- Конечно. Все, что произошло со мной в Италии, так или иначе попало в роман. Медсестра из Турина стала Кэтрин Баркли, да и с другими произошло то же самое, они теперь персонажи моей книги. Ты сочиняешь историю, но все, что ты придумываешь, обязательно основано на пережитом. Настоящая история возникает из того, что ты действительно хорошо знаешь, когда-то видел, чувствовал, понял. То, что ощущал лейтенант Генри, когда Кэтрин Баркли распустила свои волосы и скользнула в его больничную койку, конечно, было взято во многом от моих переживаний, связанных с той туринской медсестрой, но не скопировано с них, а придумано на основе моих воспоминаний. Реальная девушка из Турина работала медсестрой Красного Креста. Она была очень красива, и у нас была прекрасная любовь, когда я летом и осенью 1918 года лежал в госпитале. Но ей никогда не делали кесарева сечения, и вообще она не беременела. То, что на самом деле произошло между мной и медсестрой, описано довольно правдиво в "Очень коротком рассказе". А кесарево сечение делали Полин. Это случилось, когда я в Канзасе писал "Прощай, оружие". Таким образом, получается, Полин тоже немного Кэтрин. И Хэдли. Но та медсестра из Красного Креста, конечно, основной прототип Кэтрин. Правда, Кэтрин обладает и такими качествами, которые я не видел ни в одной из встречавшихся мне в жизни женщин.
Мне было страшно интересно узнавать, как рождается романтическая героиня, как уходит все постороннее и ненужное и возникает образ, - это похоже на процесс очистки нефти из грязного сырья. История же с медсестрой из Красного Креста, похоже, закончилась довольно грустно, если верить словам Эрнеста, утверждавшего, что "Очень короткий рассказ" - правдивая хроника их отношений. В этом рассказе, поместившемся на двух страницах, но вобравшем в себя суть того, что позже превратилось в "Прощай, оружие", говорится о том, как молодой американец, поправившись после ранения, возвращается в Штаты. Перед отъездом он обещает Лиз (медсестре), что очень скоро приедет за ней и они поженятся. Однако Лиз влюбляется в итальянского майора и пишет американцу, что теперь, узнав итальянца, она понимает, что их отношения были лишь юношеской влюбленностью. Только сейчас она поняла, что такое настоящая любовь, и собирается весной выйти за него замуж. Заканчивается рассказ так: "Майор не женился на Лиз весной. Он вообще на ней никогда не женился. И Лиз не получила ответа на свое письмо в Чикаго. Некоторое время спустя он подхватил гонорею от продавщицы из универмага Лупа, когда занимался с ней любовью в такси по дороге в Линкольн-Парк".
Такой была грязная правда отношений с медсестрой из Красного Креста, - которая превратилась, очистившись от всего ненужного, в романтическую историю Кэтрин. После медсестры в жизнь Эрнеста вошла Хэдли, которая тоже отдала частицу себя Кэтрин, а затем и Полин, в свою очередь, внесла свой вклад, пережив кесарево сечение, которое трагически оборвало жизнь героини романа.
- Мне всегда казалось, что в пребывании на больничной койке есть что-то романтическое, - говорил Эрнест. - Однажды, после тяжелой автомобильной аварии, я лежал в больнице в Лондоне. И вот когда я пришел в себя после эфира, первым, кого я увидел, была медсестра, стоящая у моей постели. Это была совершенно ничем не примечательная пожилая женщина, похожая на старую деву, но я был так рад вернуться в мир живых, что схватил ее руку и поцеловал у локтя. "О, мистер Хемингуэй, это единственное романтическое событие, случившееся в моей жизни!" - воскликнула она. Через пару недель, когда в моей палате никого не было, она снова появилась передо мной и спросила, ужасно робея и стесняясь, не могу ли я сделать это снова. И я поцеловал ее. В тот же локоток.
- А ты бывал в Италии во время Второй мировой войны?
- Нет, только в Англии и Франции. Да, и та операция против подводных лодок на Кубе, но Марта не считала, что это была настоящая военная операция, так как все происходило вне главного театра военных действий. Она была несчастлива до тех пор, пока я не стал неофициальным военным корреспондентом журнала "Колльере". Тогда я написал для них несколько действительно хороших очерков - ты знаешь, взгляд изнутри, ведь я был в составе боевых частей и не писал свои тексты, сидя в офицерском клубе и почитывая официальные правительственные заявления для печати. Но эти типы в "Колльере" оказались полным дерьмом. В то время, когда я был на фронте и работал на них, к ним приходила моя почта, но за все эти месяцы они мне не переслали ни одного письма. Я часто посылал им телеграммы по этому поводу, но они отвечали, что у них для меня ничего нет. Когда же я вернулся в Штаты, то обнаружил, что у них целый шкаф забит адресованными мне посланиями.
Кроме того, они были мне много должны. Я тратил немалые суммы своих собственных средств, чтобы добыть информацию для репортажей. Но я прекрасно понимал, что могу показывать им только треть своих затрат. Они же сочли даже эту треть чрезмерной и не заплатили мне ничего. Для кого война, для кого мать родна. После войны в редакции многое поменялось, так что к тому времени, когда они построили новое здание на Пятой авеню, того редактора, который создал мне столько проблем, в журнале уже не было. И вот ко мне приходит новый редактор журнала и говорит, что журнал просит наиболее значительных людей современности - живых - написать послания, которые будут заложены в капсулу, помещенную в фундамент нового здания журнала. Автоматический атомный выталкиватель выбросит капсулу наружу в тысяча девятьсот семьдесят пятом году, и тогда все послания прочтут вслух на торжественной церемонии. Ну, я написал им такое послание. Дескать, надеюсь, что у Мэри и трех моих сыновей все будет хорошо, что все мои друзья будут процветать и в мире не будет войны. Кроме того, выразил надежду, что тот тип, мой прежний редактор, и я назвал его имя, повесится, чтобы избавить других от сложностей, которые создает его присутствие в мире живых. Хорошо бы не помереть до тысяча девятьсот семьдесят пятого года, когда они прочтут все это.
- Помню один очерк, который ты написал для этого журнала, - о трех солдатах, сидящих в кафе, и один из них, певший до войны с каким-то оркестром, волновался о своей жене.
Эрнест засмеялся:
- Да, помню! Он сидел там, потягивая сидр и жалуясь, что его жена изменяет ему и хочет развестись, а он никогда не даст ей развода и потому никогда не сможет стать артиллерийским капралом: она не подписывает ему разрешение на обучение в артиллерийской школе, потому что он не соглашается на развод. И каждый день она пишет ему письма - ему, которому изменяет каждую ночь.
- Да, в "Колльере" платят не зря.
- Они первыми стали использовать в интервью магнитофон. Всю жизнь я старался тренировать слух, чтобы точно записывать услышанное. Как же мне было тошно, когда однажды до меня вдруг дошло, что люди изобрели потрясающую машину, которая сделает ненужными все мои полученные с таким трудом навыки. Но сейчас я очень рад, что у нас появилась эта штука.
Мы ехали по Альпам, направляясь к французской границе. Всю дорогу Эрнест с удовольствием потягивал вино, но, когда мы добрались до Кунео, альпийского городка с населением около 25 тысяч, он все-таки решил купить бутылку виски. Девушка в винной лавке попросила его автограф, и к тому моменту, когда мы уже уходили из магазина, новость о его прибытии разнеслась по всему городку. Эрнеста окружила огромная толпа местных жителей. Они штурмовали книжный магазин, который был как раз рядом с винной лавкой, скупали подряд все книги Хемингуэя, а потом и другие книги на английском. Эрнесту пришлось подписывать все, начиная от "Бремени страстей человеческих" Моэма до сборников кулинарных рецептов. Люди тесно обступили его, и Эрнесту приходилось предпринимать усилия, чтобы его просто не задавили. Я пытался ему помочь, но толпа была слишком плотная, и приблизиться к Эрнесту было практически невозможно. Все могло бы кончиться довольно плохо, если бы на площади не появились солдаты из расположенной неподалеку военной части и не помогли Эрнесту пройти к машине.
Этот эпизод вывел из себя Хемингуэя. Адамо увеличил скорость, чтобы поскорей уехать из Кунео, а Эрнест сделал большой глоток виски, чтобы успокоиться.
- Меня это пугает. Когда ты стоишь в такой толпе, к тебе запросто могут залезть в карман, поэтому я все время проверял, на месте ли кошелек. Только одна радость - у меня осталась одна из их шариковых ручек.
Наша "ланчия" продолжала свой путь к французской границе, и Эрнест, чувствуя облегчение от того, что ему удалось избежать участи быть растерзанным толпой, и уже вспоминая о случае в Кунео как о довольно незначительном эпизоде, вдруг сильно разозлился:
- Все это гнусное "паблисити"! Ведь так бывало и раньше, до авиакатастрофы. Взять хотя бы эти репортажи Мальколма Коули в "Лайфе" и Лилианы в "Нью-Йоркере"! Меня от них просто тошнит. И это не пустая фраза. Действительно тошнит. Писанина Лилианы - моя большая ошибка. Я не должен был разрешать ее печатать. И Коули - тоже. Вы читали его статьи? Да, огромная разница между реальной жизнью и "Лайфом". Я старался быть хорошим, выполнять обещания, не нарушать сроков, быть там и тогда, где и когда было договорено, даже если придется потревожить других. Но не думаю, что Коули или Лилиан действительно знают, из какого материала сделаны такие люди, как я. Когда читаю статьи Коули, всегда понимаю, что я в них такой, каким он видит меня, а не каков я на самом деле. Он пишет, что во время войны я обожал пить мартини, и с одного бока у меня висела фляга с вермутом, а с другого - фляга с джином, и я смешивал их - пятьдесят на пятьдесят. Ну разве можно поверить, что я способен израсходовать целую флягу на вермут? В той статье есть еще нечто, что сильно меня позабавило. Он назвал моего сына Джека "Бампи" вместо "Бамби", - наверное, Коули решил, что у мальчика была несладкая жизнь.
А Лилиан, та вообще ничего не понимает. Она неплохая девочка, но ей бы хорошо попрактиковаться на мелководье со спасательным кругом, а не нырять в открытом море. Когда заканчиваешь книгу, чувствуешь себя абсолютно выжатым. Она, как человек пишущий, прекрасно знает, что это такое, я уверен. Тогда я как раз закончил "За рекой, в тени деревьев", книга должна была выйти в Нью-Йорке. И все, что она увидела во мне, была усталость и расслабленность, которая появляется после работы над романом, после периода полной сосредоточенности и тяжелейшей ответственности. А она записала наши диалоги без малейшего понимания того, как чертовски я устал, устал даже от своего голоса, и изобрел способ говорить так, как будто говорю не я. Иногда даже опускал существительные. Иногда - глаголы. А порой и целые предложения. Когда я писал, в моих текстах все было на месте, но, когда я наконец закончил книгу и приехал в Нью-Йорк на несколько дней просто развлечься, повидать друзей, расслабиться и не чувствовать ответственность за каждое слово, мне хотелось делать что хочется, говорить что хочется, не думая ни о чем. Лилиан ничего этого не знала и потому изобразила меня в своих репортажах как карикатуру - помешанного на джине индейца.
- А вы читали реакцию Джона О’Хары на ее статью? - спросил я Эрнеста. - Это было напечатано в "Нью-Йорк таймс".
- Нет.
Я нашел вырезку в моем бумажнике - хранил ее, поскольку собирался отослать Эрнесту. Он прочитал громко вслух то, что о нем написал О’Хара:
"Самое последнее и наиболее гнусное вторжение в личную жизнь Хемингуэя произвела публикация, автор которой говорит о пристрастии писателя к алкоголю, о его манере пить, подобно офицеру, получившему досрочное освобождение из плена. Кроме того, в этой статье Хемингуэю совершенно нелепо приписываются слова, скорее уместные в устах индейского вождя из его рассказа "Анни, возьми свое ружье".
В журнале было опубликовано множество мелких нападок на Хемингуэя, написанных каким-то полуанонимным сотрудником редакции, который уже успел пожать заслуженные лавры, когда на страницах того же издания появились враждебные статьи против Фолкнера некоего критика, вернувшегося вскоре в хор себе подобных на радио. Теперь, после появления этой большой статьи о Хемингуэе, мы все получили новое свидетельство неудержимого падения данного издания".
- Чертовски мило со стороны Джона. Ничего, если я оставлю это у себя?
- Конечно. Кстати, Лилиан говорила, что она посылала тебе гранки и ты их одобрил.
- Да, это правда. Они прибыли на Кубу утром в понедельник, когда статья уже появилась в журнале. Ну что я мог править? Весь материал был отвратителен. Ужасен. Все было выдержано в стиле "Нью-Йоркера", этой гнусной машины лжи. Если это будет в моих силах, никогда больше не позволю писать о себе. Раньше мне жилось совсем неплохо, я многим гордился, не декларируя это и не рекламируя себя, но теперь чувствую себя так, как будто кто-то нагадил в моем доме, подтер задницу страницей из глянцевого журнала и все это оставил у меня. Мне надо уехать в Африку или жить на море. Я сейчас не могу себе позволить даже зайти во "Флоридату". Не могу приехать в Кохимар. Не могу оставаться дома. Мне все это очень действует на нервы, Хотч. Знаю, во многом я сам виноват, но не во всем. Если бы у меня были мозги, я должен был остаться во втором самолете в Бутиабе, когда Мисс Мэри спасли. Как бы то ни было, после этой жуткой толпы в Кунео у меня на душе довольно муторно. Извини за такое занудство. Буду теперь смотреть по сторонам, надеюсь, настроение улучшится.
- Марлен позвонила мне в тот день, когда появился этот номер журнала, - сказал я. - Она была просто в ярости - ведь тогда никто не сказал ей, кто такая эта Лилиан Росс и что она пишет о тебе очерк, в котором будет столько вранья.
- Подумай только, проведя целый вечер со мной и немкой, слушая все наши разговоры, Лилиан смогла лишь написать о том, что Марлен иногда делает уборку в квартире своей дочери, пользуясь полотенцами из отеля "Плаза". Надеюсь, ты отговорил Марлен подавать иск?
- Да. Она выше этого.
- Я тоже. Лилиан вообще-то пишет совсем неплохо - думаю, ее вещи для Голливуда были просто прекрасны. И очерк о Сидни Франклине хорош, я ее ценю за это, но в ответ на хорошее отношение получил эту статью.
Я думаю, что случилось следующее: когда Лилиан задумала писать очерк о Сидни Франклине, Хемингуэй сказал ей, что она совершенно не знает предмета, потому что не имеет ни малейшего понятия ни о бое быков, ни о тореадорах, никогда не была в Испании и даже никогда не интересовалась видами спорта, популярными в Америке. Точно так же Лилиан не могла писать об Эрнесте, о котором знала так же мало, как и о тореадорах, но вся разница была в том, что, когда она писала о Франклине, ей помогал Эрнест, а когда она писала об Эрнесте, ей не помогал никто.
К тому времени, когда мы достигли пограничного пункта в Лимоне, настроение Эрнеста, благодаря прекрасным видам альпийских гор, существенно улучшилось. Но тут нас ждала встреча с таможенниками, принявшими нас как матерых контрабандистов. Нам было приказано выйти из машины, и пока мы стояли на дороге, они осмотрели весь наш багаж, проверили обивку в салоне, шины и даже изучили содержимое канистр для бензина, которые предусмотрительный и запасливый Адамо сложил в багажнике. Имя Хемингуэя ничего не говорило старшему офицеру таможни, который явно не очень хорошо читал, но при этом был убежден, что в подушке, которую Эрнест подкладывал под спину, спрятан плутоний.
Эрнест был потрясен всем этим представлением.
- Их нельзя осуждать. Посмотри на нас - Адамо в огромной розовой куртке для сафари, я со своей бородой и в кепке и ты в этой гангстерской шляпе с большими полями. Три самых подозрительных типа, которых я когда-либо видел в своей жизни. Будь я пограничником, приказал бы нам всем троим встать у ближайшей стенки и расстрелял не глядя.
Дорога в Ниццу через Альпы потрясающе красива. Наша "ланчия" непрерывно и ритмично делала крутые повороты, что приводило Эрнеста в полный восторг.
- Первый раз я приехал во Францию из Италии, - вспоминал он, - на поезде в вагоне третьего класса. Рядом со мной сидела очаровательная молоденькая швейцарка. Поезд на подъеме двигался очень медленно, и я решил укрепить свои позиции: выпрыгнуть из вагона и сорвать для нее какой-нибудь прекрасный горный цветок, растущий у дороги. Но я не знал, что совсем недалеко начинается туннель, перед въездом в который принято закрывать двери. Собрав цветы, я не смог попасть обратно в поезд, и мне пришлось бежать за ним через весь туннель. Там было очень темно, я поцарапался и, когда наконец кондуктор открыл двери и впустил меня в поезд, был весь в крови. Пройдя через тяжелые испытания, я каким-то чудом ухитрился сохранить букет и, несмотря на мою кровь, сажу и царапины, девушка была очень тронута. Обработала мои раны. Сделала все как надо.
В Ницце мы остановились в "Руле", прекрасном отеле на берегу моря. Эрнест немедленно послал за парикмахером и приказал сбрить бороду, подстричь усы и сделать приличную прическу из волос, которые еще оставались у него на голове после пожара.
- Может, это поможет избежать еще одного Кунео, - объяснил он.
Мы планировали ночью навести шорох в Монте-Карло, но травмы Эрнеста не давали о себе забыть, особенно сильно у него болела спина. Он попросил меня постоять у рулетки, а сам собирался развернуть штаб в баре казино. Каждый из нас внес по десять тысяч франков, и Эрнест предложил поставить на число 7, если я ничего не имею против.
- Играй на "красное" и "нечет", - сказал он, - и мы заставим их бояться нас так же, как все боялись нас в Отейле.
Пообедав, мы сели в машину. Эрнест спросил Адамо, знает ли он дорогу в Монте-Карло (довольно глупый вопрос). Адамо ответил, что, конечно, он туда ездил много раз.
- Не волнуйтесь, все будет в порядке. Вы не возражаете, если я продемонстрирую, на что способна наша машина?
Эрнест сказал: "Валяй", и мы рванули. От Ниццы до Монте-Карло тридцать километров, и Адамо всю дорогу не снимал ноги с акселератора. Это была сумасшедшая гонка. Наконец тормоза заскрежетали, и наша "ланчия" остановилась там, где, как считал Адамо, начиналась набережная Монте-Карло. На самом деле выяснилось, что мы сделали огромную петлю и приехали снова к "Рулу". Адамо взглянул на отель, побледнел и сказал:
- Надо же - в Монте-Карло тоже есть "Рул"!