Бунин без глянца - Павел Фокин 22 стр.


Я стоял на рубке над кают-компанией и с бессмысленной пристальностью следил за ним. Потом так же тупо стал смотреть на туманившийся на горе город, на гавань. Темнело, орудийная, а за нею и ружейная стрельба смолкла, и в этой тишине и уже спокойно надвигающихся сумерках чувствовалось, что дело уже сделано, что город сдался… В городе не было ни одного огня, порт был пуст, "Патрас" уходил последним. За рейдом терялась в сумрачной зимней мгле пустыня голых степных берегов. Вскоре пошел мокрый снег, и я, насквозь промерзнув за долгое стояние на рубке, побежал вниз. Мы уже двигались, все плыло подо мною, набережная косяком отходила прочь, туманно-темная городская гора валилась назад… Потом шумно заклубилась вода из-под кормы, мы круто обогнули мол с мертвым, темным маяком, выровнялись и пошли полним ходом… Прощай, Россия, бодро сказал я себе, сбегая по трапам. ‹…›

Под лестницей была особенно гнусная теснота, образовались две нетерпеливых очереди - одна возле нужников, в двери которых ожидающие поминутно стучали, и другая возле лакеев, раздававших красное вино, наливавших его из бочки в бутылки, кружки и чайники, с которыми толпились беженцы. Вино было даровое, и потому воспользоваться им хотелось всем, даже и непьющим. Я скорее многих других пробился к лакеям, получил целый литр и, возвратясь в столовую и пристроившись к уголку стола, стал медленно пить и курить.

Только что разнесся слух, что перед самым нашим отходом из порта было получено на "Патрасе" страшное радио: два парохода, тоже переполненные такими же, как мы, и вышедшие раньше вас на сутки, потерпели крушение из-за снежной бури - один у самого Босфора, другой у болгарских берегов. И новая угроза повисла над нами, новая неопределенность - дойдем ли мы до Константинополя, и если дойдем, то когда? Ни курить, ни пить мне не хотелось; сигара была ужасная, вино холодное, лиловое. Но я сидел, пил и курил. Уже началось то напряженное ожидание, которым живешь в море при опасных переходах. "Патрас" был стар, перегружен, погода разыгрывалась с каждой минутой все круче… Большинство утешало себя тем, что мы идем быстро, уверенно. Но я, по своей морской опытности, хорошо знал, что быстрота эта только кажущаяся. Это не мы увеличивали ход, это росло волнение. ‹…›

Вскоре стол опустел. Большинство стонало, томилось, - с надрывом, с молящими криками извергало из себя всю душу, валялось по диванам, по полу или поспешно, падая и спотыкаясь, бежало вон из столовой. То тут, то там кого-нибудь безобразно хлестало, а выбегающие махали дверями, и сырой холод стал мешаться с кислым зловонием рвоты. Уже нельзя было ни ходить, ни стоять, убегать надо было опрометью, сидеть - упираясь спиной в кресло, в стену, а ногами в стол, в чемоданы. Все так же казалось, что размахивающийся и вправо, и влево, и вверх, и вниз пароход идет с бешеной поспешностью, внутри его грохотало уже неистово, и перерывы, отдыхи в этом грохоте казались мгновениями счастья… А наверху был сущий ад. Я допил вино, докурил сигару и, падая во все стороны, побрел в рубку.

Я одолел лестницу и пробовал одолеть дверь наружу, выглянуть - ледяной ветер перехватывал дыхание, резал глаза, слепил снегом, с звериной яростью валил назад… Обмерзлые, побелевшие мачты и снасти ревели и свистали с остервенелой тоской и удалью, студенистые холмы волн перекатывались через палубу и опять, опять росли из-за борта и страшно светились взмыленной пеной в черноте ночи и моря… Крепко прохваченный холодом и морской свежестью, я насилу добрался назад до столовой, потом до своей каюты, по некоторым причинам предоставленной в мое распоряжение. Там было темно и все скрипело, возилось, точно что-то живое, борющееся. Проклятый корабельный пол, косой, предательский, зыбко уходил из-под ног. И, когда он уходил особенно глубоко, в стену особенно тяжко ударяла громада воды, все старавшаяся одним махом сокрушить и захлестнуть "Патрас", но "Патрас" только глубоко нырял под этим ударом и снова пружинил наружу ‹…›.

И не раздеваясь, - раздеться никак нельзя, того гляди, расшибет об стену, об умывальник, да и слишком было холодно, - я нащупал нижнюю койку и, улучив удобную минуту, ловко повалился на нее. Все ходило, качалось, дурманило. Бухало в задраенный иллюминатор, с шумом стекало и бурлило - противно, как в каком-то чудовищном чреве. И, понемногу пьянея, отдаваясь все безвольнее в полную власть всего этого, я стал то задремывать, то внезапно просыпаться от особенно бешеных размахов и хвататься за койку, чтобы не вылететь из нее. Труба в рукомойнике, его сточная дыра гудела, гудела - и вдруг начинала булькать, реветь и захлебываться… Ах, встать бы, заткнуть чем-нибудь это анафемское горло! Но не было воли даже приподняться, как ни готовился я вот-вот решиться на это. И потекли часы за часами, и стало казаться, что уже никогда не минет эта мука качания, эта ночь, этот мрак, завывание, шум, плеск, шипение и все новые и новые удары то и дело налетающих откуда-то из страшной водной беспредельности волн…

В полусне, в забытьи я что-то думал, что-то вспоминал… Пришло в голову и стало повторяться, баюкать:

Гром и шум, корабль качает,
Море Черное шумит…

- Как дальше? - в полусне спрашивал я себя. - Ах да!

Снится мне - я свеж и молод…
От зари роскошный холод
Проникает в сад…

Как все это далеко и ненужно теперь! Так только, грустно немного, жаль себя и еще чего-то, а за всем тем - бог с ним! И опять повторялись стихи и опять путались, опять клонило в сон, в дурман, и опять все лезло куда-то вверх, скрипело, боролось, - и все лишь затем, чтобы опять неожиданно разрешиться срывом, а за ним новым пружинным подъемом, и новым шипением бурлящей, стекающей воды, и пахучим холодом завывающего ветра, и клокочущим ревом захлебывающегося умывальника… Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что - я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь, России - конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже конец, даже если и случится чудо и мы не погибнем в этой злой и ледяной пучине! Только как же это я не понимал, не понял этого раньше?

Грасский дневник

Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:

1/14 янв. 1922. Да, вот мы и освободились от всего - от родины, дома, имущества… Как нельзя более идет это нам и мне в частности! [55, 60]

Галина Николаевна Кузнецова:

Бунин всю свою жизнь жил жизнью не оседлой, а скитальческой. В России у него не было своего дома, он гостил то у родных в деревне, то жил в Москве - и всегда в гостинице, - то уезжал в странствия по всему миру. Поселившись окончательно во Франции, Бунин и там продолжал жить по-прежнему, часть года в Париже, часть на юге в Провансе, который любил горячей любовью. В городе позволял он себе жить весьма рассеянной жизнью, беспорядочно ел и пил, превращал день в ночь и ночь в день, но стоило ему приехать в деревню, как все менялось. В простом, медленно разрушавшемся провансальском доме на горе над Грассом, бедно обставленном, с трещинами в шероховатых желтых стенах, но с дивным видом с узкой площадки, похожей на палубу океанского парохода, откуда видна была вся окрестность на много километров вокруг, с цепью Эстереля и морем на горизонте, он, вскоре по приезде, начинал готовиться к работе.

Подобно буддийским монахам, йогам, всем вообще людям, идущим на некий духовный подвиг, он приступал к этой жизни, начиная постепенно "очищать" себя. Старался все более умеренно есть, пить, рано ложился, помногу каждый день ходил, во время же писания, в самые горячие рабочие дни, изгонял со своего стола даже легкое местное вино и часто ел только к вечеру. Легкий, сухой, напряженный, солнечным июньским утром быстро проходил в кабинет, неся с собой чашечку крепкого черного кофе, которую часто не допивал, погрузившись в работу. По спешному звуку зажигаемой спички в столовой рядом можно было слышать, как он то и дело зажигает папиросу, которую тут же в увлеченье забывает… [6, 223]

Леонид Федорович Зуров (1902–1971), писатель, этнограф, жил с Буниными с 1929 г.:

В Грассе Бунины вначале снимали виллу (а не дом) с прекрасным садом (оливковые деревья, пальмы, кедры, приморские сосны, агавы) "Mont-Fleuri". На этой вилле у них гостили литераторы, долго жили Шмелевы. Своей виллы у Ивана Алексеевича никогда не было. "Mont-Fleuri" принадлежала мэру города Грасса Рукье. Ему принадлежала и соседняя вилла (расположенная выше, на склоне тех же альпийских предгорий) "Бельведер". Ивану Алексеевичу "Бельведер" особенно полюбился. Место более сухое, из окон видны деревни, городки на побережье, Эстерель, Средиземное море.

Во время войны Бунины поселились на вилле "Jeannette", построенной высоко на крутом каменистом обрыве, под которым проходит дорога Наполеона, ведущая на Гренобль. Там мы пережили итальянскую и немецкую оккупацию. Голодали [6, 225–226].

Николай Яковлевич Рощин:

С 1923 года, лишь на зимние месяцы выезжая в Париж, здесь живет Ив. Ал. Бунин. ‹…› Сюда, к старому мирному дому крепкой провансальской стройки, приходят многочисленные интервьюеры, переводчики, представители отечественной и иностранной печати. ‹…›

С. В. Рахманинов, академик М. И. Ростовцев, И. С. Шмелев, М. А. Алданов, покойный С. С. Юшкевич, С. Л. Поляков-Литовцев, И. И. Бунаков [Фондаминский], С. В. Яблоновский, А. В. Неклюдов (быв. посол в Испании) - вот неполный список русских "имен", о которых могут рассказать стены старого французского дома. ‹…›

В "Монфлери", где до переезда в "Бельведер" жили Бунины, написаны "Митина любовь", книга Шмелева ‹"Солнце мертвых"›. Бунаков работает над своими "Путями России", проф. Кульман писал свои критические очерки. Писал здесь М. И. Ростовцев. Работает поэтесса Г. Н. Кузнецова. Писала свои "портреты" писательница Ельцова, сестра философа Л. М. Лопатина.

Милый "Бельведер"! Там ласковое вечное солнце, простор, в солнечном тепле тихо дремлют ветры и ласково плещет у зеленого берега море. Высота, ширь, необъятность. И - осколок другого мира, русский говор и смех, кусочек русского царства в чужой и волшебной рамке… [40, 172–173]

Антонин Петрович Ладинский:

Грасс - сонный городок в Провансе, в котором много парфюмерных фабрик и вилл с опущенными жалюзи. ‹…› Здесь Бунин написал многие свои книги, среди чудесных южных пейзажей. Кто бывал в Крыму, тот легко может представить себе этот мир. Очень много солнца, безоблачное небо, голубоватые горы на горизонте, а на соседних холмах древние, пурпурные к осени, виноградники, розоватые дома с голубыми ставнями под красной черепицей и у круглого каменного колодца серебристые оливы. Целый день поют в этом зное цикады, а по вечерам особенно сильно пахнет лавандой, мятой, пиниями и еще какими-то травами и злаками [36, 219].

Николай Яковлевич Рощин:

С каменной сухостью шуршат жесткие, широко изогнутые перистые листья пальм; свившаяся в длинные трубки темная кора гигантского эвкалипта звонко бьет о голый желтый ствол; под тутовым деревом стынут широкие маслянистые сине-черные пятна; непрерывно трепещет тускло-платиновая мелкая зелень оливок.

Бурая черепичная кровля бунинской дачи глубоко внизу. Пещерно крепкие дома древнего провансальского городка спускаются к долине, сплошь занятой плантациями удушающе-пряного жасмина, вдали вдоль залива раскинулись белостенные Канны и как-то противоестественно высоко, страшно, тупо и мощно поднялось к небу море. Справа синеют и уже переходят к сиреневым тонам мягкие увалы Эстереля, слева вонзается в море Антибский мыс. Если подняться выше, увидишь Ниццу, Монако, Ментону и пологий итальянский берег, к вечеру волшебно играющий огнями.

Какая ослепительная, уже преизбыточная, чрезмерная - и вместе с тем гнетущая, бездушная, бесчеловечная красота! [40, 169]

Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова. Из письма А. Бабореко. 15 января 1967 г.:

Иван Алексеевич называл Грасс "пустыней". Любил и наслаждался он природой и много писал стихов здесь - но, кроме природы - восходов, огненных закатов, ослиных тропинок, заброшенных ферм, с кипарисами и цветущим розовым миндалем, - здесь безлюдие - истинная "пустыня", - а без людей Иван Алексеевич ужасно скучал. Поэтому и жили, подолгу гостили, и просто жили с ним и в Бельведере - и позже на "Villa Jeannette" всякий литературный люд… [6]

Галина Николаевна Кузнецова:

Вилла Бельведер, стоявшая высоко на стене горы, подымавшейся над Грассом, была старым провансальским домом с трещинами в желтоватых стенах, с зелеными створчатыми ставнями по обе стороны высоких окон. Ставни эти с грохотом и скрипом распахивала по утрам стремительная рука И. А., и сам он быстро сбегал по лестнице своей легкой, почти юношеской походкой. Площадка сада, куда он выходил утром взглянуть на Грасс внизу, на далекое море, то синим дымом встававшее на горизонте, то пролегавшее на нем чистой бирюзовой струей, висела высоко над волнами оливковых садов, одевавших гору, и была чем-то похожа на палубу корабля. На сетках проволочной изгороди коврами висели яркие июньские розы, в креслах под пальмой - невысокой, но чудесно-полной со своими круто изгибавшимися, темно-блестящими "вайями", как любил писать И. А., - было особенно хорошо сидеть по утрам с книгой в ожидании почтальона или лежать с закрытыми глазами, чувствуя горячую руку солнца на своем лице. Но в креслах этих по утрам почти никогда никто не сидел. Жизнь на вилле Бельведер текла по одному и тому же образцу. И. А. приезжал сюда с тем, чтобы, стряхнув с себя усталость и пыль города, постепенно подготовить и подвести себя к писанию. Соловьиное пение, роса в высокой траве, звездочки липких белых цветов, раскрывавшихся по вечерам на верхних пустых террасах сада, наполняя воздух опьяняющим благоуханием, - все это было лишь на миг, лишь на взгляд для живущих в вилле. Надо было рано ложиться, чтобы утром рано встать, бодрым, выспавшимся, полным творческих сил для работы. Все здесь работали: И. А. читал или писал что-то у себя в кабинете - большой угловой комнате в нижнем этаже, В. Н. печатала его рукописи на машинке или тоже писала что-то свое [28, 314–315].

Николай Яковлевич Рощин:

В литературных парижских кругах "Бельведер", смеясь, называют "монастырем муз". И правда, есть что-то аскетически-отрешенное, монастырское в простом и скромном укладе жизни на "Бельведере" [32, 436].

Борис Константинович Зайцев:

Милая вилла Бельведер, скромная, с поразительным видом на Канн, море, горы Эстерель направо. Юг, солнце, свет, необъятная ширь, запах лаванды, тмина - порождение Прованса - и вообще дух поэзии, окружавшей жизнь Ивана, Веры, молодых писателей-друзей, с ним живших (Леонид Зуров, Галина Кузнецова) [22, 398].

Зинаида Алексеевна Шаховская:

Издали кажется чем-то противоестественным - это вне личных взаимоотношений тех, кто жил на вилле Жаннетт, - существование некоего писательского общежития. Профессиональные союзы и организации для защиты писательских прав - дело одно: мы одного цеха, хоть и разных пород. Но писательские коммуны - уже нечто вроде гетто. А в Грассе по крайней мере три писателя, под взглядами мемуаристов, - среди которых первая Вера Николаевна - были связаны не только личной жизнью, но и профессиональной. Если принять во внимание, что все писатели, от гения до графомана, все же люди особенные - сам позыв к писанию вещь необъяснимая и ненормальная, - то их близкое сосуществование уже представляет тяжесть и трудность… ‹…›

А тут еще прибавилась и тяжесть личных отношений. Всем было трудно в Грассе, но последствия особенно драматически отразились на Леониде Зурове. После первого удовлетворения - обрести наконец ученика, писателя, хотящего идти по его стопам, у Бунина отношение к Зурову переменилось. Во-первых, опять-таки, по виду здоровая молодость Зурова его раздражала. А Зуров, тщательно и трудно писавший (это стоило ему невероятного напряжения), мучился не только творческим бессилием, но и своим положением - уже не любимого ученика и приемного сына, а подсознательного орудия реванша Веры Николаевны, в некоторых случаях проявлявшей удивительное упорство. Уйти же было некуда, и Зуров, у которого были и другие причины душевного неравновесия, не выдержал - и последствия травмы были и для него и для Веры Николаевны драматичны до конца их жизни. Все четыре участника грасского периода были люди хорошие, и поэтому-то все и мучились, каждый по-своему [57, 210].

Татьяна Дмитриевна Муравьева-Логинова:

"Леня" (Зуров. - Сост.) не упускал случая поспорить с И. А. на литературные и житейские темы и с пылом отстаивал свои позиции, а иногда и прямо переходил в атаку. Спор так разгорался, и оба так горячились, что, казалось, это уже не спор, а ссора. Вспыльчивый И. А. поднимал голос, и дело доходило до крика. Он не переносил противоречий, но был не злопамятен и очень, очень снисходителен к "молодым".

На другой день встречались как ни в чем не бывало, и все было тихо до нового "поединка", а иной раз после спора по нескольку дней не разговаривали [32, 314].

Александр Васильевич Бахрах:

Я ‹…› был уже осведомлен о непрестанных трениях, возникавших между Буниным и Зуровым. Все-таки мне еще было не совсем понятно, как же к человеку, который уже годами живет под его крышей (а Зуров с редкими промежутками прожил у Буниных до самой их смерти, унаследовал часть их парижской квартиры, а заодно с ней и архив Ивана Алексеевича), человеку, которого он сам выписал из прибалтийских стран, которому поначалу он всячески литературно покровительствовал, мог он относиться с такой нескрываемой неприязнью? Мне хотелось разгадать, было ли это у Бунина постоянным чувством или минутной вспышкой.

Оказалось, и это я мог обнаружить только впоследствии, отношения между ними были не только нелегкими, но настолько запутанными, что распутать их уже не было возможности. Сознание того, что, может быть, через час-другой ему предстоит вступить в какие-то препирательства с одним из своих сожителей, выдержать очередной наскок, неизбежно накладывало известный отпечаток на последний период жизни Бунина, действовало на его нервы.

Отношения между этими двумя людьми, если их можно было бы изобразить графически, шли неравномерными зигзагами ‹…›. Бывали, конечно, периоды, когда Бунин бывал даже рад обществу Зурова, его присутствию, спорам с ним, несмотря на то, что они всякий раз кончались взаимными пикировками и каждый из них пытался всадить в другого какие-то "бандерильи" и тут же, как полагается по всем правилам тавромахии, отступить, чтобы подготовиться к новому нападению [8, 34–35].

Галина Николаевна Кузнецова. Из дневника:

17 июня 1930. Книги И. А. не дают никакого дохода. За "Арсеньева" он получил 1000 франков, т. е. меньше, чем Рощин за книгу рассказов, изданную в Белграде (1800). Денег нам хронически не хватает. Получается в месяц 2500 ф., а жизнь стоит больше трех, не считая квартиры, за нее уплачено деньгами с вечера И. А. [28, 142].

Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Из дневника:

Назад Дальше