Зэки, толкаясь, нехотя разбираются в шеренги по пять. Сдержанный шум, переговоры. Наконец распахиваются ворота. И опять команда:
- Первая, вторая…
Зэки выходят за пределы лагеря. Их встречают солдаты со вскинутыми винтовками, иногда с собаками. Теперь считает начальник охраны, тоже с деревянной скрижалью:
- Первая, вторая…
Слава Богу, у надзирателя с конвоем числа не сошлись, будет пересчет. И снова:
- Первая, вторая…
Зэки довольны: рабочее время идет.
Ну вот и последняя команда:
- Шаг влево, шаг вправо - считается побег. Конвой применяет оружие без предупреждения. Вперед!
Колонна медленно, будто у всех спутаны ноги, сдвигается с места. Держа руки за спиной, зэки с трудом, как тяжелобольные или нагруженные непосильной ношей, переставляют ноги на длину ступни. Ходить медленно - это тоже искусство, не все умеют. Поэтому в первой шеренге постоянно идут те, у кого получается лучше других. Придраться не к чему - люди идут, да и некому - конвой тоже выслуживает свое время.
Постепенно, будто корабль без ветрил, колонна исчезает из виду. Лагерь затихает. В нем остаются только придурки из обслуги и больные. Надзиратель с нарядчиком считают оставшихся. Оба полуграмотные, долго, путано сводят баланс. Иногда обнаруживается симулянт или просто спрятавшийся от работы доходяга. Таких отправляют в кондей, но чаще провожают в общее оцепление с отдельным конвоем - "с доводом".
Глава 12
Первое подневольное лето
Работы на аэродроме
Общее оцепление охватывает огромную территорию, включая взлетную полосу аэродрома с прилегающими к ней рулежными дорожками. Аэродром построили немцы, сделали его добротно. Взлетная полоса, в ширину со стадион и в длину, неохватную глазом, устлана бетонными плитами размером три на три метра. Плиты подогнаны плотно, спланированы со строго выдержанным уклоном в сторону водосборных коллекторов. Такие же и рулежки. Просветы между бетоном тщательно засеяны травой.
Отступая, немцы взорвали аэродром. Огромные воронки изуродовали площадку, бетонные глыбы разбросало вдоль коллекторов. Место высокое, открытое; ветер, не встречая препятствий, гуляет вольготно, освежая в жару, пронизывая в ненастье. Ни селеньица вокруг, ни купы деревьев: война все смела. Безлюдье, тишина.
Зажав между колен винтовки, сидят, кто на чем, солдаты конвоя, редкой цепью окружив аэродром и издали краснея погонами. Между ними и бетонкой, средь луговины, как засыпающие осенние мухи, редкой россыпью расселись на корточках зэки, мужчины и женщины: туалетов в оцеплении нет. На самом аэродроме людей почти не видно. Они разбросаны по воронкам. Тупыми лопатами вымахивают из них сырую, увесистую глину в две, в три перекидки. Глина пристает к лопатам, нарастает на них. Лопаты тяжелеют, как кувалды. Воронку надо вычистить досуха и потом сухим грунтом утрамбовать послойно так плотно, чтобы не было осадки.
На этой работе занято все население лагеря. Только наша бригада человек в двенадцать составила исключение. С первого дня мы почему-то не попали в общее оцепление. С отдельным конвоем нас посадили в трехтонку, бросив в кузов кирки и совковые лопаты.
- В карьер, - объявил бригадир.
Мы обогнали далеко ушедшую вперед колонну, с ветерком промчались по гладкой рулежке, а потом километров десять тряслись по изрытой снарядами когда-то мощеной дороге.
Карьер вырыли немцы, видимо, когда строили аэродром. Он, как кратер с прорванным лавой боком, въелся в крутой холм. Склоны высотой с четырехэтажный дом краснели ровной некрупной галькой, нашпигованной круглыми, как арбузы, булыжниками. На дне - лужа чистой дождевой воды. Поодаль от нее - остов экскаватора без гусениц. Через проран наезжена дорога, по которой трехтонные бортовые ЗИСы вывозят гравий. Для загрузки их нас разбили на звенья по три человека. Дали норму - семь минут на машину. Из интереса по часам шофера мы засекли время. Машину накидали за десять минут. Но необходимости соблюдать график не было. Машины ходили редко, и мы успевали между ездками не только разрыхлить кирками гравий, выбрать и уложить в штабель булыжники, но и немного отдохнуть.
Лето разгуливалось. Дни стояли ведренные. Приятно было, наломавшись с камнями, полуголому привалиться к ним, прохладным, только извлеченным из недр. В закрытом карьере тихо. Июньское солнце прокаливает его, создавая особый микроклимат. Изредка задувает откуда-то сверху ветер, обдавая разогретые тела свежим, еще не прогретым воздухом.
В отдалении дремлют конвойные, уткнувшись в винтовки. Глядя на них, мне не раз приходила в голову мысль: ведь вполне можно удрать. Как-то я сказал об этом Химику, человеку далеко не молодому, окончившему, по его словам, Институт красной профессуры и преподававшему где-то химию, за что он и получил свое прозвище.
- Бежать? - переспросил он. - Не стоит рисковать. Война кончится, все равно нас всех выпустят.
Мы все на это надеялись. И ежедневно считали дни, проведенные в неволе. Те, кто отсидел половину срока, считали дни оставшиеся. Каждому свой срок казался бесконечным.
По утрам за воротами, пока мы поджидали машину, нас весело встречала рыжая собачонка. Она ластилась к нам, прыгая, живо помахивая хвостом. Глаза ее блестели - так она была рада людям, у которых не находилось для нее угощения, но которые заигрывали с ней, трепали, гладили ее.
Я знал, что это собачка Федьки-пекаря, расконвоированного заключенного, пекарня-засыпушка которого стояла тут же, поодаль. Зэки ненавидели Федьку за сырой, с кристаллами соли, тяжелый хлеб. Он же, как раб, получивший вольную, уже не считал себя ровней заключенных. Сытый, он утратил солидарность с нами, вовсе не предполагая, что за малейшую провинность или по капризу судьбы снова может оказаться за проволокой, где ему едва ли простят и пересоленный хлеб, и временные привилегии. Поэтому и к собачке его отношение было неоднозначным. Среди ласковых слов иногда слышалось злобное:
- Жирная, падла!
И тут же кто-нибудь добавлял про Федьку:
- Откормил ее нашей пайкой.
Однажды, когда нас везли на работу, я неожиданно заметил, что собачка находится с нами в кузове машины. Ее прикрыли тряпьем и поглаживали, успокаивая, чтобы та не выдала себя лаем. А собачка и не беспокоилась, она знала, что среди своих и опасаться нечего.
Едва машина остановилась в карьере, а конвоиры разошлись по своим местам, зэки высыпали из кузова. Собачку освободили от тряпья. Она обрадованно запрыгала. Но тут же острием кирки ей размозжили череп, а лопатой рассекли горло. Все делалось быстро, бесшумно. Кто потрошил собаку, кто кромсал черенок лопаты на дрова; тут же катали валик из ваты, добывая огонь. И еще не ушла первая груженая машина, как заполыхал костер, а вскоре по карьеру уже растекался вкусный запах вареного мяса. Зэки, не в силах надолго оторвать взгляд от черного, в копоти, котелка, глотали обильные слюни.
В пиршестве принимали участие не все, только кадровые урки и те, кто так или иначе способствовал его организации. Мне тоже протянули косточку с небольшим количеством мяса. Химик же, которого не угостили, утешал себя:
- Выйду на волю, сконструирую кухонный автоклав, в котором все косточки будут развариваться, как картошка.
Голову и лапы собаки завернули в шкуру и спрятали под камни.
- Завтра из этой шкуры лапшу сделаем.
Но лапшу сделать не пришлось: на другой день нашу бригаду снарядили в общее оцепление. Потом мы еще долго вспоминали карьер, где работа была, как говорили, не бей лежачего.
На аэродроме нас приставили к камнедробилке. Небольшая, массивная машина с электроприводом оказалась прожорливой. Булыжники она хрупала, как сахар, без заметного усилия. Полученный щебень потоком валил из ее чрева. Беспрерывно приходилось грузить его в тачки и отгонять их. Без привычки гонять тачку - это маета, а не работа. Если идти за ней по деревянному трапу, она, груженная, не слушается, скатывается с доски или заваливается набок, и тогда ее, тяжелую, не поднять: в ней больше ста килограммов. Чтобы удержать равновесие, приходится расставлять ноги пошире. Руки врозь, ноги врозь - неудобно. Но проходит день, второй, и уже идешь по доске уверенно, умело нагрузив тачку, - нужно, чтобы центр тяжести приходился точно на колесо, тогда идешь уверенно и сил тратится меньше.
Стояла жара. Мы работали по пояс голые, обливаясь едким потом, поглядывая на ненавистную камнедробилку в надежде, что она все-таки сломается. Но она не ломалась, грызла и грызла булыжники, а мы махали совковыми лопатами и гоняли тачки до дрожи в ногах.
И все-таки мы нашли способ для передышки; его подсказала сама машина. Мы выбирали тяжелый камень, гладкий, округлой формы и, подняв его над прожорливым хайлом дробилки, в котором мощно ходили взад-вперед ее чугунные челюсти, выбирали момент, когда они максимально разойдутся в стороны, но еще не начинают обратного движения, и тогда с силой бросали булыжник. Машину заклинивало. Она останавливалась, длинный приводной ремень слетал, и наступала тишина. Мы рассаживались, распуская натуженные мышцы и злорадствуя над тем, как перехитрили ехидного зверя. Потом по очереди, не торопясь, кувалдой начинали разбивать застрявший по нашей вине камень. Один бил, другие в это время наслаждались отдыхом. Так мы проделывали не один раз в день, и уличить нас в злом умысле было нельзя, потому что и без нашего участия такие остановки могли случаться. И все равно, когда мы пешком возвращались в зону, ноги подкашивались от усталости и недоедания.
Володька Вербицкий из нашей бригады как-то дорогой сказал мне:
- Я накнокал, в санчасти после ужина рыбий жир дают.
Фельдшер санчасти, бывший фронтовик, попавший в лагерь после ранения, был, пожалуй, единственным человеком из вольнонаемных в обслуге, который относился к заключенным без предубеждения, с явным сочувствием. Он ходил в солдатской форме, но без погон и делал, как мы узнали, все возможное для облегчения нашей участи. Потом я встречал даже среди надзирателей порядочных людей, которые не стремились приумножить зло, сохраняя человечность при нечеловеческой работе. Не много таких было. Свое сочувствие к заключенным они проявляли по-разному. Некоторые лишь при случае и чтобы незаметно было для начальства, но были и такие, которые, честно выполняя свои обязанности, не считали, что они выше зэков.
Вечером мы пришли с Вербицким в санчасть. В землянке в узком коридорчике, обшитом досками, стояла очередь. Тут были мужчины и еще какие-то существа, в которых я не сразу признал женщин. Остриженные наголо, худые, в замызганных трикотажных лагерных юбках, они производили впечатление не жалкое, а отталкивающее, будто это были не люди, а затравленные, заморенные животные, от которых уже нет никакой пользы и поэтому никому не нужные. Сутулясь, они смотрели, ничего перед собой не видя, абсолютно утратив интерес к окружающему и к самим себе. Не верилось, что так могут выглядеть представительницы прекрасного пола. И тут я вспомнил так поразившую меня по прибытии в лагерь картину рядом сидящих по нужде мужчин и женщин. В условиях лагерной жизни что-то утратилось у них из набора человеческих чувств.
Очередь заметно подвигалась к дощатой же некрашеной двери, в которую довольно проворно шмыгали желающие полакомиться рыбьим жиром и из которой так же живо они выскальзывали обратно, на ходу облизывая деревянную ложку и передавая ее следующему.
- Ты тоже эту ложку бери, - предупредил меня Володька, - она больше других.
Некоторые счастливчики выливали содержимое ложки в котелок с горячей картошкой, вслух высказывая свое удовольствие:
- Бацилла! - что означало "жир", "масло".
Немного о воровском сообществе
Прошло семь месяцев моего заключения. Война еще до ареста лишила меня, как и других школьников, каникул, познакомила с тяжелым физическим трудом. Одно лето я провел на оборонных работах, другое - на строительстве узкоколейки от торфоразработок к городу. Было тяжело, как сейчас, постоянно хотелось есть, также дополнительная порция каши вынуждала работать до кровавых мозолей на руках, до боли во всем теле. Но труд, хотя и принудительный, не воспринимался тогда таковым, то ли по детскому неразумению, то ли из-за отсутствия конвоя, постоянно ограничивающего жизненное пространство. И все-таки первое подневольное лето не показалось мне каким-то ужасным. Видимо, до этого уже потаскав перегруженные грунтом носилки, покорчевав глубоко проросшие пни, я прошел репетицию изнурительного труда, и угнетала меня больше не физическая усталость, а совместное жительство с уголовными преступниками, к которым причислили и нас, политических. Мы были невхожими в их общество.
Скорее это даже общность, имеющая свой язык, этнографию, культ, искусство, свою, отличную от других, культуру. Ей присущ даже национализм, если блатной мир признать за отдельную нацию. Дело в том, что эта общность не терпит отличных от себя. Чтобы стать ее полноправным членом, необходимо прежде всего усвоить ее язык: изысканно материться, по возможности большее число обычных слов заменять жаргонными. Обязательно курить. Неплохо, если умеешь "бацать", то есть отбивать чечетку. И безоговорочно соблюдать иерархию. На верхней ступени стоят воры в законе, получившие признание у просто воров, или урок, проявленной доблестью в бандитизме и знанием воровских законов. Они имеют слуг - шестерок, которые выполняют определенную работу - убираются, готовят пищу, бегают на посылках. За это они пользуются покровительством сильных хозяев и, как всякие лакеи, за их спинами считают себя вправе угрожать всякому, кто не принадлежит к воровскому миру.
Верховная власть среди воров в законе, если их собирается в одном месте несколько, принадлежит старшему как по воровскому стажу, числу и общему сроку отбытых тюремных заключений, так обычно и по возрасту. Зовут его пахан, что в переводе на обычный язык означает "отец", "старший", а на практике - "повелитель".
Частенько можно было видеть, как, собравшись в куток на нарах, еще не обстрелянная молодежь сидит на корточках вокруг пахана, внимательно слушая его, как школьники учителя. А он, в одном исподнем белье, иногда в накинутом поверх него пиджачке ("лепень" по-воровски), учит их воровским законам. Законы эти, хотя в них и заложены зачатки своеобразного права, соблюдаются обычно только до тех пор, пока не стесняют вора.
Так, одним из непреложных законов считается неприкосновенность так называемой кровной пайки, в соответствии с которым не знающий иного способа удовлетворения своих потребностей, кроме присвоения чужого, вор под страхом жесточайшего наказания, вплоть до предания смерти, не должен покушаться ни на чей тюремный паек. Однако мне приходилось наблюдать, когда воры, лишенные в изоляции других средств улучшения питания, оголодав, как волки, нарушали эту святую, как у них принято считать, заповедь.
Самую нижнюю ступень воровской иерархии занимают шкодники, даже не имеющие права гордо именоваться ворами, хотя по сути это такие же жулики, разве только менее разборчивые в стоимости и размерах похищенного. Они шныряют в поисках того, что плохо лежит, не подчиняясь законам и не стесняясь в выборе способов добычи. Встречал я и еще одну разновидность воров. Так, в камере пересыльной тюрьмы на Красной Пресне рядом со мной на верхних нарах лежал немолодой уже, коренастый, видимо, крепкий физически мужчина, спокойный, молчаливый, ни во что происходящее в камере не вмешивающийся. Напротив нас расположился куток. Воры, как обычно, в выпущенных поверх штанов белых нижних рубахах вели толковище, то есть обсуждали насущные проблемы, то спокойно, тихо, то возбуждаясь, размахивая руками, едва не доходя до угроз.
- Ненавижу, - вдруг вырвалось у моего соседа.
Я не понял.
- Вон, - кивнул он в сторону кутка. - Шкодники.
Слово за слово, и мы разговорились. Сосед мой тоже оказался вором, только он по мелочам не разменивался и на мой вопрос, что же служило объектами его воровства, доверительно и без всякого пафоса ответил:
- Банки, ювелирные магазины.
Среди воров подобной категории встречаются люди с высшим образованием, часто инженеры, доводящие свою "вторую специальность" до грани искусства.
Нашу бригаду укрупнили. В ней нас, фашистов, то есть осужденных по 58-й статье, оказалось всего пятеро: мы с Алексеем, Химик, Володька Вербицкий и Иван Михайлович, человек уже пожилой, лет за шестьдесят. Остальные оказались бытовики и воры, среди них даже два числящих себя в законе - Саша Повар и Борода, никогда не работающие, но требующие максимальный по выработке паек.
Они ходили парой. Борода, прозванный так за свою рыжеватую бородку, небольшую, аккуратную, был лет тридцати с небольшим, среднего или чуть выше роста, худощавый, подтянутый, одетый то ли в шинель офицерского покроя с отпоротыми пуговицами, то ли в балахон, по цвету и форме напоминающий шинель, в кепочке. Держался он несколько развязно, вольно, но нельзя сказать, что нагло, особо вызывающе, как любят вести себя иные воры в законе по отношению ко всем, кого они именуют "букашками", вплоть до охранников и надзирателей. Говорили даже, что Борода будто бы и никакой не вор, а играет под него, что в Москве у него влиятельный папаша, а он просто избалованный сынок.
Саша Повар - полная ему противоположность. Короткий, разъевшийся, с узкими щелками глаз на круглом, оплывшем лице. Как и положено вору, в нательной рубахе, болтающейся поверх брюк. Ходил босой, высоко поднимая ноги, осторожно выбирая место, куда ступить, будто кругом битое стекло. Голосок имел гнусавый, тонкий, под стать своему капризному характеру. Завидя дымок костра или группку, усевшуюся вокруг котелка, подходил, опускался на корточки и молча запускал ложку в варево. Если кто-то возмущался, огрызался:
- Молчи, падла, пасть порву.
Или объяснял, выцеживая слова:
- Мне положено, я вор в законе.
Да, воры считали, что по их закону все, у кого имелись продукты, кроме пайки, обязаны им выделять долю. Шестерки обычно подходили к тем, кто получил передачу или посылку, и заявляли негромко, спокойно, уверенные, что им не откажут:
- Выделить надо.
И выделяли, боясь, что потеряют больше.