Слово, ставшее – правым делом.
Тем, к чему так тянешься, сам тянешься, весь тянешься, к чему неустанно, исподволь, а потом все внимательней, пристальней, присматриваешься, охотней, чем прежде, – настороженно ли, из любознательности ли, начиная ли, наконец-то, что-то, вроде бы, понимать.
Тем, к чему неумолимо движешься, а потом и рвешься неудержимо, только так, потому что это, прежде всего, но также вопреки всему, интересно.
Тем, во что, поначалу только слегка увлекаясь, постепенно и незаметно втягиваешься, причем сам втягиваешься, без всяких уговоров чьих-нибудь пылких, втягиваешься весь – и уже невозможно тебя удержать, и что тебе чьи-то там попытки предостережений, и вскоре, да, уже вскоре, ох, как быстро, надо же, братцы, и уже надолго, быть может, и на всю свою жизнь, ты без этого просто, вот чудеса в решете, ну никак не можешь, просто не мыслишь себя без этого, – но к тому ведь все, признайся, и шло.
Слово, ставшее (так-то!) деятельностью.
Да еще какой! Уникальной. Максималистской. Глобальной.
Так вот и подмывает усилить и округлить: в планетарном масштабе.
Почему же не обозначить ее очевидную значимость и протяженность в пространстве?
Она и в земном нашем времени вполне на своем месте, на своем, не на чьем-нибудь.
Она была и уместна, так скажем, и повсеместна.
Она была исторически предопределена.
По своей, поражающей сразу же людское воображение, широте, по какому-то звездному, исполинскому прямо размаху, по нигде никогда не скудеющему, даже в тюрьмах, разнообразию всего, абсолютно всего, чем была она столь щедра, что этаким сказочным, праздничным, чародейским, таинственным жестом, который еще никому, как ни бейся, не удавалось ни предугадать заранее, ни вовремя уловить, вдруг распахивала она, фея добрая, пред тобою так торжественно и светло, так естественно и свободно, – нет ей равных, не с чем ее сопоставить, и не с чем сравнивать.
Самиздатовский деятель – прежде всего – по традиции нашей, отечественной, по старинке, по сути своей, по закваске своей добротной, где привычно соединились в нечто целое, в общий сплав, навсегда, компоненты разные, и в особенности прижившиеся искони в известной среде, то есть чаяния, мечтания и, конечно же, как же без них нам, разумное, доброе, вечное, ну и прочие, вдосталь их, даже, может, с избытком, – сеятель.
Прежде всего – разумеется, но еще и помимо всего, говорить о чем, уж поверьте мне нынче на слово – музыка долгая, потому и скажу об этом по возможности кратко.
Тот самый – может быть, вспомните нашу классику в дни попсы и халтуры повальной? – пушкинский.
"Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды".
И не только – замечу – пушкинский.
Он сеятель по предназначению, он был, безусловно, призван.
Семена оказались отборными. Да и брошены были они, как теперь представляется, вовремя и в подходящую почву.
Всходы были всем хороши и стремительно шли в рост.
Вот только весь урожай собирали уже не мы, а возникшие ниоткуда, непонятные нам другие.
Да и таким ли все-таки на поверку он оказался, этот редкостный урожай, как того мы когда-то желали?
Так ли, как полагалось, по совести ли, по-людски ли с ним обошлись?
Но кого и зачем теперь, погрустив о былом, винить, на кровавой меже междувременья, посреди разрухи и смуты?
Слово, ставшее кругом ведения.
Ах, какие дивные "веды", какие поистине редкостные, мозговитые, самовитые, высоколобые доки, подлинные знатоки своего нелегкого дела, были когда-то встарь, во времена былинные, лирические, эпические, героические, в самиздате!
Профессора. Да что там, не тушуйся, бери повыше, поднимай-ка голову, друг, посмелее, брат, – академики.
Им бы оксфордскую, солидную, чтоб до пят с расправленных плеч благородно струилась, мантию, заместо больничных, дурдомовских, замызганных вдрызг халатов или лагерной, жухлой, заштопанной на глазок, на живую нитку, арестантской, общероссийской, безразмерной, безоговорочной, словно серая мгла, одежонки, что приметой бесчасья слыла и страшила иных, – да куда там!
Ничего, промолчали, стерпели, обошлись без наград и званий.
Им, героям, не до дележки аппетитного пирога.
Они еще и брезгливы.
У них есть давняя, собственная, человеческая, самиздатовская, самовитая, светлая гордость.
Вспомнишь некоторых порой – дух захватывает мгновенно: эх, какого полета птицы!
Суперпрофессионалы. (Это все же с душком иностранщины.) А по-русски – так: мастера.
Киты, на которых если не вся старушка-земля, то уж точно держава держалась.
Асы (русским духом запахло, духом доблестных лет), да и только.
Хорошо, когда дело становится, как в народе считать привыкли, примирившись давно уж с этой общепринятой данностью – надобностью.
Лучше, когда (такое поважнее) необходимостью.
А так – сплошь и рядом, куда ни взгляни, кого ни вспомни сегодня, куда ни шагни в круженье времен, где звук не заглох былого и голос эпохи огнем опален, да все же не сорван, и смысл просветлен всего, что в душе мне сберечь удалось, – нередко у нас и бывало.
Делом – значит (а как же!), важным.
Делом – значит (еще бы!), нужным.
Почему человек, участвующий в самиздатовском бурном движении, – не единожды так случалось, – весь нежданно преображался, весь, буквально, светлел, подтягивался, распрямлялся и расцветал?
Да потому, что чувствовал он себя в ту пору на месте, если хотите – в строю.
Потому что предельно остро ощущал высокую значимость того, чем он занимался.
Слово, ставшее сферой знаний. Заметьте: именно сферой.
Так и представляешь себе небесный купол, вовсе не пугающий, не однообразно темный, но полный бесчисленных красок, выпуклый, какой-то лобастый, необозримо громадный, никого не подавляющий, а, наоборот, возвышающий, купол, средоточие скрытого там, в вышине, вселенского смысла, хранилище информации, соединение сконцентрированного и разрозненного движения, неких еще не выявленных возможностей и уже брезжущих надежд, мощный купол, пронизанный галактическими излучениями, исполненный грандиозного величия и вместе с тем удивляющей, даже озадачивающей простоты, веющий дыханием общемировой, космической жизни, а с нею и вечности, из глубины своей прямо-таки брызжущий, пышущий светом, совершенно точно – живой, многозвездный и многомерный, такой высокий и такой просторный для всех, и каждый луч его, каждый отсвет, каждая звезда – очередное знание для неофита, знание, которое воспринимаешь как откровение, впитываешь всем своим существом.
А еще – той сферой, которая с верой. Той верой, что с нашею эрой. Той эрой, что никогда не бывала для нас химерой. Реальность ее – наша правда. Она – и в любви, и в крови.
Слово – даже, представьте себе, предприятием неким ставшее.
("То есть, как это? – скажут потомки, озадачившись, – поясните! Задуманным чем-то, что ли? Предпринятым кем-то делом? Два значения есть у этого нам не очень понятного слова. Какое из этих значений имеет автор в виду? Хотелось бы знать поточнее".)
Дорогие потомки! Спокойнее. Здесь уместны оба значения слова этого, или понятия, даже больше – значения слиты в нечто целое, неразрывное. Как хотите, так и считайте. Что хотите, то выбирайте. Предприятие – как объятие. Коло. Круг. И – рукопожатие. Для рискованной нашей братии. Чтобы впредь озадачивать вас. Что предпримете? В светлый час, может, скажем вам: "В добрый путь!" – мы, из прошлого, как-нибудь.
(Призвук – за звуком. Знак.
Веха ли? Эхо вздоха?
Странной была эпоха.
Как ни крути, но – так.)
Подумать ведь только – целым всамделишним предприятием! Наитием? Или, может быть, что привычнее, – вероятием? Нет. Реальностью. С ирреальностью, впрочем, дружной. Одна с другой так срослись, что спаслись в их мареве отщепенец, чудак, изгой, ненавистник режима, праведник, диссидент, прозаик, поэт, – все, из разных компаний, выжили, – и однажды вышли на свет, непонятный еще, сомнительный, чуть забрезживший впереди, чтоб увидеть не то, что некогда представляли с болью в груди, со слезами, – да что там! – всякого навидались, – и вот итог: превращенье всего двоякого в наважденье. Бездонный рог изобилья всего ничтожного? Разносолы с душком дурным? Поощренье чужого, ложного? Что же будет потом – родным? Нет ответа. Молчанье полное. Только низких частот "бум-бум" – да журчанье сверчка подпольное, не вошедшее в общий шум.
(Знак? – Но и признак. Взгляд.
Легок слух на помине.
Что за эпоха – ныне?
Кто это? – Свят, свят, свят!..)
А подумать ведь только – целым производством ставшее слово прежде в поте лица трудилось, чтобы стало всем хорошо, чтобы светлый-пресветлый праздник здесь, у нас, точно в детстве, скажем день рожденья или же елка, наступил наконец и в нашей горемычной отчизне. То-то были чаяньями хранимы наши дни в темноте бесчасья, наши думы в глуши ночной.
(Ничего теперь не верну…)
Производством, значит? Ну-ну.
Смотря, конечно же, как его понимать, – замечу, да и кому, – подчеркну сознательно – понимать.
Напрашивается: зачем понимать? – и еще: когда?
Проще: ставшее тем, что задумано было когда-то.
В гуще имен и времен – осуществившийся замысел.
Разумеется, да, все верно, – событием, а не чем-нибудь менее значимым, более скромным, из уважения к прочим словам, к понятиям, связанным с ними косвенно или достаточно прочно, – событием ставшее слово.
Событием. Тем, что было. Тем, что взяло да сбылось.
Чем-то, идущим рядом, сопутствующим бытию.
Сопутствующим. Присутствующим бок о бок с тобой. Напутствующим. Приветствующим – сквозь мрак. Соседствующим. Пусть – так.
Тем, с чем по пути. И мне, и тебе, и другим. Всем.
Сосуществующим – здесь. В общении близком – со мною.
Чем-то – но чем? – сопричастным всей отшумевшей эпохе. Сопредельным – в родных пределах, запредельным, значит, понятием.
Содержанием вероятным еще не написанной книги.
Событием – где же, в чем?
Да что тут сейчас мудрить!
В жизни моей нескладной – вот она вся, как есть, гордость моя и честь, словно благая весть, в коей невзгод не счесть, чтобы потом обресть право на речь земное, светится предо мною.
В биографии, это уж точно. В географии. Духа? В истории, постигаемой не заочно. В непростой весовой категории.
В судьбе. Высокое слово! Растерзанные года… Скитанья. Поиски крова. И – в небесах – звезда.
И никуда от этого не деться.
Событием. Моим событием.
Слово, ставшее, ну конечно же, обстоятельством – но каким? – одним из многих, пожалуй, одним, из целого сонма всяческих обстоятельств, самых разных, порой фантастических, зачастую фантасмагорических, иногда, представьте, мистических, неизменно самокритических, то есть с юмором или с иронией, а на самом-то деле – трагических, в прожитые с отдачей полной, на всю катушку, бурные десятилетия.
Одним из многих, но все-таки, позволю себе заметить, поскольку я, как никто, нахлебался горечи всяческой из-за этих вот обстоятельств, на других не похожим, особенным.
Стоящим особняком.
Слово, ставшее фактом нашего неземного, инопланетного, ирреального, нелегального, запретного, недозволенного, крамольного, полуподпольного, богемного, существования.
Причем не спорным, не липовым, не высосанным из пальца, задним числом, для солидности, для пущей важности, фактом, а непреложным, таким, против которого – как пусть и в лоб, грубовато, жестко, но зато уж предельно конкретно, да еще и на удивление метко, точно, прямо в десятку, прямо с первого раза в яблочко, говорится у нас, – не попрешь.
Выражаясь, во имя цели сочинения моего, по возможности обобщенней – слово, ставшее положением (и к нему – сплошным притяжением всех писаний наших) вещей.
А что вставало за всем этим? Умение совершать поступки.
А еще? Случалось, что и дело, то самое, нежданно-негаданно вдруг показывающее ранее скрываемую свою изнанку. Оборачивающееся судебным процессом.
А это уже "не как-либо что, а что-либо как", – помните, как это говорится, как проходит это парадоксальным, – как хочешь, так и понимай, – двойственным, внешне вроде туманно-многозначительным, но, если вдуматься, с глубоким, как это свойственно здоровому украинскому юмору, смыслом и с нескрываемым намеком на то, что происходит в нашей стране, – сразу же запоминающимся и всеми повторяемым рефреном в одной известной комедии шестидесятых годов, кинокомедии – с трагической, по сути, подоплекой.
Да, не чем-нибудь, а самым настоящим судом.
Неподкупным и грозным. Самым справедливым и честным. Тем самым, советским.
С неминуемым наказанием виновных в подрыве каких-то там, вряд ли прочных, скорее – шатких, но тем не менее основ.
Для чего они служат, эти самые основы, что они там поддерживают, сущностью чего они являются, толком никто не знал, да никому и не хотелось узнавать.
Основы – и все тут. И кто-то, представьте, каким-то непонятным образом все подрывал их и подрывал.
"Что за страсть такая?" – "Кто он вообще, этот злостный подрывник?" – "Из каких слоев населения вышел?" – "Это же додуматься до такого надо: взять да и подорвать основы!" – "Как, ни с того ни с сего?" – "Или был повод?" – "Чем же конкретно? – хочется полюбопытствовать. – Почему, наконец?"
Вопросы возникали, но на них никто не дождался вразумительного ответа.
"Виновен, и все тут". – "Кажется, ясно?"
Типично советская конструкция: основы – для пустоты. Для бессмысленной, алчной и лживой пустоты государственного строя.
Типично советская, казенная логика, то есть полное отсутствие таковой. Абсурд и закоренелый бред.
"Подрывники, понимаешь, государственных основ?" – "Как сидите? Не так сидим. Пересядьте". – "А лучше – встать! Суд идет". – "Вот мы вас подальше куда-нибудь и отправим. Там отсидитесь".
Это уже политика, на которую все старались свернуть.
Это политика, которой, как сачком, так и норовили поймать, прихлопнуть с размаху, придавить изо всех сил, чтобы неповадно было, еще совсем недавно, буквально только что, всего минуту назад, радостно порхавшего над отечественными лугами, наивного, легкокрылого мотылька свободолюбия, беззащитного белого мотылька, так и не успевшего толком вкусить всей ненадолго отпущенной ему, такой упоительной воли.
Политика была еще и этаким особенным увеличительным стеклом в руках у власти, небьющимся стеклом с гиперболическим, фантасмагорическим, нарочитым и многократным увеличением.
Сквозь такое стекло любая непохожесть на общепринятое, любая мелочь, даже невинная, казалась огромной и просто ужасной.
И что уж говорить о том, что покрупнее, – оно выглядело диким, чудовищно раздутым, чем-то вроде ящеров или динозавров, или еще чем-то вроде доисторических, жутких, решительно не вмещающихся в установленные конституцией рамки, нелепых и странных созданий природы, – и незамедлительно подлежало изоляции, а то и, что куда спокойнее, просто уничтожению.
А может, это был оптический гибрид – смесь увеличительного стекла с кривым зеркалом? Кто его знает!
Дело – это еще и кипа документов, собираемых конкретно о том-то и о таком-то. С виду пухлая, рыхлая, но имеющая крутую начинку, груда писанины. Целая гора из папок, содержимое которых – мрак. На каждого месье – отдельное досье. В алфавитном порядке. Так принято. Так удобнее. Так полагается. Так приказано. Что и сделано. Все вы – здесь вот: от А до Я. Шкафы и полки, полки и шкафы. Столы с выдвижными ящиками и тумбами, с настольными лампами. Кабинеты с зашторенными окнами. Стены, глухие с виду, но, как водится, – с ушами.
Коридоры и коридоры. По ранжиру – и до упора. Перепады и ритурнели. Что? Проемы. Ниши. Туннели. Где? Куда? В никуда? Отсюда – и туда? И потом – оттуда? И сюда? На тот свет – и обратно? Ничего совсем не понятно. Как-то знобко. И неприятно. Только блики. Отсветы, пятна. Только нервы – с пол-оборота. Штопор. Шок. Такая работа. Повороты и переходы. В день любой. В любую погоду. В час любой. Да и в миг любой. За бессмыслицей. За судьбой. За обманкой. И за приманкой. Валидол. Пузырек с валерьянкой. Сердце. Горло. Стакан воды. Отголоски глухой беды. Оправдание. Чье? Зачем? Просто так или между тем? Лабиринты. Куда теперь? Дверь налево. Направо дверь. Топот ног. Дикарская прыть. Выть ли? Петь ли? Быть иль не быть? Вопли. Петли. Стволы. Узлы. Охи. Вздохи. Одни козлы. Что-то есть в этом все же туземное. Переходы. Включая подземные.
Ровными пластами, от подвалов до чердаков, длиннющими прямоугольниками, как сюрреалистически вытянутые костяшки домино, идущие, нарастающие один над другим, ровными слоями, как в гигантском, отравленном пироге, расположенные этажи.
Ковровые дорожки. Не для встречи желанных гостей расстелены. Не для помпы. Не для парада. Для уюта, представьте. Внутреннего. Для удобства. Внутри заведения. Для бесшумного, не мешающего никому здесь, по ним хождения. Ковровые. Звук поглощающие. Мягко стелют? Страх предвещающие. Обещающие такое, что лишает вконец покоя. Ковровые. Знать, суровые за ними встают порядки. За порядками – распоряжения. По ковровым дорожкам движение. Сразу многих голов кружение. Дорожки. Скатертью, что ли? Вовсе не самобранкой. Кожанкой чекистской. Охранкой. Штыка ледяной огранкой. Пулей в затылок. Тюрьмой. Вот чем они отзываются. Дорожки. Смотря для кого. И смотря куда. Но – ковровые. Так уж заведено.
Плотно запертые двери. Ни зазоров, ни щелей. Не смотри туда, тетеря. О минувшем не жалей. Что за дверью? Тоже двери. Плотно запертые. Что ж! Неизбежные потери. Кто же в двери эти – вхож?
Повестки и пропуска. Система! – ЦеКа. ЧеКа. Четыре шага – до зека. Щелчок спускового крючка. Приветы – издалека. Восточные облака. Холодный прицел зрачка. На всякий случай. Пока.
Охрана при входе. Будет ли выход? – вот в чем вопрос. Оцепенелая, сковывающая любые движения тишина. Отработанная машина, всегда на ходу. Вероятно, думали, что это вечный двигатель. Ошибались. Если бы Кафке, уж не говоря о Николае Васильевиче Гоголе, пришлось хоть однажды столкнуться со всем этим, он ужаснулся бы – и ужас этот вряд ли удалось бы преодолеть. Механизмы имелись хоть куда. Работали безотказно. Свое черное дело выполняли исправно. Сухой, слежавшийся бумажный шелест на всесоюзном вечном сквозняке. Доносы – в избыточном количестве. Доклады в нужные инстанции – о наблюдениях, добровольных или вынужденных.
Разрозненные, мозаичные, калейдоскопичные пятна бесчисленных фотографий, черно-белых, а то и цветных, негативов, контрольных снимков, то любительских, то, и чаще, очень даже профессиональных, и со вспышкой, и просто так, лишь бы только все, что положено, в объектив поскорее попало, лишь бы щелкнуть, а там на пленке все, что надо, ужо разберут, и проявят, и увеличат, и размножат, если понадобится, – пятна тайных, компрометирующих, теневых, роковых фотографий, – свидетельств и доказательств преступного и недозволенного.
Канцелярщина и бодяга, без которой никак нельзя было обходиться известным учреждениям. Там, очень даже вероятно, ночами напролет бодрствовали, выявляя и разоблачая нечто такое, что торчало как кость в горле, что мешало режиму жить спокойно. Ежесекундно был наготове бредовый арсенал, в котором чего только не держали для устрашения умов. Дело – это страх и расчет, мерзость провокаций и предательств. Их дело.
Наше дело было – сражением.
Кто участвовал – тот все помнит.
Ну, самиздат, это лишь с виду ты прост.
А на деле…
Слово.
Ладное, складное.
(Попробуй скажи обратное!
Не выйдет, как ни старайся.