Те, кто хорошо зарабатывал, мало пользовались лагерным питанием, так как могли покупать для себя продукты или в ларьке, или через вольнонаемных.
Шоферня была вечно в разъездах и питалась в дорожных буфетах.
Распорядок дня в лагере был такой: в 7 часов подъем, завтрак в столовой, строимся по бригадам перед воротами и конвой разводит по работам.
В конторе кроме нас работали и вольнонаемные; разница заключалась только в том, что они были одеты в гражданские костюмы.
В нашем проектном бюро работали несколько хороших инженеров - известный теплотехник-металлург Грум-Гржимайло, автомобилист, молодой инженер из Ленинграда Колосов и др. - все заключенные. Из вольнонаемных было два техника, я их совсем не помню.
Проекты, которые нам приходилось делать, конечно, не соответствовали нашей квалификации и возможностям. Это были мелкие котельные, бани, станции обогрева и прочая дрянь. На обед за нами приходил конвой, водили обедать, потом опять работали до 7 часов - рабочий день был десятичасовой.
Вечером полагался ужин, между 9 и 10 часами - поверка, после чего объявлялся отбой и хождение по лагерю запрещалось.
На поверку выстраивались по баракам, староста барака отдавал рапорт приходившему начальству и учетчику. За неявку или уклонение от поверки строго наказывали.
Обслуживанием лагеря занимались специально выделенные люди: повара, водовозы, кухонные работники, парикмахеры, старосты бараков и дневальные.
Дневальные подбирались из нетрудоспособных стариков; в их обязанности входило поддерживать огонь в печке, следить за порядком, уборкой коек и т. п. Здесь уже не было сплошных нар, а стояли деревянные топчаны с матрасами, которые набивались древесной стружкой. Некоторые заключенные имели право свободного выхода в поселок - они работали электриками на электростанции, киномеханиками в клубе, в "вольной" столовой, в больнице и в других местах. Некоторые работали дневальными в квартирах начальства. Здесь они мыли полы, топили печь, стирали белье, иногда готовили обед для семьи какого-нибудь коммуниста-начальника. Семья эта, как правило, состояла из мужа и жены, причем та не работала и считала вполне нормальным, что ее грязное белье стирает какой-нибудь средних лет мужчина, который тоже был отцом и мужем, но его оторвали от детей и жены и продали в рабство. Как во время крепостного права.
Если дневальный чем-либо не угождал хозяйке или выказывал свое недовольство, его убирали и обычно направляли на прииски, откуда мало кто возвращался. Поэтому, хотя эта работа была в тепле (что на Колыме ценилось дороже всего), давала возможность хорошо питаться и не была изнурительной, охотников на нее почти не находилось. Обычно попадали крестьяне, которые по состоянию здоровья не могли быть направлены на тяжелые физические работы.
В выходные дни нас заставляли заниматься уборкой снега в лагере или выгоняли на заготовку дров. Их требовалось неимоверно много, так как каменных печей не было, а в бараках стояли бензиновые бочки, поставленные друг на друга; в нижней бочке день и ночь горел огонь - стоило прекратить топку, как помещение сразу же остывало. Заключенные размещались в бараках или в палатках. В бараках было, конечно, лучше: двойные двери, стены оштукатурены внутри и снаружи, да и "от народа", когда собирались все на ночь, было теплее.
Нас же поместили в палатках по двенадцать - шестнадцать человек. Я сначала попал в одну палатку с ранее прибывшими "троцкистами". Это были кадровые военные - народ серьезный, малоразговорчивый; они сразу сумели поставить себя так, что лагерные придурки не решались их притеснять или обижать. Утром они делали зарядку, умывались водой или снегом, потом шли на работу.
Я прожил среди них всего несколько дней, а потому не смог познакомиться с кем-либо. Рядом со мной по одну сторону спал Лисба, бывший руководитель духового оркестра дивизии, по другую - военврач, еврей Гланц.
Все это были очень порядочные, трудовые и честные люди. Уверен, что они были такие же троцкисты, как я - сын Папы Римского. Вскоре всех их отправили на прииски, и я больше ничего о них не слышал.
Все лагерники по режиму содержания разделялись на две группы, которые жили в разных бараках: бытовики - то есть уголовники всех мастей - и контрики. Мы считались социально опасным элементом, и режим для нас был строже. Воров, насильников и убийц относили к социально близким, временно изолированным от счастливого и безгрешного коммунистического общества. Вся лагерная администрация назначалась из этих социально близких. Это были старосты бараков, учетчики, парикмахеры, банщики, повара, кладовщики и т. д. В канцелярии лагеря были отделы: УРЧ (Учетно-распределительная часть) - там ведали учетом личного состава и назначением на работу, МХЧ (Материально-хозяйственная часть), КВЧ (Культурно-воспитательная часть) и т. д. "Воспитательная" - воспитателем назначался обычно какой-нибудь аферист или крупный вор с большим сроком отсидки.
Важной фигурой для нас был подрядчик: от него зависело, куда пошлют на работу - в тепло или холод, на тяжелую или легкую. Был еще учетчик - нечто вроде табельщика. Санчасть возглавлялась в лучшем случае каким-нибудь фельдшером. Здесь дело доходило до анекдотов: так как документов не было, каждый вновь прибывший мог объявить себя врачом и получить "блатное место". Часто на эту должность попадали уже побывавшие в других лагерях жулики - морфинисты и кокаинисты, которые нахватались кое-каких терминов и могли "держать фасон" - то есть делать вид, что что-то понимают в медицине.
Начальство ими было довольно: они не требовали особых лекарств, инструментов; обходились йодом, содой, спиртом и, конечно, снотворным - морфием, кокаином и т. п. Недовольных больных лекпомы (их звали "лепкомы") лечили матом и угрозами отправить на прииск. За смерть лагерника особенно с них не спрашивали, если только не разражалась эпидемия. Тогда такие лепкомы сами попадали на прииски. Однако, благодаря здоровому колымскому климату и малонаселенности, это случалось крайне редко.
К моменту нашего прибытия заключенным полагались зачеты. Это значило, что для тех, кто перевыполнил норму, срок заключения снимался на известное число дней в году - иногда один день засчитывался за два. Очень скоро, однако, сначала для нас, потом для осужденных по статье 56 (бандитизм) и Закону от 7 августа 1932 года (хищение государственной собственности - это главным образом крестьяне - за колосок или морковку, подобранные на поле) зачеты были отменены. Сделано это было по-иезуитски, задним числом, и все заработанное раньше пропало. Блатари получали зачеты, часто даже почти не работая. Это зависело от "своего" учетчика или нарядчика, которые выработку целой бригады - особенно если это были не блатные - записывали на одного-двух жуликов. Жаловаться, конечно, было бы бесполезно. Существовали еще так называемые колонисты. С ними НКВД заключал своеобразный договор: срок им засчитывался без зачетов, но зато они могли жить в каком-нибудь поселке, построить себе домик, жениться и обзавестись хозяйством.
Паспорт им не выдавался, никуда далеко уехать они не могли и, по мысли устроителей их жизни, должны были бы навечно осесть на Колыме в качестве местных жителей. Впоследствии и их обманули и загнали в лагерь почти всех, за малыми исключениями.
К концу 1937 года режим в лагерях стал усиливаться. В стране проходили первые выборы по новой, сталинской конституции. В разряд "врагов народа" попадали все новые и новые деятели.
Биографии "кандидатов в депутаты", не успев провисеть несколько дней, срывались со стен и уничтожались. Журналист Радек, редактор "Известий", Сосновский, наркомфин, Сокольников, Тухачевский и многие другие прославленные и известные в прошлом люди были схвачены и уничтожены. На обложке "Крокодила" красовались "Ежовые рукавицы" - кисть, сжимающаяся в кулак, а между пальцами зажаты насмерть "враги народа".
Так как газеты приходили "с материка" с опозданием на три-пять месяцев, то почти все они оказывались "контрреволюционными" - так как в них печатались статьи "врагов народа" или же эти "враги" восхвалялись. Радио у нас вначале не было, а чтение или хранение газеты контрикам строжайше запрещались. Считалось также преступлением иметь в лагере карандаш или бумагу; письмо можно было написать только в КВЧ или где-то на стороне. Письма сдавались в незапечатанном виде; почтовых ящиков в поселке не было, а вольные сдавали письма на почту лично.
Достойными удивления были боязнь и ненависть, с которыми лагерная администрация относилась ко всякому печатному слову - книгам, газетам, - особенно если они находились в руках "контриков". Культуру они ненавидели и боялись, книги и газеты отбирались и уничтожались.
Глава 12
Лагерный быт
После ноября 1937 года от НКВД поступило предписание: всех "врагов народа", то есть осужденных по статье 58 и осужденных Тройками, - СОЭ (социально опасный элемент), КРА (контрреволюционная агитация), КРД (контрреволюционная деятельность), КРТД (контрреволюционно-троцкистская деятельность) и т. д. - использовать только на тяжелых физических работах. Работы эти разделялись у нас на конвойные и бесконвойные. Конвойные - это когда группу людей выводили на работы, обычно земляные, под охраной конвоя.
Люди долбили ломами и кирками мерзлую землю или глину, которая совершенно не поддавалась ударам, отскакивали лишь крошечные кусочки.
Отогреваться было негде, и мороз заставлял все время двигаться. Охранники тоже мерзли, хотя были одеты несравненно теплее нас, и от злобы и скуки щелкали затворами, орали или били прикладами слабых или тех, кого почему-либо особенно невзлюбили.
Особенно плохо было, если конвойным оказывался службист хохол, мордвин или чуваш. Эти старались выслужиться: за застреленного "при попытке к бегству" полагалась награда.
По счастью, мне в конвойных командах пришлось быть мало. Скоро из нас, работавших в Управлении, сколотили несколько бесконвойных команд. На место работы нас разводили, а там мы работали под ответственность бригадира-заключенного.
Одна из таких бригад, в которой я работал, занималась раскорчевкой пней и заготовкой песка в пойме реки Мякит, в полукилометре от поселка. В эту бригаду входили: А. В. Маковский, бывший секретарь Украинской академии наук, лет сорока - сорока пяти. Это был очень мягкий, музыкальный человек, поэтически влюбленный в свою Украину. Он был широко образован и за это преследовался властями. Сидел он за "связь с Ватиканом".
Эта "связь" заключалась в том, что библиотека Академии, как и все крупные библиотеки, имела налаженный обмен книгами со многими академиями мира, в том числе и со знаменитой Ватиканской библиотекой. Это было традицией, однако именно за получение заграничных книг для Академии Маковского и посадили.
Вторым был Рабинович - из французских евреев. Он работал переводчиком и гидом в "Интуристе", был журналистом, сам походил на француза - был очень веселым и общительным. Он сидел из-за известного французского писателя Андре Жида. Андре Жид был в Африке и выпустил книгу о Конго, в которой рассказывал о бесчеловечной эксплуатации негров, колониализме, бесправии, работорговле в колониях и т. д. Поэтому он у нас был зачислен в прогрессивные писатели, и в 1936 году его пригласили в Москву. Гидом и переводчиком ему назначили Рабиновича. А. Жид должен был осмотреть нашу страну и познакомиться с переменами, которые произошли здесь за время советской власти.
Однако от предложенной ему программы осмотров заводов и строек он отказался, заявив, что его как писателя в первую очередь интересуют люди. Он когда-то до революции был на Кавказе и выразил желание поехать в Сванетию - как он знал, наиболее глухой уголок Кавказа.
Рабинович его сопровождал в этой поездке. Когда они забрались далеко в горы, на дороге в один из аулов, где предполагалась ночевка, вдруг им навстречу появляется делегация крестьян-горцев, которые на бархатном красном полотнище несли… цитаты из последней книги А. Жида на великолепном французском языке. Устраивая это "мероприятие", наши явно перестарались, и писатель, болезненно чувствительный ко всякой фальши и показухе, остановил машину, распрощался со встречавшими и заявил: "Мне все понятно, смотреть здесь больше нечего", после чего повернул обратно. На обратном пути он уже вел себя совсем иначе, и все его внимание было сосредоточено на наблюдении за тем, как слова о "счастливой и радостной жизни" расходятся с этой самой жизнью.
Все же, видимо желая благополучно выбраться из СССР, он послал благодарность правительству и даже воскурил фимиам тов. Сталину.
А как только он оказался во Франции, так немедленно выпустил книгу о своих впечатлениях и наблюдениях, в которой разоблачил и высмеял лживость наших газет и вообще вылил на нас целые ушаты грязи. В этом у него уже был опыт, так как примерно таким же путем ему удалось благополучно унести ноги из Африки. Будучи там, он сумел поладить и с продажными вождями, и с палачами-колонизаторами, а когда выбрался оттуда - показал всему миру их истинное лицо и жестокость.
Такого коварства Сталин простить, конечно, не мог. Однако Андре Жид был вне пределов досягаемости НКВД, поэтому в качестве козла отпущения был принесен в жертву Рабинович.
Третьим был Эдуард Эдуардович Пукк-Пукковский, эстонец, военный моряк. Он окончил институт им. Лесгафта и руководил занятиями физкультурой на военных судах. Он был лет на пять - семь старше меня, хорошо развит физически, очень начитан и вообще был человеком высокой культуры. На "материке" у него остались молодая жена с маленьким сыном, которых он очень любил. После его ареста ее выселили из Кронштадта, и она попала куда-то в Кустанай. Посадили за то, что у него были родственники в Эстонии. (Эстония являлась тогда самостоятельным государством.)
В первое время с нами был также военврач Марк Гланц - молодой жизнерадостный еврей, очень остроумный и находчивый, хотя далеко не такой образованный, как остальные. Он служил в Монголии и на Дальнем Востоке, а посадили его за то, что он выразил удивление и сомнение в виновности одного очень популярного командира, которого арестовал НКВД.
Бригадиром и нештатным учетчиком у нас и у еще одной бригады числился одессит А. Винглинский - не то поляк, не то еврей, а может быть, помесь обоих. Это была довольно жалкая и гнусная личность.
До ареста он работал каким-то чиновником в порту, по-видимому, имел отношение к складам и погрузке, хотя выдавал себя за инженера. Никаких инженерных знаний у него, конечно, не было, и, хотя он считал себя интеллигентом, в голове у него был сумбур из обрывков чего-то услышанного, портовых терминов, медицинских словечек и т. п. Он страшно боялся физического труда, мороза и, конечно, драки. Поэтому с нами он почти не был и если брался за лопату или лом, то только на глазах начальства или в случае крайней необходимости и при первой возможности исчезал в контору "оформлять наряды".
В конторе его терпели, потому что под этим соусом он делал разную канцелярскую работу и за вольняшек - готовил табели, ведомости, списки, требования и т. д. До приказа о снятии он работал в Управлении автотранспорта сметчиком.
Я органически не переносил всяческого угодничества и раболепия, поэтому при каждом удобном случае выказывал свое презрение к Винглинскому за унизительное отсутствие чувства собственного достоинства. Мы жили в одном бараке, и я не мог удержаться, чтобы не изводить его. Помню, например, такой случай: Винглинский каким-то образом узнал, что вольняшки в поселке нуждаются в сапожном креме - купить его было негде, а начальство хотело ходить в начищенных сапогах и ботинках. Так он побежал в Управление и стал предлагать свои услуги по изготовлению этого крема. Кончилось все тем, что его услуги почему-то не были приняты, зато я нарисовал на листе бумаги ему диплом "лизателя сапог и изобретателя ваксы".
В центре диплома был блестящий сапог, поставленный на сапожную щетку, а носок сапога облизывал Винглинский.
Этот диплом мы ему прибили на стенку над его местом на нарах в бараке.
Не помню, кто из великих писателей сказал: "Если раб, которого бьют, заслуживает сожаления, то раб, который целует бьющую его руку, - существо презренное".
Винглинский был рабом, целующим руку бьющего.
Вскоре нашу "ученую" бригаду расформировали, и я попал на заготовку дров. Настоящего леса поблизости давно уже не было, оставались остатки вырубок, редколесье.
Работу очень осложнял глубокий рыхлый снег. Вследствие отсутствия оттепелей и ветров, снег на Колыме был какой-то особенный: он почти не слеживался, а лежал воздушной массой, более всего похожей на пух. По этому снегу нельзя было ходить, даже проваливаясь, - приходилось не то ползти, не то плыть по пояс и даже глубже. И так от дерева к дереву - а они стояли редко.
Рубить тонкие деревья невыгодно - из них не получались "кубометры", а работы очень много. К каждому дереву нужно было подойти по глубокому снегу, обтоптать снег вокруг него, спилить, разделить на двухметровые бревна, обрубить сучья, потом перетаскать все эти бревна на своих плечах к одному месту и сложить для замера.
Работа эта была очень тяжелой, к концу дня я испытывал такое чувство, будто кости в тазу выходят из суставов. Хорошо еще, если была махорка. За всю эту работу полагалось полкило хлеба в день, утром селедка, в обед рыбная баланда с мерзлой картошкой и каша без масла. Вечером опять давали баланду или селедку.
Мы работали без обеда - по свету - и поэтому получали то, что оставалось от обеда.
О том, чтобы выполнить норму, не могло быть и речи. А к тем, кто не выполнял, применялись наказания: паек сокращался до 400 граммов хлеба, не давали табак и посылали в штрафные конвойные работы.
К счастью, нам тут помогли урки (блатари, воры).
- Тут нужно туфту заложить! - научил меня один напарник.
- А как?
- Вот смотри, как надо делать. - И мы начали "закладывать туфту": в середину будущего штабеля закладывалось несколько разлапистых пней или коряг, с боков и сверху пустота закладывалась двухметровыми бревнами, так что получался вид штабеля, который потом замеряли и принимали от нас по наружному обмеру. Так удавалось один кубометр сдавать за два, а то и за три.
Дров для поселка требовалось неимоверно много. На дровах работали электростанция, котельные, а в бараках день и ночь горели железные печки. Зима здесь начиналась с октября и длилась до мая, а морозы стояли от 30 до 55 градусов.
К этой туфте особенно не придирались, разве только попадался какой-нибудь особенно ревностный новый службист-учетчик или бригадир. Но от таких быстро отделывались. Туфта была выгодна всем: зэки выполняли норму, лагерное начальство и администрация поселка показывали в отчетах большую выработку и ставились в пример другим как "сумевшие добиться выполнения норм". Впрочем, эта туфта, очковтирательство и показуха являлись одним из самых распространенных в стране методов работы буквально во всех областях жизни - политической, военной, экономической, культурной и т. д. - и буквально разъедала все общество, хотя и не везде называлась своим именем, как это было в лагере. Все же дров, конечно, не хватало. В первую очередь обеспечивались вольняшки, управление, больница, столовая, электростанция, котельная, гаражи. Лагерю доставались остатки или то, что он может заготовить, выгнав людей после работы на сопки.