Первое опубликованное стихотворение "Новая изба". Газета "Смоленская деревня". 19 июля 1925 г.
С горечью зафиксированы в дневнике и характерные колебания отцовских настроений и оценок - от "издевательств" (возможно, впрочем, преследовавших все же своего рода "педагогические" цели) над литературными планами сына до наивного хвастовства его дебютом в печати:
"Сейчас к нам приехал по кузнечным делам дьякон. Батя - ну-ка, Шура, покажи ту самую страницу. Дьякон почитал литстраницу, статью обо мне, стихи мои, молча перевернул газету и стал читать. Молча положил газету на стол. Батя, батя…" (2 мая 1927 года).
В последнем вздохе-восклицании - и стыд за отца, и укор ему, и в то же время, пожалуй, проблеск какого-то понимающего сожаления.
Но много еще лет пройдет, прежде чем отцовская судьба предстанет перед поэтом во всей своей драматической сложности и даже станет неким его литературным долгом (вспомним замысел "Пана").
В очерке "Заметки с Ангары" (1959), рисуя портрет одного сибирского старожила, в частности его затылок - "сухощавый, разделенный глубоким рвом надвое вдоль, в перекрестных морщинах загорелой и подвижной кожи на двух как бы жгутиках в палец толщиной", Твардовский замечает: "Я невольно вспомнил затылок покойного отца, такой знакомый до последней морщинки и черточки".
При всем лаконизме в этих словах чувствуется сильное душевное движение, всколыхнувшаяся память о человеке, с которым некогда шла непримиримая война по причине, как будет сказано в позднейших записях поэта, "полярной отчужденности психо-идеологической".
Тогда, на первых жизненных верстах, Трифон Гордеевич не только отталкивал сына своим деспотизмом, грубостью (порой и рукам волю давал), он и казался юноше явным противником новой, изменяющейся жизни. "Отцу-богатею" - озаглавлено одно из ранних стихотворений, хотя герой его мало похож на "прототип", а в поэме "Вступление" фигурирует даже кулак Гордеич, занимающийся кузнечным делом.
В пылу споров с отцом, накануне близящегося ухода из дома, и весь столповский хуторской уклад представляется враждебным. От него надо оттолкнуться, как отталкиваются от берега веслом, отправляясь вдаль. Юноша и позже намеревается раз и навсегда свести счеты с прошлым, "изжитым" - собственными сельскими детством и юностью.
"Я должен поехать на родину, в Загорье, - говорится в дневнике 26 ноября 1929 года, - чтобы рассчитаться с ним навсегда… Я должен увидеть Загорье, чтобы охладеть к нему, а не то еще долго мне будут мерещиться и заполнять меня всяческие впечатления детства: березки, желтый песочек, мама и т. д.".
Он не одинок в этих попытках. Так и Павел Васильев, послушно повторяя вслед за критикой, что "с промышленными нуждами страны поэзия должна теперь сдружиться", готов, пусть с болью в сердце и ясно ощутимым надрывом в голосе, покончить с дорогими лирическими темами (почти как тургеневский Герасим с Муму!):
…С лугов приречных
Льется ветр, звеня,
И в сердце вновь
Чувств песенная замять…А, это теплой
Мордою коня
Меня опять
В плечо толкает память!Так для нее я приготовил кнут -
Хлещи ее по морде домоседской,
По отроческой, юношеской, детской, -
Бей, бей ее, как непокорных бьют!
("Павлодар")
Знаменательно, однако, что именно те самые "всяческие впечатления детства", от которых открещивался юный Твардовский, впоследствии станут для него драгоценнейшими. Стоит вспомнить сказанное в дни Великой Отечественной войны в "Василии Тёркине":
И годами с грустью нежной -
Меж иных любых тревог -
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
…Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом, что придется, -
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку у колодца,
Где песочек золотой…
"Простецкое деревенское детство", как однажды выразится поэт, оказалось во всех отношениях богаче, чем думалось в ранние годы. "Это была его родная полоса, он ее по-своему и задолго до знакомства с литературными ее отражениями воспринял, впитал в себя, а этот золотой запас впечатлений детства и юности достается художнику на всю жизнь", - слова эти, сказанные о бунинской Орловщине, конечно же вобрали в себя и собственный опыт.
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу - света и тепла.И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом наших дней, -
Старинных зим с певучим стоном
Далеких - за лесом - саней.
………………………………………..
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
…Ни славы замыслом зеленым,
Отравой сладкой строк и слов;Ни кружкой с дымным самогоном
В кругу певцов и мудрецов -
Тихонь и спорщиков до страсти,
Чей толк не прост и речь остраНасчет былой и новой власти,
Насчет добра И недобра…
("За далью - даль")
Однако до реального осознания этого "золота" и его художественного претворения было еще далеко. Твардовский, по позднейшей беспощадной самооценке, "писал… тогда очень плохо, ученически беспомощно, подражательно". Мучился своим "бескультурьем", затянувшимся перерывом в образовании после окончания сельской школы. Тяжело сказывалось и бродяжническое, бесприютное, полуголодное существование как в Смоленске, так и в Москве, куда он одно время, в 1929 году, по собственному ироническому выражению, "заявился", об-нацеженный публикацией своих стихов в журнале "Октябрь", осуществленной Михаилом Светловым.
"…Жил по углам, койкам, слонялся по редакциям, - сказано в автобиографии, - и меня все заметнее относило куда-то в сторону от прямого и трудного пути настоящей учебы, настоящей жизни".
Однако в любых условиях Твардовский "работал старательно" (слова из сохранившегося у Исаковского письма того времени из Москвы). И помимо Михаила Васильевича с его "добрыми, улыбающимися сквозь очки глазами" - "самым главным", что тянуло юношу в Смоленск в пору деревенского существования, - нашлись люди, оценившие эту "старательность", упорство в развитии своего таланта, точность деталей, взятых непосредственно "из первоисточника" - из самой, окружавшей его и близкой его сердцу действительности, жизни: "лошадь сытая в ночном отряхнулась глухо"; на пасеке "в лицо пчелы чиркали, как спички"; сторожа в саду "пробуют подпорки (под тяжелыми от яблок ветвями. - А. Т-в), словно в церкви поправляют свечи"; человек, доказывая свое, "выставил картуз, как щит, на уровне груди"…
Участник мировой и гражданской войн, сам литератор, Ефрем Васильевич Марьенков, вернувшись после демобилизации, работал корректором в газете "Юный товарищ" и не только заметил нового селькора, но, узнав о его желании перебраться в Смоленск, пригласил к себе.
Жили по-спартански - в проходной комнате, с минимумом мебели (стол да стулья) и домашней утвари, спали на полу, на толстом слое газет, скудно питались (хлеб, чай, сахар).
Зато книг в комнате полно. Оба запоем читают и напряженно работают.
Он сидит и повесть пишет
О ячейке, о селе,
И похаживают мыши
На писательском столе.
Эти шуточные стихи своего жильца Марьенков помнил и в преклонные годы.
Другой человек, которому Твардовский был, по собственным словам, "во многом обязан… своим творческим развитием", практически его ровесник (родился в 1909 году), критик Адриан Владимирович Македонов. Подружились они почти сразу после переезда поэта в город. Впоследствии в книге "Эпохи Твардовского" (1981) Македонов писал, что весь смоленский период его жизни "характеризовался особенно близкой дружбой" с поэтом, "систематическими обсуждениями почти всех новых стихов и даже всех вопросов жизни". Твардовский шутливо именовал друга Сократом, которого тот несколько внешне напоминал, и даже "своим университетом".
Македонов активно участвовал в местной литературной жизни, а вскоре стал печататься и в столичных журналах. Одним из первых он почувствовал творческий потенциал Твардовского и его человеческую значительность. "Сколько помню его личные беседы со мной, начиная с первых юношеских долгих бесед на диване в смоленском Доме работников просвещения… всегда они были так или иначе проникнуты чувством своего призвания и ответственности", - вспоминал Адриан Владимирович.
В развернувшихся вскоре дискуссиях вокруг стихов поэта критик часто (хотя, увы, отнюдь не всегда!) бывал на его стороне.
Что касается Москвы, там к Твардовскому сочувственно относились известный тогда писатель Ефим Зозуля, способствовавший публикации его стихов, и в особенности критик Анатолий Кузьмич Тарасенков, его погодок. С ним быстро началась оживленная переписка и завязалась тесная дружба.
Страстный любитель поэзии, библиофил, Анатолий Кузьмич и нового знакомца приобщил к поискам стихотворных книг, которых недоставало в его все возраставшем, впоследствии знаменитом, собрании. Письма "дорогому Толе", "Анатолю", а то и просто "Тольке", часто содержат сообщения об обнаруженных в смоленских книжных магазинах изданиях.
А в числе любовно переплетаемых Тарасенковым сборников появляются и переписанные от руки стихи нового друга, которого он в своих статьях пророчески числит среди поэтов, "имеющих несомненное будущее".
Начинался период, который Твардовский считал "самым решающим и значительным" в своей литературной судьбе.
Поэт вернулся из столицы в Смоленск зимой, в январе 1930 года, в самый разгар "великого перелома", как окрестил коллективизацию сельского хозяйства Сталин, игравший в ней, как и в стране вообще, главную роль.
В позднейшей литературе о Твардовском обычно утверждалось, что "процессы коллективизации предоставили поэту обильный и благодатный (курсив мой. - А. Т-в) материал". На самом деле все было несравненно сложнее и драматичнее.
В качестве корреспондента областных газет он ездил по деревням, в колхозы и еще сохранявшиеся коммуны, писал заметки, очерки и статьи, "со страстью", как сказано в автобиографии, вникая во все происходящее.
"Руководящие инстанции" и редакции ждали и требовали от журналистов поддержки и одобрения наступивших перемен. Да и сам Твардовский был убежден в их необходимости и пользе.
В плане задуманной им годы спустя пьесы, имевшей явный автобиографический характер, говорится, что уже упоминавшийся выше юноша-комсомолец "страстно изо дня в день агитировал вступить к колхоз" родных, "рисуя волновавшие его и занимавшие его воображение картины социалистической жизни".
Этот энтузиазм подогревался встречами с действительно талантливыми организаторами и руководителями некоторых артелей. Например, с Дмитрием Федоровичем Прасоловым, возглавлявшим колхоз "Память Ленина", где поэт подолгу живал и которому посвятил несколько очерков, рассказ "Пиджак", стихотворение "Новое озеро". С увлечением писал об этом хозяйстве и Исаковскому; упомянув про местную хату-лабораторию, восхищался: "…какие два слова соединяет тире!"
Однако в других случаях, особенно на примере ближней к Столпову деревни Загорье (в стихах Твардовский именует себя "загорьевским парнем") и собственной семьи, поэт горестно подмечал, как поспешно, "нахрапом", якобы добровольно вовлекают крестьян в колхозы, как вместо обещанного процветания происходят упадок и разруха хозяйства, а под пресловутое раскулачивание попадают просто работящие, способные, собственным трудом добившиеся достатка люди.
С восторженным описанием, как "дом живого кулака… занят, оборудован под школу" ("Стихи о всеобуче", 1930), соседствует "Гостеприимство", где хозяин "опрятного хуторка" показывает гостю (журналисту? ревизору? начальственному лицу?) свое образцовое хозяйство в отчаянной надежде защитить его: "Поймите, хутор одинок, а зависть так сильна". Похоже, всем увиденным и тем, что может ожидать впереди "опрятный хуторок", озабочен и озадачен не только гость, который на обратном пути "произносит иногда одно-единственное: "Нн-да!.."", но и сам автор.
В стихотворении "Четыре тонны" (1930) "кулак Ивашин", поначалу сопротивляющийся крупному обложению, вроде бы обличен во лжи - утайке своих запасов. Однако вот какая сцена этому предшествует:
А жена подхватила из люльки ребенка
И - на крыльцо, на улицу, на народ.
А ребенок мучительно-тонко
На руках у нее орет.
Собрались бабы.
И как начали:
- Да что же это такое?..
Дневной грабеж?..
И так человека уже раскулачили,
Не вникают они, молодежь.
Картина если не лично увиденная, то воспроизведенная по свидетельству (да и одному ли?) непосредственных очевидцев и сопровождавшая не только обложение так называемым твердым заданием, непосильным и окончательно добивавшим обреченные хозяйства, но и окончательное раскулачивание и высылку "кулака" с чадами и домочадцами.
Именно такой крестный путь прошла и семья Твардовских.
Не помогло и вступление в колхоз, где, как значится в плане пьесы, мать "отмыла и выходила запаршивевших свиней" (в более ранних, "около 30 г.", записях сказано, что и сданного в колхоз жеребца "загоняли без нужды" и он там "стоял день-деньской с гноящимися глазами").
Попытавшись вступиться за родителей, поэт услышал от секретаря обкома назидательное и безжалостное:
- Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией.
"На днях узнал, что мать с детьми выслали месяца два тому назад неизвестно куда", - сообщил Твардовский Тарасенкову.
Марию Митрофановну с детьми выселили излома 19 марта 1931 года, а 31-го их, вместе с присоединившимися Трифоном Гордеевичем и Константином, отправили в эшелоне на Северный Урал.
В краю, куда их вывезли гуртом.
Где ни села вблизи, не то что города,
На севере, тайгою запертом.
Всего там было - холода и голода.
………………………………………
В том краю леса темнее,
Зимы дольше и лютей,
Даже снег визжал больнее
Под полозьями саней.
(Из цикла "Памяти матери", 1965)
Тем временем еще 1 июня 1930 года Твардовского в Смоленске исключили из Ассоциации пролетарских писателей. И хотя эта мера пока что ограничивалась полугодием и мотивировалась бытовыми грехами (попросту "выпивками"), "на самом деле, - как пишет скрупулезно исследовавший ранний период биографии поэта Виктор Акаткин, - не устраивало… стремление самостоятельно думать и оценивать события".
"Не пора ли прямо сказать, - продолжает он, - критики начала 30-х годов, пусть не всегда понимая, а порой перевирая поэтические тексты… верно угадывали в Твардовском последовательного заботника и защитника трудящегося человека… Все его неясные внутренние протесты называли издержками роста, ошибками, идейными срывами, вылазками классового врага-подкулачника, шатаниями мелкобуржуазного попутчика и т. п. Однако в его ранних стихах и поэмах, еще несовершенных, по воле обстоятельств поддающихся пропагандистской правильне, вызревал народный поэт и самородный мыслитель, невольный противник тоталитарной системы…"
Есть в этих словах некоторое преувеличение, "выпрямление" творческой эволюции поэта, который мог бы, подобно своему будущему любимому герою, Тёркину, сказать:
Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль…
Но тенденция или, если воспользоваться словами Александра Блока, чувство пути Твардовского определено верно.
* * *
"Может, я действительно классовый враг и мне нужно мешать жить и писать", - спрашивает поэту Тарасенкова, который в письме в Малый секретариат Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП) горячо возмущается исключением "весьма одаренного" и "вдумчивого", "быстро растущего человека".
Жить и писать действительно мешают. В апреле 1930 года в столичном журнале "Резец" появляется разносная статья одного из руководителей РАППа Селивановского о невиннейшем стихотворении "Пчелы" (или "Лето в коммуне"), описывавшем пребывание поэта на пасеке: "А. Твардовский некритически усваивает образцы старой, поместной, усадебной поэзии… Он думает, что революционным поэтом можно стать, не принимая участия в классовой борьбе".
"Грубой политической и творческой ошибкой" называют стихотворение "Четыре тонны" в смоленском журнале "Наступление" (1931, февраль). Журнал же, в котором оно было напечатано (Западная область. 1930. № 3, декабрь), при выходе в свет был изъят. Позже, водном из доносов 1937 года, "Четыре тонны" квалифицировались как "наглая кулацкая клевета", откровенное "сожаление о ликвидируемом кулачестве", изображение рабочей бригады, явившейся к Илешину, как налетчиков. В третьем же смоленском журнале "На культурном посту" (1931. № 5) было заявлено, что стихи Твардовского, помещенные в сборнике "На стройке новой деревни", являются там "излишним балластом", потому что "показа новой деревни" в них нет.
Только благодаря рецензии Эдуарда Багрицкого в Москве выходит в 1931 году поэма "Путь к социализму", оцененная им как "единственное в настоящее время художественное произведение, в котором актуальная тема дана в настоящем поэтическом освещении", "первый опыт настоящего серьезного подхода поэта к теме сегодняшнего дня".
Уже отчаявшийся, по собственным словам, увидеть это произведение в печати, Твардовский "всегда с благодарным чувством" вспоминал о Багрицком, обладавшем не только добрым сердцем, но и "той обширностью взгляда… которая позволяла ему отмечать своим вниманием работу, казалось бы, совершенно чуждую ему по духу и строю".
Но вот что примечательно. Еще недавно обещавший, что, если Анатолий Тарасенков поможет издать "Путь к социализму", он расцелует "Тольку на Красной площади", и "страшно" радовавшийся, что московский режиссер Варпаховский подумывает инсценировать поэму, автор вскоре после ее выхода книгой предостерегает Анатолия Кузьмича (13 сентября 1931 года): "Насчет "Путя к соц." не пиши, если собираешься хвалить (курсив мой. - А. Т-в), ибо хвалить нечего. У меня уже прошел даже тот период, когда я мучился, что вот у меня такая дрянная вещь издана первой, - теперь я уже спокоен совсем, т. е. еще дальше ушел от нее (как видим, тарасенковские слова о "быстро растущем" человеке отнюдь не преувеличение! - А. Т-в). Но если собираешься как следует разругать, разобрать по-настоящему, чтоб и другим не повадно было, тогда - дуй!"
Он не обольщался ни "благословением" Эдуарда Багрицкого, ни "крайне восторженным", по свидетельству Тарасенкова, отзывом Бориса Пастернака. Зато остро ощущал, что в попытке рассказать о колхозе (носившем то же название, что и поэма), используя самые обычные, обиходные слова и интонации, он чрезмерно прозаизировал стих, как бы выпустив из рук ритмические "вожжи". Мало правдоподобия в изображении быстро достигнутого колхозом благополучия. Почти не отличимы друг от друга герои поэмы.
На рубеже тридцатых годов в жизнь Твардовского входит человек, необычайно много определивший в его дальнейшей судьбе.