Александр Твардовский - Андрей Турков 4 стр.


Есть в поэме и кулаки, которые даже нападают на Фролова, энтузиаста коллективизации и раскулачивания (но не припомнить ли тут о наивном негодовании старинного путешественника: "Сие животное столь свирепо, что защищается, когда его хотят убить"?).

И только в черновом тексте "Муравии" была горестная и яркая картина последствий "великого перелома" - обезлюдевшие деревни, опустевшие избы:

Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.

Кто сам сбежал… "…Эти годы, - писал Твардовский автору этой книги 12 декабря 1957 года, - характерны массовым бегством из деревни в город, на новостройки и т. п., по вербовке и так, с настоящими и фальшивыми справками, с семьями и без них, - словом, это как раз время отъездов и прощаний с дедовскими местами - "переселение народов" - в этом, по-моему, и типичность фантастического отъезда Моргунка из родных мест".

Между тем при своем появлении "Страна Муравия" была расценена в печати в фадеевском "духе" - как поэма о "последнем мелком собственнике" или "о последнем мужике", как было сказано на ее почти восторженном обсуждении в столичном Доме литераторов 21 декабря 1935 года, еще до публикации в журнале "Красная новь" (1936. № 4).

Иными словами - о чем-то единичном, даже исключительном и уж никак не типичном.

И потом целые десятилетия в статьях и книгах самых разных авторов утверждалось, будто в пору коллективизации "колебания, подобные Моргунковым, были для большинства позади", поскольку "духовный путь в колхоз, проделанный героем, основные массы крестьянства прошли в конце 20-х годов". Говорилось и писалось, что Твардовский выбрал главным героем повествования "крестьянина с наиболее отсталым сознанием".

"Юношеским задором и юношеским превосходством автора над колеблющимся героем брызжет полная заразительной веселости "Страна Муравия", - читаешь, например, в статье А. Макарова конца 1950-х годов. - Автор с сочувственной, но иронической улыбкой устраивает (!!! - А. Т-в) для своего героя "хождение по мукам", чтобы привести его к выводу, который самому поэту ясен с самого начала".

"…Как далек наш герой с его мечтами о маленьком личном счастье от бурной жизни страны!" - патетически сказано в книге того же времени, специально посвященной творчеству Твардовского. В действительности же, сами критики были безмерно далеки от этой бурной и бесконечно драматической жизни, которая весьма осязаемо выразилась именно в судьбе героя поэмы.

Если послушать их, выходит, будто читатель следит за путешествием Моргунка так же, как зрители на стадионе - за бегуном, который, безнадежно отстав от других, все еще трусит по дорожке, в то время как остальные давно финишировали!

Но почему же тогда вместо естественного в таком случае жалостливо-снисходительного сочувствия, а то и беззлобной насмешки герой поэмы возбуждает к себе совсем иное отношение?.. Перечитаем ее!

Просто ли бытовой картинкой она открывается?

У перевоза стук колес,
Сбой, гомон, топот ног.
Идет народ, ползет обоз,
Старик паромщик взмок.
Паром скрипит, канат трещит,
Народ стоит бочком.
Уполномоченный спешит
И баба с сундучком.
Паром идет, как карусель,
Кружась от быстрины…

Или эта переправа теперь в восприятии Моргунка ассоциируется с подступившей необходимостью отчалить от привычного, обжитого берега к другому, еще повитому туманом, загадочному? Кружение "от быстрины", туго натянувшийся канат, скрипящий под напором воды паром - все это как-то по-особому видится герою.

А его мир, который он вынужден покинуть, который у него из-под ног уходит (ославленный критиками как "узенькая дорожка", "маленькое счастье" и т. д. и т. п.), прост и вместе с тем поэтичен:

И дождь поспешный, молодой
Закапал невпопад.
Запахло летнею водой,
Землей, как год назад.
И по-ребячьи Моргунок
Вдруг протянул ладонь.
И, голову склонивши вбок,
Был строг и грустен конь.

Невпопад - потому что Моргунку теперь не пахать, не сеять. Покидает он родные места, а они томят душу, не отпускают, призывно, как и год назад, напоминают о себе, зовут назад, к привычному труду.

И конь недаром построжел, погрустнел, того и гляди, как в сказке, человеческий голос подаст… А ведь и в самом деле, "в ночь, как ехать со двора, с конем был разговор", да и позже спросит его Моргу-нок: "По той, а, может, не по той дороге едем, друг?"

Не раз еще в поэме повеет сказкой, - например, когда встанет перед героем выбор - единоличная ли деревня Острова или фроловский колхоз.

Да и совсем уж "собственной персоной" объявится "сказка-ложь, да в ней намек" в довольно будничных обстоятельствах:

На огне трещит валежник
Робко, будто под ногой.
Двое возчиков проезжих
Сонно смотрят на огонь.
……………………………………
Спит не спит, лежит Никита,
Слышен скрип и хруст травы.
Глухо тукают копыта
Возле самой головы.

Поправляет головешки
Освещенная рука.

После этой предельно реалистичной картины, достигающей в последних строках зрительной яркости кинематографического кадра, и возникает сказка про деда с бабой.

Дед - такой же "отказчик" от колхоза, как и Моргунок. Ему бы - жить по-прежнему, "на отлете от села", но тут подоспел могучий весенний разлив…

И случилась эта сказка
Возле нашего села:
Подняла вода избушку,
Как кораблик, понесла…
И качаются, как в зыбке,
Дед и баба за стеной.
Принесло избу под липки -
К нам в усадьбу -
Тут и стой…
Спали воды. Стало сухо.
Смотрит дед - на солнце дверь:
"Ну, тому бывать, старуха,
Жить нам заново теперь…"

Сказка - подсказка, что и Моргунку судьбы не переупрямить. Да и не "понесло" ли и его "кораблик" с телегой, и ему только кажется, что он держит путь сам? Вынесет-то на колхозную усадьбу: тому бывать, чего не миновать!

И если рассматривать происходящее с героем всерьез, а не тешиться некоей байкой о незадачливом простофиле, бегающем от собственного счастья, которое ждет его в колхозе, то станет ясно, что молодой поэт близко подошел к проблемам, волновавшим уже его великих предшественников.

Очевидное, бросающееся в глаза и в значительной мере обманчивое сходство фабулы "Страны Муравии" и знаменитой поэмы Некрасова "Кому на Руси жить хорошо" так завораживало, что только немногими, да и то лишь в позднейших произведениях Твардовского, были расслышаны иные, пушкинские ноты. Между тем в самой интонации еще его первой значительной поэмы порой воскресает мажорный склад пушкинских сказок ("Площадь залита народом, площадь ходит хороводом, площадь до краев полна, площадь пляшет, как волна"), а уж столкновение скромной мечты Моргунка с грозной действительностью, как это ни кажется парадоксальным, в чем-то перекликается с "Медным всадником".

Казалось бы, "злые волны" петербургского наводнения - не чета вешнему паводку в "Стране Муравии", но представление о сложности и драматизме взаимоотношений личности, народа - и государства почти неосознанно уже намечается в поэме, выбивающейся из строго предначертанных фадеевской подсказкой рамок на большой простор.

Впоследствии Твардовский говорил, что авторы книг о коллективизации считали, будто вступление крестьян в колхозы диктовалось "необходимостью самого единоличного хозяйства": ""Мол, из нужды не выйти" и т. п.".

"И это тогда, как мужик имел Советскую власть, - писал поэт Александру Григорьевичу Дементьеву 18 декабря 1953 года, - получил землю, построил хату из панского леса, пользовался сельскохозяйственным кредитом и т. п., но главное, конечно, земля. Он только начал жить, только поел хлеба вволю. И в этих условиях он мог, по моему глубокому убеждению, воздерживаться от "коммунии" лет 200–300".

Вспоминаются мне и слова, сказанные Твардовским в одном разговоре осенью 1956 года, о том, что коллективизация была нужна не самому крестьянству, а государству. Та же мысль повторяется в более поздних рабочих тетрадях поэта.

"Не из нужды крестьянского двора", по его словам, произошла сталинская коллективизация, которая попрала, отбросила, уничтожила естественно складывавшиеся формы сотрудничества, совместного труда.

"Коллективизация (сплошная) смыла кооперацию, все эти маслозаводы, успешную конкуренцию с кулаком и т. д. Кооперация - экономический, хозяйственный путь, но коллективизация пошла другим путем - государственным, политическим, административным. Весь предшествующий путь кооперации (артели, маслосырзаводы и т. п.) она объявила кулацким путем" (запись от 1 декабря 1963 года).

А в наши дни уже и польский славист Петр Фаст следующим образом размышляет о "Стране Муравии": "Произведение, признанное своеобразной апологией коллективизации, сегодня мы были бы склонны трактовать как симптом осознания едва ли не трагедийной доли крестьянства, для которого, кроме колхоза, другой дороги в ту пору не существовало. Неизбежность пути к коллективному хозяйству… Твардовский представляет таким образом, что сквозь апологию пробивается ощущение трагического фатума".

"Муравия" рождалась в очень сложных и противоречивых условиях.

В апреле 1934 года, выступая на первом областном съезде смоленских литераторов, представитель оргкомитета Союза советских писателей, критик Корнелий Зелинский не только сообщил, что как редактор столичного издательства "Советская литература" отклонил предложенный Твардовским сборник стихов, но обнаружил в них "душок не нашего представления о бедняке" и что это у автора не случайно.

Семнадцатого июля 1934 года давний преследователь поэта, сверхбдительный критик В. Горбатенков, резко отзывавшийся о нем уже и на апрельском съезде, напечатал в газете "Большевистский молодняк" статью "Кулацкий подголосок", после чего, как писала Мария Илларионовна Тарасенкову, в районных центрах "выносятся резолюции о том, что стихи Твардовского не помогают строить социализм", а некий "читатель" в письме, помещенном в той же газете, выражает недоумение, почему "подголоска" не выслали вместе со всей его семьей. Горбатенков же стал распускать "порочащие" поэта слухи, будто он хлопочет о возвращении родителей из ссылки.

Восемнадцатого августа Тарасенков в столичной "Литературной газете" оценил происходящее как травлю и "критическую порку" "одного из наиболее интересных и талантливых поэтов области" ("О загибах по-смоленски"). Однако несколько месяцев спустя "Большевистский молодняк" снова опубликовал статью в прежнем духе, авторами которой были Горбатенков, И. Кац и Н. Рыленков.

Но на этот раз на состоявшемся в те же дни совещании областных поэтов в защиту Твардовского выступили московские критики Марк Серебрянский и Сергей Кирьянов. Они, в частности, первыми положительно отозвались о "Муравии", известной им по черновикам.

Вскоре, выслушав первые главы поэмы, к этому мнению присоединились Владимир Луговской, Михаил Голодный ("Ничего подобного в советской поэзии нет"), Михаил Светлов (в своей улыбчивой манере: "сукно добротное"), а также философ, профессор В. Ф. Асмус, который к тому же 12 декабря 1935 года опубликовал в "Известиях" очень одобрительную рецензию на сборник стихов Твардовского, вышедший в Смоленске.

"Можно сказать, что это праздник нашей советской поэзии", - начал свое выступление на обсуждении "Страны Муравии" в Москве 21 декабря 1935 года первый же оратор, сатирик Сергей Швецов. Высоко оценили поэму и Вера Инбер, Луговской, Тарасенков, Владимир Ермилов (уже готовившийся печатать ее в журнале "Красная новь"), критик Дмитрий Мирский, сказавший, что поэма "возвращает к очень хорошей и, в сущности, забытой традиции… Некрасова и народных баллад Пушкина", а в числе других… Зелинский, быстро перестроившийся и накануне приславший Твардовскому, как тот иронически сообщал Тарасенкову, "трехаршинное письмо… в весьма поощрительном духе".

И уж совершенно "взахлеб", по словам Твардовского, хвалил "Муравию" Пастернак. Он говорил, что "эта поэма живой организм", все в ней "проникнуто народным духом", бурно предостерегал от излишней редактуры, возражая осторожничавшему Ермилову.

- Спасибо, товарищ Твардовский! - закончил он.

- Вам спасибо, - откликнулся "именинник". "Бедный Горбатенков вынужден будет в своем очередном труде записать в "друзья" мне не только тебя", - писал поэт Тарасенкову.

Между тем после обсуждения - и наверняка под впечатлением его - секретарь правления Союза писателей, видный партийный деятель А. С. Щербаков уже докладывал в письме Сталину о радующем появлении новых имен: "…в поэзии - Твардовский".

Журнальная публикация поэмы вызвала множество хвалебных печатных откликов - и верного Тарасенкова, и других критиков - Е. Златовой, М. Серебрянского, Ю. Севрука, Е. Усиевич (писавшей, что "это - событие на общем фоне всей нашей поэзии последних лет"), а также писем. Письмо К. Чуковского, потом, к сожалению, утраченное, запомнилось Твардовскому на всю жизнь.

"Если у нас существовали бы премии за лучшую книгу стихов, самые строгие судьи присудили бы премию А. Твардовскому, - писал Николай Асеев, подобно Багрицкому, объективно и высоко оценивший "инакопишущего" автора. - …Трудно рассказать о том, с какой тщательной любовностью, с каким добросовестным старанием отделана в ней каждая строфа… Кажущаяся простота "Страны Муравии" на поверку является большой и сложной культурой стиха" (Октябрь. 1937. № 2).

Для примера остановлюсь на одном эпизоде поэмы:

Спал Моргунок и знал во сне,
Что рядом спит сосед.
И, как сквозь воду, в стороне
Конь будто ржал под свет…

Вскочил, закоченелый весь,
Глядит - пропал сосед.
Телега здесь, и мальчик здесь.
А конь?.. Коня - и нет…

Никита бросился в кусты,
Выискивая след.
Туда-сюда. И след простыл.
Коня и вправду нет.

И место видно у огня,
Где ночью спал сосед,
В траве окурки. А коня
И нет. И вовсе нет.

Какая вроде бы "бедная", однообразная рифмовка: сосед - свет, сосед - нет, след - нет, сосед - нет; и в следующих строфах - опять: рассвет - свет, лет - нет.

Однако именно эта рифмовка и повторяющаяся с нехитрыми вариациями фраза "коня нет" выразительно передают страшный испуг, оцепенение, сковавшее Никиту, его сосредоточенность на одной ужасной мысли, беспомощность, бессмысленность уже бесполезных поисков. А в дважды повторенной рифме "сосед - нет", кажется, даже угадывается боязливое старание отогнать догадку, что украл коня именно он.

Кому другому услышанные и прочитанные похвалы могли бы вскружить голову. Но не Твардовскому! Прочитав рецензию Асмуса, он написал ликующему Тарасенкову, что "она очень серьезная, очень хорошая, настолько хорошая, что жалко даже: книжка-то плохая…". А на самом обсуждении утверждал, что здесь "и четверти не сказано" о том, что в поэме слабо. Затем решительно воспротивился намерению выпустить ее с иллюстрациями, считая, что для первого издания это "претенциозно".

Не случайно через несколько дней Пастернак сказал близкому другу Асмусу:

- Это настоящий человек!

Успех "Страны Муравии" позволил Твардовскому продолжить учебу, прерванную было в Смоленске. В сентябре 1936 года он стал студентом четвертого курса знаменитого МИФЛИ - Московского института истории, философии и литературы.

"Там, в МИФЛИ, что расположился в тылу Сокольников на берегу Яузы, я впервые увидел Александра Трифоновича, - вспоминал Алексей Кондратович, впоследствии один из близких сотрудников Твардовского-редактора. - Он стоял во время перемены между лекциями у широкого проемного окна, которым кончался коридор четвертого, последнего этажа институтского здания, этажа литературного факультета. Коридор бурлил взрывами смеха, шумной молодой разноголосицей. Твардовский стоял один, высокий, стройный, спокойный, курил папиросу. Стоял и посматривал не очень внимательно на студенческую колготню, занятый своими мыслями. Красивый, светловолосый, голубоглазый - попозже, уже на войне о нем кто-то остроумно скажет: "помесь добра молодца с красной девицей".

В его одиночестве не было ничего особенного и тем более показного. Легко было заметить, что Твардовский просто намного старше всех этих говорливых юнцов и девиц. Ему было тогда 27 лет".

По свидетельству одного из ифлийских преподавателей, философа Михаила Александровича Лифшица, с которым поэта вскоре связала тесная дружба, Твардовский "заметно выделялся в массе слушателей". Отнюдь не только по возрасту, но и по серьезному отношению к учению, что отмечают и другие мемуаристы. Его семинарская работа о Некрасове была оценена как одна из лучших. Позже ставился вопрос о ее публикации, осуществленной уже после смерти поэта (он, в соответствии со своим характером, этому противился, считая написанное "школярской работой, с простительной для школяра претензией на нечто").

Не остался незамеченным его интерес к "Житию протопопа Аввакума". (Десятилетия спустя в разных драматических ситуациях он нередко вспоминал и повторял знаменитое, скорбное и стойкое: "…ино еще побредем".)

Вспоминают об ощущавшейся в Твардовском уже тогда "большой скрытой силе", самостоятельности суждений, которые он не колебался отстаивать, даже рискуя порой показаться собеседнику "консервативным" и "старомодным".

"Это был подчас ершистый, колючий, иронический человек, трудный для самого себя, но очаровательный в минуты радости и редкой удовлетворенности сделанным и достигнутым, - пишет часто не соглашавшийся с Александром Трифоновичем и тогда, и впоследствии поэт и переводчик Лев Озеров. - Конечно, он знал себе цену, у него было сложное чувство собственного достоинства, которое некоторым казалось гордыней, "шляхетской" неприступностью".

В эту пору у Твардовского завязываются новые дружбы, которые пройдут через всю жизнь.

Назад Дальше