выдадут – вынуждает его вести "жизнь с поднятым воротником": доктор Верховцев из "Тайны Третьей планеты". Он отращивает себе "иностранные" усы, разговаривает загадками, делает вид, что он это вовсе не он, и круг знакомств у него тоже соответствующий: мужчины, скрывающиеся под подозрительно немужскими именами (Жозефина, Матрена, Нация), женщины – под еще более подозрительными (Эмбрион, Дяденька, Зверь, Абсолют, Велосипед); все они морочат голову полиции, родственникам, соседям – и выдают себя за тех, кем не являются: болгар, глухих, психопатов.
Такого Ленина – пронизанного тайными тревогами, очень зависимого от не контролируемой им ситуации, травмированного, расколотого, почти гротескного, немного романтичного авантюриста – мы обнаруживаем на протяжении его карьеры нечасто – потому что "обычно" он был скорее прагматичным, склонным к макиавеллическим практикам склочником, которому сложно симпатизировать; иногда, однако, он вдруг ставил все на одну карту – и, хочешь не хочешь, начинаешь болеть за него; так было осенью 17-го, когда он практически в одиночку уговорил партию взять власть, не дожидаясь Учредительного собрания, – и так было в 1900-м, с "Искрой".
Официально и неофициально "Искра" издавалась не то в Цюрихе, не то в Штутгарте, не то в Праге – то есть непонятно где, поэтому никакого потока посетителей – и мемуаристов, соответственно – там быть не могло. Засулич и Плеханов не оставили мемуаров, Потресов и Аксельрод время от времени цедили сквозь зубы кое-какие детали – но не любили вспоминать этот свой "роман" с Лениным. Полиция в первый год не смогла запеленговать деятельность Ленина в Мюнхене; впоследствии ей не хватило времени инфильтровать его окружение своими агентами. "Официальные" мемуары Крупской – которая пропустила первое действие и понятия не имела, где находится ее муж на протяжении более чем полугода, – едва ли не единственный источник. Деловая переписка в промышленных масштабах возникает, опять же, уже по приезде Крупской (которая умудрилась сохранить архив "Искры" – и это одни из самых увлекательных документов во всей истории русской революции). Остаются не слишком содержательные, с упором на метеорологические наблюдения, письма самого Ленина, в которых он плетет матери и сестрам всякую галиматью про Париж, пражские катки и поездки по Рейну – сам при этом находясь в совершенно другом месте и подразумевая, что письма перлюстрируются.
Немцы любезно снабдили Мейера – так теперь звали Ульянова – адресом человека, члена партии, у которого можно было снять комнату без лишних вопросов. Фамилия жильца, для пущей путаницы, почти дублировала фамилию хозяина: Риттмейер. Этот Риттмейер – "толстенный немец", если верить Крупской, – был социалистическим трактирщиком и держал на первом этаже своего дома пивную "У золотого дядюшки" – каким бы странным ни казалось это название для заведения, принадлежащего марксисту, который рекламирует его в газетах как зал для профсоюзных и партийных собраний. Время от времени поплавок дядюшки уходил под воду – и на его прикорм сплывались социал-демократы обсуждать свои вселенские проблемы – например, что в Мюнхене бедняков хоронят в братских могилах, а у богачей – свои склепы. Впрочем, среди немецких товарищей случались и более напряженные столкновения – так, "Мюнхенер пост" описывает состоявшиеся в начале октября дебаты на Любекском съезде следующим образом: "Эдуард Бернштейн был первым, кого потащили под душ и кому надлежащим образом намылили шею. Неожиданно для многих именно Бебель был тем человеком, который стал во главе притесняемых, вытащил из кармана туго сплетенную массажную щетку, которой он, поддержанный многими другими, до тех пор растирал "Эда" с ног до головы, пока партийный съезд почти единогласно не высказал свое одобрение по этому поводу".
Дом 46 по Кайзерштрассе – в районе которого на протяжении осени, зимы и половины весны зоркий наблюдатель мог заметить торчащую на поверхности трубочку ульяновского перископа – выглядит вызывающе буржуазно: псевдосредневековая башенка на углу вопиет о сытости и благополучии. Внизу, на ступеньках, – у "того самого" подъезда (между 1968 и 1970 годами над ним даже висела мемориальная доска, но с пяти попыток вандалам все же удалось разнести ее – взрывом бомбы) – выставлены, забирай даром, книги – в том числе, ирония истории, "Воспоминания" Хрущева на немецком; не наследство ли Риттмейера?
Гораздо любопытнее личности этого мюнхенского Бонасье был сам район, в котором было рекомендовано поселиться Ленину. Швабинг, где располагались эта и две другие квартиры Ленина, был недавно влившимся в состав Мюнхена и стремительно джентрифицирующимся предместьем, облюбованным богемой и буржуазией с меценатскими наклонностями одновременно; нечто среднее между нью-йоркским Гринвич-Виллиджем и барселонской Грасией. "Ленинская" Кайзерштрассе производит впечатление улицы, которая никогда уже не будет меняться, – настолько там всё на своем месте, причем видно, что в 1900 году большинство домов уже заняли свои позиции. Такие районы сейчас называют "хипстерскими": в нижних этажах югендштильных домов размещаются салоны кундалини-йоги, энотеки, "биопиццерии" и "авторские" ювелирные студии; и даже это еще не сам потребительский рай, а лишь чистилище: параллельно идет настоящая швабингская улица бутиков – Гогенцоллернштрассе; но на ней обитал не Ленин, а Аксельрод.
Описывая мюнхенское житье-бытье, Крупская забыла рассказать о центральной архитектурной примечательности их района – только что построенной базилике Святой Урсулы: в духе флорентийского ренессанса с огромным куполом, арочным портиком, двумя украшенными золотыми мозаиками приделами и венецианской башней-кампанилой, как на Сан-Марко. Колокол функционирует – и каждые четверть часа замерзающие на паперти иммигранты в одеялах нервно вздрагивают.
В 1900 году в Швабинге свили гнездо Генрих и Томас Манны, Рильке – а еще плеяда русских художников, привлеченных блеском мюнхенской версии "Сецессиона": мэтр Кандинский, Явленский, Марианна Верёвкина, Игорь Грабарь, Петров-Водкин. Последний, кстати, умудрился приехать в Мюнхен из Москвы на велосипеде – к немалой, надо полагать, зависти Ленина. Крупская вспоминает, что они часто совершали долгие променады; судя по беседам Ленина с одним баварским коммунистом в 1919 году, он очень хорошо знал не только Мюнхен, но и окрестности.
У нас нет практически никаких сведений о "горизонтальных" связях Ленина этого периода – но можно предположить, что они существовали: ведь здесь, на относительно небольшом пятачке, постепенно расселится вся колония "искровцев": Засулич, Инна Смидович, наборщик Блюменфельд, Аксельрод, Мартов, Дан с женой В. Кожевниковой. Все они в случае неотложной нужды могли сбегать за солью к своим соседям-аборигенам: Карлу Леману (писателю и врачу, который только что издал репортажную книгу о своем путешествии по "Голодающей России", а теперь ходил на почту принимать набитые нелегальщиной подушки и по четвергам устраивал для русских чаепития), Израилю Гельфанду, Юлиану Мархлевскому (который летом 1901 года предпринял эпическое путешествие по Галиции вдоль австро-прусской границы на велосипеде с целью найти лазейки для чемоданов, а в 1920-м, в ходе наступления советских войск на Польшу, чуть не стал диктатором этой страны) и Адольфу Брауну – социал-демократам, ставшим "сталкерами" русских в Мюнхене.
Споры в кафе о том, аморальна ли собственность, часто перетекали в романы; как и обитателям других эталонных, описанных Джейн Джейкобс в ее знаменитой книге "живых" районов, швабингцам нравилось жить тесной общиной, вступать в непрерывные коммуникации с соседями, наслаждаться преимуществами хаотического планирования и извлекать максимальные выгоды как из несколько обособленного расположения своего "города-для-жизни", так и от обилия спортивных учреждений и рекреационных зон. Неудивительно, что летом 1901-го Ленин и Крупская, вопреки своим обыкновениям, даже не стали уезжать из города: в шаговой доступности находилось сразу несколько зеленых оазисов – от малознакомого туристам замечательного Леопольд-парка до величественного Энглишер Гартен, Английского сада, кишевшего художниками и натурщицами (сейчас вместо тех и других – мало чем примечательные нудисты). Сам Ленин, уведомила Крупская, "никак и никогда ничего не рисовал" – однако, судя по тому, что все его три мюнхенские квартиры находились именно в Швабинге, испытывал некоторое удовлетворение от существования внутри этой насыщенной искусством атмосферы, хотя и не использовал в полной мере возможности Мюнхена как "Новых Афин".
Швабингского богемного буржуа в самом начале XX века можно было представить редактором скорее какого-нибудь художественного журнала, чем радикальной политической подпольной газеты; однако помимо артистической в этом месте происходила и политическая ферментация – и Швабинг потихоньку превращался не только в поселок художников, но и в любимый район нацистов. Эта эволюция заняла около сорока лет – и к 1930-м достигла своего апогея: Швабинг трансформировался в обитель зла, излюбленную досуговую площадку Гитлера и его окружения: здание "Völkischer Beobachter", кафе "Osteria", кофейня "Altschwabing", дом 50 по Шеллингштрассе, в котором Гитлер познакомился со своей будущей женой Евой Браун, ассистенткой в фотоателье, и где затем функционировал штаб национал-социалистической партии… До сих пор над воротами висит небольшой орел, символ Третьего рейха; конспирологи со злорадством тыкают пальцем в эту птичку – вот под чьим крылом уже тогда собирался пригреться ваш Ленин!
Сейчас Швабинг явно снова набрал иммунитет – и это просто богатый район, кишащий памятниками архитектурного модерна с захватывающей ресторанной сценой. Непохоже, что кто-то тут ведет подпольную жизнь – разве что папарацци иногда подлавливали в здешних кабачках тайные переговоры Пепа Гвардиолы и Басти Швайнштайгера. Кстати, самая главная достопримечательность нынешнего Швабинга – это, конечно, "Бавария"; и чествуют ее чемпионства тоже здесь, на главном проспекте, у Триумфальной арки, на которой высечено: "Посвященная победе, разрушенная войной, взывающая к миру". "Бавария", подозрительное совпадение, была создана студентами Мюнхенского университета ровно в момент приезда Ленина, да и образовалась очень "по-ленински", в результате раскола гимнастического союза. Штаб-квартира клуба располагалась чуть ли не у Ленина в квартире; собственно, "Бавария" и сейчас в Швабинге – идите от дома Ленина в сторону дома Парвуса, продолжайте следовать вдоль Английского сада – и окажетесь у всемирно знаменитого стадиона "Альянц-Арена". Об отношении Ленина к футболу можно судить разве что по тому, что однажды, году в 1919-м, он распорядился заменить тряпичный мячик, который гоняли кремлевские дети, на кожаный.
Играл ли он, в самом деле, в футбол с университетскими студентами? Познакомился ли с кем-нибудь – в парке, или в пивной, или в опере, или на карнавале, или в поезде по дороге в Лейпциг, или на мессе в соборе Святой Урсулы? Как он встретил Рождество, Новый год? Как переносил пресловутое "одиночество в большом городе"? Жизнь Ленина в Мюнхене – это жизнь подпольного паука, который забился в щель – и ткет, ткет, ткет свою паутину. Известно, что он едва не лишился рассудка "и ужаснулся, когда открыл большой ящик", – от возмущения, когда ему по ошибке прислали ящики не с его, родными, из Шушенского, книгами – а медицинские издания какой-то Анны Федуловой; а еще, едва поселившись в Мюнхене, он поступает на языковые курсы – не немецкого, а английского языка; что, по-видимому, свидетельствует о том, что с самого начала у него был "план Б" – Лондон.
Сам Ленин не разбил ради "Искры" своей копилки – в отличие, например, от Потресова, инвестировавшего в предприятие кровную тысячу; впрочем, Мартов писал, что "у Ульянова имелся на Волге знакомый фабрикант, обещавший снабдить его тысячей или двумя рублей". По две тысячи дали издательница Калмыкова, а также Дмитрий – "Золотой клоп" (Goldene Wanze, злая шутка про фамилию) – Жуковский, одноклассник Потресова, и Петр – "Золотой Теленок" – Струве. Разрыв со Струве – который, по-видимому, раздражал Ленина не только как либерал, маскирующийся под марксиста, но и как умный соперник в необъявленном конкурсе на вакансию "будущего наследника Плеханова" – произойдет в декабре 1900-го, в ходе визита Струве в Мюнхен. Разрыв этот означал не только объявление войны "легальным марксистам", но и финансовый голод: имя и репутация Струве, который еще совсем недавно создал ни много ни мало программу РСДРП, также нет-нет да и конвертировались в кое-какие пожертвования. И все же Ленин идет на это – и подвергает недавнего союзника ковровым бомбардировкам: если раньше о ренегатстве Струве дозволялось говорить только в узком кругу, то теперь информацию о том, что он предал пролетариат либеральной буржуазии, следовало донести до всего мира – чем и занялась "Искра". Подобная резкая перемена тона многим показалась, мягко говоря, неоправданной; Тахтарев, встретившись с Лениным, прямо спросил, осознает ли тот, что такого рода обвинения могут привести к "нежелательным последствиям". ""Какого рода?" – спросил меня Владимир Ильич. – "А что вы скажете, – ответил я ему, – если кто-нибудь из рабочих, фанатически преданных делу, увидев в Струве действительно изменника революционному делу, вдруг решится его убить?" – "Его и надо убить", – ответил мне Владимир Ильич в раздражении". В ответ на замечание Тахтарева относительно недопустимости некоторых полемических приемов против не заслуживавшего их Струве Ленин взъелся еще больше: "А что же, – ответил он мне, – по-вашему, я должен для расправы со Струве надевать замшевые рукавицы?"
В начале 1900-го Ленин, однако же, не считал замшевые перчатки ненужным аксессуаром: пусть и буржуазные, Струве и К оставались марксистами; власть была совсем еще азиатской, а цайтгайст – уже "европейским"; люди верили в марксизм как науку, которая формально оправдывала капитализм, признавала его объективно лучшим на сегодняшний момент строем. Эта драматическая разница привлекала лучшие силы нации, и Ленин понимал, что этот огромный ресурс человеческого материала надо быстро использовать. "Искра" как раз и была их проектом.
Впоследствии "Искра" поддерживалась из самых разных источников – от доходов одного из редакторов Павла Аксельрода, чье кефирное заведение в Цюрихе позволяло ему не только сводить концы с концами, но и отчислять кое-что на дело революции, – до Саввы Морозова, который за свои регулярные измеряемые в числах с четырьмя нулями пожертвования умолял только об одном – чтобы его обругали "как можно ядовитее и сильнее", "для отвода глаз". Связующим звеном между "Искрой" и капиталистом Морозовым был Горький, чья жена, революционно настроенная артистка МХТ М. Андреева, снабжала своих товарищей всем, чем могла (не исключено также, что ее связывали некие особые отношения и с Морозовым).
Горький, представлявший собой, по выражению Лепешинского, "счастливую комбинацию, когда в одном и том же индивидууме окажется и такой плюс, как недурно набитый бумажник, и, с другой стороны – уважительное отношение к такому архиреволюционному органу, как "Искра"", сначала претендовал на то, чтобы указывать на своих визитках титул "генеральный спонсор "Искры"". Однако перечислять каждый месяц по три тысячи рублей оказалось неподъемным даже и для него, поэтому он пообещал давать по пять – но в год. На всякий случай, чтобы оправдать снятие со счетов таких значительных сумм, Горький сочинял своим корреспондентам фантастические отчеты о кутежах в Москве – якобы стоивших ему баснословных сумм.