‹15 ноября 1933 г.› Во вторник мы его провожали. Весь день он собирался, как всегда сам укладывал вещи, никому не позволяя помочь себе, крича, разговаривая по телефону, просматривая приходящие телеграммы и письма. Обед был праздничный, и за столом говорили о том, кому из писателей и сколько надо будет дать из премии и насчитали сто с лишним тысяч… Вез нас на вокзал знакомый шофер. Приехали за 10 минут до отхода поезда. На этот раз И. А. ехал в первом классе, в спальном вагоне. Поезд ушел, мы оглянулись… и пришли в себя только через час. ‹…›
16 ноября. В четыре часа первый раз звонил из Парижа И. А. Доехал благополучно, его встретили на вокзале, прямо повезли в ресторан Корнилова. Был завтрак, который стоил 1.000 фр., и Корнилов отказался взять деньги, сказав, что это для него честь. Остановился в отеле Мажестик. "У меня целые апартаменты в несколько комнат, очень спокойных, и плату, сказали, будут брать как за самый маленький номер, так как для отеля это реклама, что у них остановился нобелевский лауреат… Сейчас еду в "Новости", где ждут французские интервьюеры. Позвоню еще в шесть…" [28, 283–284]
Андрей Седых:
Через три дня, приехав в Париж, Иван Алексеевич рассказывал мне уже с юмором, как нахлынули в этот вечер в его "Бельведер" журналисты и фотографы, как вспыхивал и ослеплял магний и как потом газеты всего мира обошла фотография "какого-то бледного безумца". И еще признался он, что в доме в этот вечер не было денег и нельзя было даже дать на чай мальчикам, приносившим поздравительные телеграммы.
‹…› Я стал на время секретарем Бунина, принимал посетителей, отвечал на письма, давал за Бунина автографы на книгах, устраивал интервью. Приезжал я из дому в отель "Мажестик", где остановился Бунин, рано утром и оставался там до поздней ночи. К концу дня, выпроводив последнего посетителя, мы усаживались в кресла в полном изнеможении и молча смотрели друг на друга. В один из таких вечеров Иван Алексеевич вдруг сказал:
- Милый, простите. Бога ради…
- За что, Иван Алексеевич?
- За то, что я существую.
С утра надо было разбирать почту. Письма приходили буквально со всех концов мира. Было, конечно, немало странных посланий и просьб о помощи. Сумасшедшая из Дании написала открытку:
"Ради Спасителя, соединяйтесь с Римом! Спасем мир!"
Другое письмо вызвало у нас много веселья. Какой-то матрос просил в спешном порядке прислать ему 50 франков и, чтобы расположить к себе лауреата, писал:
"Я уверен, что Бог поможет Вам. Если пришлете мне эти 50 франков, то и на будущий год, наверно, получите премию Нобеля!"
Идея эта так понравилась Ивану Алексеевичу, что 50 франков матросу послали [43, 172–173].
Галина Николаевна Кузнецова. Из дневника:
17 ноября. ‹…› Сегодня опять был звонок от И. А. по телефону. Он сказал, что берет с собой в Швецию секретарем Я. Цвибака и что предполагает пока жить в Мажестике. Его очень чествуют, газеты полны его портретами во всех возрастах, статьями о нем, описаниями его прибытия в Париж.
И. А. звонил опять. Говорил, что почести ему большие, но что он уже очень устал, по ночам не спит и что ему очень грустно одному. Он еще не одет для Стокгольма, но уже был портной, кот. будет шить ему фрак, пальто и т. д. Мы должны приехать в Париж приблизительно через неделю к большому банкету в его честь.
Его снимали уже для синема, он говорил перед микрофоном [28, 285].
Иван Алексеевич Бунин:
Секретарь столько давал за меня, замученного, бесед со всякими иностранными газетчиками, так решительно расправлялся с грудами писем, что я получал от несметных поздравителей и просителей, так ловко и спокойно выставлял за порог всяких "стрелков", осаждавших меня в "Мажестике"! В те часы, когда он отсутствовал, я часто сидел, запершись на замок, и недаром: бывали "стрелки", обладавшие удивительным нахрапом, анекдотическим бесстыдством. Однажды сидел я вот так, под замком, не отвечая на стуки в дверь. Раздается, наконец, стук настолько крепкий, требовательный, что я подхожу к двери:
- Кто там?
- Отворите, господин Бунин, - отвечает грубый, простонародный бас. - Нам нужен личный разговор по очень важному делу.
- Кому нам?
- Мне и моим товарищам.
- Я нездоров, никого не принимаю, должен лежать в постели.
- Не стесняйтесь, пожалуйста, мы же не дамы.
- Да в чем дело?
- Дело в русской национальной ценности, которую вы обязаны по своему положению лауреата приобрести, чтобы она не попала в руки кремлевских палачей.
- Что за ценность?
- Топор императора Петра Великого. Его личная собственность с государственным сертификатом и приложением печати.
- Вы, кажется, не в своем уме. Какой такой топор? Очевидно, тот самый, которым Петр прорубил окно в Европу?
- С этим не шутят, господин Бунин! - уже с угрозой, с хамской мрачностью возвышает голос мой собеседник за дверью. - Не имеете права шутить. Это священная национальная ценность. И только ввиду всего этого уступаем всего за пятьсот франков с ручательством… [43, 175–176]
Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Из дневника:
25 ноября, Париж. Уже ощущение славы явственнее. Уже живем в Мажестике. Уже заказываем манто у Солдатского. Уже чувствую, что многие обиделись, обижаются. Но не могу сказать, что много испытываю радости. Лучше всего ездить на такси и смотреть вокруг.
Два дня здесь, а наедине с Яном была всего минут 20, не больше. Устала так, что сейчас нет 10, а писать трудно. ‹…›
27 ноября. Вчера познакомилась с Г. Л. Нобелем и его женой, за завтраком у Корнилова. Он мне очень понравился, похож на Царицынских немцев.
3 декабря. Поезд. Цветы, конфеты, фрукты. Проводы. Необыкновенно грустно. В голове Павлик. ‹…› Трудно улыбаться. Ян тоже был какой-то растерянный. Грустно было разлучаться с Леней. Хотя ему пожить в Париже одному полезно. Книги его нравятся. ‹…›
На границе: ‹…› вызвал подозрение мой чемодан, перевязанный ремешком. Старший ‹…› увидав тетради, альбом, как-то безнадежно махнул рукой.
У Яна тоже потребовали открыть чемодан, где были рукописи. ‹…› Яша [Я. Цвибак - Андрей Седых] что-то говорил перед этим насчет премии, но на бельгийцев это не подействовало. ‹…›
Около часу ночи Галя разбудила меня. Приближалась Германия. ‹…› Опять быстро заснула. И опять была разбужена, на этот раз проводником, принес кофе с розанчиком, где были тончайшие ломтики колбасы. Было около 8 ч. утра (нем. время). ‹…› Вошел Ян. В восхищении: "Солнце оранжевое, красное выкатилось. Чудесное морозное утро". Вчера, когда мы вернулись из вагона-ресторана, он сказал: "Первый раз почувствовал, испытал приятность". ‹…›
6 декабря. ‹…› В Стокгольме встреча - русская колония, краткое приветствие, хлеб-соль, цветы; знакомые - Шассен и Олейников, - много неизвестных. Знакомства. Фотографы, магния и т. д.
Прекрасный дом, квартира в четвертом этаже, из наших окон чудный вид. Напоминает Петербург. Комнаты прекрасные, мебель удобная, красного дерева. Картины. Портреты. ‹…› После завтрака сидели с Мартой Людвиговной ‹Нобель›.
Был Троцкий. Рассказывает, что за кулисами творилось Бог знает что. Кто-то из Праги выставил Шмелева. Бальмонт тоже был кандидатом, Куприн - но это не серьезные. Мережковский погубил себя последними книгами. Ян выиграл "Жизнью Арсеньева". ‹…› Дания выставляла Якобсона и пишет, что "Бунин это тот, кто помешал нашему писателю увенчаться лаврами".
Ян вернулся из турецкой бани веселый, надел халат, обвязал платком голову и пьет чай с Олейниковым. Сегодня я не сказала с ним ни слова [55, 239–241].
Галина Николаевна Кузнецова:
6 декабря. Стокгольм. Утро началось неприветливо, серо, с темноты и огней в еловых лесах. На последней станции перед Стокгольмом вскочил молоденький журналист, ехал с нами до Стокгольма, расспрашивал и записывал с чрезмерной молодой серьезностью, стараясь сохранить свое достоинство. На вокзале в Стокгольме встретила уже толпа, русская и шведская. Какой-то русский произнес речь, поднес "хлеб-соль" на серебряном блюде с вышитым полотенцем, которое кто-то тотчас же ловко подхватил. Несколько раз снимали, вспыхивал магний, а вокруг было еще как будто темно… Вышли из вокзала, у входа ждал аппарат синема, потом повезли по снежным улицам. Первое впечатление от Стокгольма очень приятное: набережная, вода, дворцы, чуть прибеленная снегом земля. Не холодно. Во всем есть полузабытое, русское, родное. Дом Нобеля глядит на канал и на тяжкую громаду дворца за ним. Квартира великолепная, картины, кресла, столы из красного дерева и всюду цветы… Нам отведен отдельный апартамент: три комнаты с ванной. Служит специально выписанная для этого из Финляндии русская горничная, молоденькая, смышленая, любопытная [28, 290].
Андрей Седых:
В Стокгольм приехали на рассвете. Толпа на вокзальном перроне, "юпитеры" кинооператоров, поднос с хлебом-солью и букеты цветов в руках В. Н. Буниной и Г. Н. Кузнецовой… Через час мы были уже в особняке Г. Л. Нобеля. В окне - канал с темной, свинцовой водой, тяжелая громада королевского дворца и хлопья мокрого, быстро тающего снега.
Бунин стоит у окна и смотрит на набережную. Часы показывают 9. Северный день только начинается, и газовые фонари у дворца еще не потушены, но небо на Востоке светлеет, и уже видно, как плывут по каналу крупные льдины.
- Хорошо бы поехать куда-нибудь за город, побродить по снегу, потом зайти в шведский кабачок и выпить стакан горячего пуншу… Что у нас сегодня? Какая программа?
- В 11 часов визит в академию. В час дня завтрак у чехословацкого посланника. В 4.30 чай во французском посольстве. В 10 ужин св. Люции, который устраивает в вашу честь редакция "Стокгольм Тиндинген". Кажется, это все.
Иван Алексеевич вздыхает и покорно начинает одеваться. Ни сегодня, ни завтра, ни разу до своего отъезда из Стокгольма он не сможет отправиться за город и побродить по свежему, скрипучему снегу, который напоминает ему Россию [43, 179].
Галина Николаевна Кузнецова:
Перед закатом прошлись с хозяином дома, Олейниковым, по главной улице. Уже зажглись огни - здесь чуть не в три часа темнеет, - было холодней, чем утром. После залитого светом Парижа Стокгольм кажется темным, несмотря на обилие фонарей. Зато канал в фонаре нашей комнаты, переливающийся огнями, все время напоминает Петербург. Завтра здесь предполагается первый большой обед на сорок человек, на котором будет присутствовать вся семья Нобелей. Днем опять была интервьюерша, молодая, серьезная, скромно, но хорошо одетая. ‹…›
В газетах уже появились сделанные утром на вокзале снимки. Бледные расплывшиеся лица и "хлеб-соль" с длинным белым полотенцем, о котором расспрашивают все интервьюеры и потом записывают: "Древний русский обычай". Пишу за столом самого Нобеля. Передо мной его портрет и его круглая хрустальная чернильница [28, 290].
Андрей Седых:
Фотографии Бунина смотрели не только со страниц газет, но и из витрин магазинов, с экранов кинематографов. Стоило Ивану Алексеевичу выйти на улицу, как прохожие немедленно начинали на него оглядываться. Немного польщенный, Бунин надвигал на глаза барашковую шапку и ворчал:
- Что такое? Совершенный успех тенора.
Должен сказать, что успех Буниных в Стокгольме был настоящий. Иван Алексеевич, когда хотел, умел привлекать к себе сердца людей, знал, как очаровывать, и держал себя с большим достоинством. А Вера Николаевна сочетала в себе подлинную красоту с большой и естественной приветливостью. Десятки людей говорили мне в Стокгольме, что ни один нобелевский лауреат не пользовался таким личным и заслуженным успехом, как Бунин [43, 179].
Галина Николаевна Кузнецова:
10 декабря. День раздачи премий. Утром И. А. возили возлагать венок на могилу Нобеля. В газетах портреты нас всех на чае в русской колонии - было человек 150. Говорили речи, пели, снимали. Здешние русские говорят плохо по-русски, и вообще очень ошведились [28, 291].
Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:
В день получения prix Nobel.
Был готов к выезду в 4½. Заехали в Гранд-отель за прочими лауреатами. Толпа едущих и идущих на улице. Очень большое здание - "концертное". Лауреатов… провели отдельным входом. Все три молодые [55, 242].
Андрей Седых:
В Концертный зал надо было приехать не позже 4 часов 50 минут дня - шведы никогда не опаздывают, но и слишком рано приезжать тоже не полагается. Помню, как мы поднимались по монументальной лестнице при красноватом, неровном свете дымных факелов, зажженных на перроне. Зал в это время был уже переполнен - мужчины во фраках, при орденах, дамы в вечерних туалетах… За несколько минут до начала церемонии, на эстраде, убранной цветами и задрапированной флагами, заняли места члены Шведской академии. По другой стороне эстрады стояли четыре кресла, заготовленные для лауреатов. Ровно в пять с хоров грянули фанфары, и церемониймейстер, ударив жезлом о пол, провозгласил:
- Его Величество король!
В зал вошел ныне покойный Густав V - необыкновенно высокий, худощавый, элегантный. За ним шли попарно члены королевской семьи, двор. Снова зазвучали фанфары - на этот раз для лауреатов. Бунин вошел последний, какой-то особенно бледный, медлительный и торжественный [43, 180–181].
Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:
В зале фанфары - входит король с семьей и придворные. Выходим на эстраду - король стоит, весь зал стоит.
Эстрада, кафедра. Для нас 4 стула с высокими спинками. Эстрада огромная, украшена мелкими бегониями, шведскими флагами (только шведскими, благодаря мне) и в глубине и по сторонам. Сели. Первые два ряда золоченые вышитые кресла и стулья - король в центре. Двор и родные короля. Король во фраке (?). Ордена, ленты, звезды, светлые туалеты дам - король не любит черного цвета, при дворе не носят темного. За королем и Двором, которые в первом ряду, во втором дипломаты. В следующем семья Нобель, Олейниковы. В четвертом ряду Вера, Галя, старушка-мать физика-лауреата. Первым говорил С. об Альфреде Нобель.
Затем опять тишина, опять все встают, и я иду к королю. Шел я медленно. Спускаюсь по лестнице, подхожу к королю, который меня поражает в этот момент своим ростом. Он протягивает мне картон и футляр, где лежит медаль, затем пожимает мне руку и говорит несколько слов. Вспыхивает магния, нас снимают. Я отвечаю ему.
Аплодисменты прерывают наш разговор. Я делаю поклон и поднимаюсь снова на эстраду, где все продолжают стоять. Бросаются в глаза огромные вазы, высоко стоящие с огромными букетами белых цветов где-то очень высоко. Затем начинаются поздравления. Король уходит, и мы все в том же порядке уходим с эстрады в артистическую, где уже нас ждут друзья, знакомые, журналисты. Я не успеваю даже взглянуть на то, что у меня в руках. Кто-то выхватывает у меня папку и медаль и говорит, что это нужно где-то выставить. Затем мы уезжаем, еду я с этой милой старушкой-матерью. Она большая поклонница русской литературы, читала в подлиннике наших лучших писателей. Нас везут в Гранд-отель, откуда мы перейдем на банкет, даваемый Нобелевским Комитетом, на котором будет присутствовать кронпринц, многие принцы и принцессы, и перед которым нас и наших близких будут представлять королевской семье, и на котором каждый лауреат должен будет произнести речь.
Мой диплом отличался от других. Во-первых тем, что папка была не синяя, а светло-коричневая, а во-вторых, что в ней в красках написана ‹написаны› в русском билибинском стиле две картины, - особое внимание со стороны Нобелевского Комитета. Никогда, никому этого еще не делалось [55, 242].
Галина Николаевна Кузнецова. Из дневника:
11 декабря. В момент выхода на эстраду И. А. был страшно бледен, у него был какой-то трагически-торжественный вид, точно он шел на эшафот или к причастию. Его пепельно бледное лицо наряду с тремя молодыми (им по 30–35 лет) прочих лауреатов обращало на себя внимание. Дойдя до кафедры, с которой члены Академии должны были читать свои доклады, он низко, с подчеркнутым достоинством поклонился [28, 291].
Андрей Седых:
Помню поклон Бунина, преисполненный великолепия, рукопожатие короля и красную сафьяновую папку, которую Густав V вручил Ивану Алексеевичу вместе с золотой нобелевской медалью… Дальше произошел комический эпизод. После церемонии Бунин передал мне медаль, которую я тотчас же уронил и которая покатилась через всю сцену, и сафьяновую папку. Была давка, какие-то люди пожимали руки, здоровались, я положил папку на стол и потом забыл о ней, пока Иван Алексеевич не спросил:
- А что вы сделали с чеком, дорогой мой?
- С каким чеком? - невинно спросил я.
- Да с этой самой премией? Чек, что лежал в папке.
Тут только понял я, в чем дело… Но папка по-прежнему лежала на столе, где я ее легкомысленно оставил, - никто к ней не прикоснулся, и чек был на месте…
Сколько мы потом смеялись, вспоминая этот эпизод, и с каким неподражаемым видом Иван Алексеевич вздыхал:
- И послал же мне Господь секретаря! [43, 181]
Галина Николаевна Кузнецова:
Вечером был банкет в большом зале Гранд-Отеля, где посредине бил фонтан. Зал в старошведском стиле, убранный теми же желто-голубыми флагами. Посреди главный стол, за которым, среди членов королевской семьи, сидели лауреаты (Голова В. Н. между двух канделябров, с тяжелым черно-блестящим ожерельем на шее, в центре стола.)
Сидеть за столом во время банкета было довольно мучительно. Я сидела за столом ближайшим к главному, по бокам были важные незнакомые лица, кроме того, я волновалась за И. А. - ему предстояло в этом огромном чопорном зале, перед двором говорить речь на чужом языке. Я несколько раз оглядывалась на него. Он сидел с принцессой Ингрид, большой, красивой, в голубом с собольей оторочкой платье.
Речи начались очень скоро. И. А. говорил, однако, очень поздно, после того как пронесли десерт (очень красивая церемония: вереница лакеев шла, высоко неся серебряные блюда, на которых в глыбах льда лежало что-то нежное и тяжелое, окруженное розово-паутинным, блестящим, сквозившим в свете канделябров). Я волновалась за него, но когда он взошел на кафедру и начал говорить перед радиоприемником, сразу успокоилась. Он говорил отлично, твердо, с французскими ударениями, с большим сознаньем собственного достоинства и временами с какой-то упорной горечью. Говорили, что, благодаря плохой акустике, радиоприемнику и непривычке шведов к французскому языку, речь его была плохо слышна в зале, но внешнее впечатление было прекрасное. Слово "exilé" вызвало некоторый трепет, но все обошлось благополучно [28, 292–293].
Владимир Семенович Яновский: