Визиты к зубному врачу. Бесконечные разговоры с его женой о ревности, об изменах, о выслеживании, о супружеских сценах. Ему за 80, ей около 50. Провинившийся супруг робко преподносит оскорбленной супруге букет белых роз. Пятидесятилетняя madame нервно, со слезами говорит о том ужасе, который сопровождает крушение идеала. Восьмидесятилетний идеал нервничает и жалуется мне, что она все выдумывает, что ничего такого нет, что он просто ходит играть в винт, что женщины его вообще больше не интересуют. В это время я осторожно снимаю с его лица золотистый волос и, подержав его на свету, не менее осторожно стряхиваю на пол.
– Хорошо, что это нашла я, – спокойно говорю я.
Он обалдело молчит.
Я внимательно инспектирую его белый халат и снимаю еще два золотистых волоса.
– Хорошо, что это я, – опять громко говорю я и сбрасываю волосы на пол.
Сначала он молчит, а потом разражается хохотом.
– Ах ты, разбойница! – говорит он. – Почему ты не моя жена? Подумай, как бы мы счастливо жили!
– Несомненно, – соглашаюсь я, – как в оперетке!
– А может быть, ты еще выйдешь за меня замуж?
– Может быть.
Он очень доволен и приступает к осмотру моих зубов. Я думаю о разных вещах и, между прочим, о том, что, войдя только что в его кабинет, я встретилась у двери с хорошенькой женщиной с пышными золотистыми волосами и в очень вызывающем декольте.
Доктор Тотвен – редкий экземпляр мужской витальности. Он очень похож на моего отца; он не обладает только его жестокостью и цинизмом. Он – настоящий буржуа, не больше.
Вчера – довольно приятный вечер у Ольги Константиновны Блумберг. Умна, очень своеобразна, неожиданна в своих суждениях и взглядах. В квартире на Васильевском кроме ее матери и младшей сестры живут еще три кошки – и вся квартира свирепо воняет кошками. Все очень старое, и все – и люди и звери – стары тоже, во всех отношениях. Любопытно, что О.К. при всей ее культурности и философском мировоззрении (с оккультными оттенками) не чувствует, не понимает и не любит истории. Не скверный вечер. Со всеми – и с женщинами, и с кошками – я кокетничаю, как и всегда в самом начале всякого знакомства, когда я знаю, что мною интересуются, особо и скрытно. Ночью, во сне, веду интереснейшие диспуты с седобородым неизвестным старцем в белой одежде. Он говорит мне много замечательных вещей. Проснувшись среди ночи, вспоминаю только одно его изречение, которое мне кажется и мудрым, и горьким, и глубоким:
– Недостаточно только найти счастье, нужно еще уметь обращаться с ним.
Впечатление от этой фразы сильное и неприятное.
На днях – Ксения, которой читаю выборки из этой тетради. И потом – сразу же – жалею об этом.
Не нужно отдавать себя – никогда. И главным образом не нужно отдавать себя отдельной личности, какой бы скупой и ограниченной эта отдача ни была и в чем бы она ни выражалась.
Предстоит большой перевод на английский по морской зоологии. И, вероятно, какая-то работа на заводе "Светлана". Бывший зам. директора Г. Г. Левинсон, толстый и высокий еврей с красивым и жестоким лицом, работает теперь на "Светлане". Вчера звонил. В дни моей службы в Институте мы почти никогда не разговаривали друг с другом.
8 июня, понедельник
Солнечные теплые дни. Выхожу мало: работа – cirripedia thoracica и определитель усопших для Зоологического института Академии наук. Когда ночью, бывает, возвращаюсь от Ксении, от Кисы, от кого-нибудь еще, долго стою на Озерном переулке и смотрю на бледный фарфор золотящихся белоночных небес и вдыхаю откуда-то появляющиеся к ночи запахи трав, деревьев, земли. В эти минуты тянет за город, в поле, к открытому в ночной сад окну. Становится чуть грустно, чуть раздраженно. Потом – проходит; желание абстрагироваться.
Вчера прекрасное письмо от Ник. Не ожидая, ждала долго. Пишет о дематериализации своей любви, пишет, как и всегда, большие и нежные слова, которые так умели волновать меня когда-то. Следы этого волнения остались, пожалуй, до сих пор.
Pour moi, ces choses ne sont pas encore tout à fait mortes. Очень хочу, чтобы приехал. Может быть, так, как никогда раньше – и мозгом и духом. Мне нужно с кем-то поговорить о себе, с кем-то, кто бы хорошо, по-настоящему знал меня, кому я была бы дорога и далека в то же время.
…На встрепанную голову надела сегодня большой зеленый платок, крестилась православным крестом и с нехорошей улыбкой говорила:
– Подайте милостыньку, Христа ради, подайте нищему копеечку.
Смеялись. Мама качала головой.
Со смеющимися и восхищенными глазами, поверив в мою игру, мне подали монетку.
И тогда, бросив игру и платок, в торжествующей издевке над собой и над всем прекрасным и высоким я весело крикнула:
– Ну, вот – мне и заплатили! Je suis payée!
В великолепных глазах смех сменился испугом, печалью и порицанием.
– Отдайте монету.
– Нет! О, нет. Я получила то, что просила. Я нищая, я бродяга. Мне подали грош – я просила другого, но мне подали грош. И я счастлива.
Катюша Маслова, сколько вы стоите?
…Большая, большая грусть. Беззлобная и почти нежная. Смотрю на книги, пришедшие ко мне сегодня. Курю тонкий и ароматный табак. За окном – светлая и теплая ночь. Кто-то проходит по двору: на плитах стучат каблучки. Эдик занимается ПВХО, мама перемывает чайную посуду, Киргиз спит на столе, жильца, как и всегда, нет дома. Далекие паровозные гудки: Москва – Ростов, Москва, Севастополь, Сочи. Грусть домашняя – никуда не тянет. Может быть, только в тот тихий дом, где обитают тени и где места мне нет.
25 июня, четверг
Изнурительно хорошая сверкающая погода. В газете пишут, что такая жара – без перерыва, без единого облака, без единого дождя – наблюдалась в Петербурге только в 1743 году. Если эта историчность пика температурной кривой может служить утешением, я считаю себя утешенной.
Сверкающая жара. Другого слова мне не подобрать. Небо, солнце, зелень, улицы. Люди – все нарядное, все южное, все сияющее. Иногда – поздно вечером – выезжаю с братом в Ботанический сад, где безлюдно, тихо и неурбанистично, где постройки Ботанического института кажутся картинками из "Столицы и усадьбы" или иллюстрациями к "Онегину". Давно отцвела сирень. Отцвела и моя Daphne Altaica, в аромат которой я влюбленно поверила в чудесное для меня лето прошлого года (чудесное потому, что в него и в причины, породившие его чудесность, верила тоже влюбленно и безгранично, вообразив, что я переживаю в действительности свои собственные сны и собственные и чужие поэмы).
В этом году, попав в Ботанический сад лишь в июне, я застала лишь последние крохотные звездочки скромной и волнующей Daphne Altaica. И аромат их, сильный и нежный, отдаленно напоминающий запах туберозы, уже нес в себе элементы тления, умирания, обреченности на завтрашнюю гибель. К туберозе примешались запахи церкви в день отпевания: ладан, затхлость камня и легкая сладость разложения.
В Ботаническом сидим с братом и смотрим на небо, на ветки, на ковры зелени и линии дорожек. Прыгают лягушки, и летают жуки. В 11 часов старичок сторож обходит дорожки и равнодушно и устало звонит в колокольчик. Эдик называет это "изгнанием из рая". Входим в голубые и нарядные улицы почти жаркой ночи. В витринах – шелка и консервы, меховые пальто, вина и трикотаж. Пролетаем в такси над призрачной от своей неестественной красоты Невою: все голубое, мглистое, недвижное. Мой город – мой стеклянный город, – который я любила прежде не только духом: привязанность моя к нему жила и в теле, в крови. Помимо всего прочего, к Петербургу у меня была и чувственная любовь. Теперь все это абстрагировано, дематериализовано, этеризовано, если можно так сказать. Город перерождается к лучшему и молодеет. Я перерождаюсь к худшему и старею… У нас с ним физический разрыв, как с любимым некогда человеком, к которому больше не тянет. Остаются воспоминания собственного и неразделенного творчества, ненужные сожаления, напрасные упреки себе и ясное сознание законченности, непреложной завершенности какого-то цикла. По-видимому, все-таки жизнь циклична. Эллипсоидная спираль – из ничего в ничто.
Многого жаль, жаль.
Je vis une vie; peut-être cette vie est grande et belle.
Le sang du Сhrist est sur nous.
Работы много. После сirripedia thoracica и температур японских течений приходят ко мне реки мира. Вчера занималась подготовительной работой и блуждала по географическим картам: в Малой Азии меня интересует река Кизыл-Ирмак, а в Иране – Сефид-руд. В поле зрения попал город Мосул: я долго думала об этом городе и о том, что было бы, если бы параллели всегда оставались далекими, не сближаясь никогда. Потом, отмечая в тетради другие реки, задумалась над Тибром: Нева и Ленинград, Тибр и Рим. Вот еще две параллели: что было бы, если бы параллели сближались, не расходились больше никогда. Блуждая по рекам мира, невесело и недовольно думала о себе.
Сплю с открытыми настежь окнами. Сегодня забыла на окне вазу с моими прекрасными розами, чайными, красными и белыми. И утреннее солнце сожгло все мои прекрасные розы. Доживают свою жизнь только две красные – они наиболее выносливы и наименее любимы мною.
На днях умер Максим Горький, и день его похорон был объявлен днем всесоюзного траура. Сколько людей прошло через жизнь этого гениального бродяги и умного и нежного наблюдателя! И как он творчески молчал последние годы, уходя в последних рассказах к дальним, к своим эпохам, которые он чувствовал и понимал и с которыми был дружен. Между ним и действительной жизнью сегодняшнего дня был тоже разрыв. А он был честный. Творчески отображать он мог только пережитое и понятое до конца. Тоже plusquamperfectum, длившийся в настоящем, но перешедший в бессмертное будущее славы и величия.
А во Франции умер Анри де Ренье, элегантный старичок с моноклем. Какие разные люди и славы!
Что же еще? От отца – милые письма с заботами о грядущей свободе: куда поехать, где жить. Мечтает о Ленинграде, уверен, что я сделаю все необходимые шаги и возьму его на иждивение. Не могу и не смею. В круг моего Дома впустить его больше нельзя, иначе катастрофа неминуема. А нутром думаю другое: да, да, впустить, смириться, уступить, прощая ему, простить себе и проститься с собою, служа ему, идти только по умным деловым и легким развлекательным колеям.
Не могу, не смею. На мне и со мною – жизни мамы и брата. А я их купила – и искупила. И беречь и сберегать их дано мне, мне, вот такой.
Получаю письма от Анты, от Кэто, от Ашхарбека. Не отвечаю. Любовь к эпистолярному искусству прошла тоже. Как мне нужно все-таки, чтобы любили не только меня, но и мои собственные надстройки (как говорил Боричевский), брачное оперение (как говорил Николь) и декорации (как говорю я сама).
Людей встречаю мало – и все неинтересных.
Настроение ровное и преимущественно молчаливое. Иногда веселое и звонкое, как у молоденькой девочки, которой очень хорошо жить на свете. Тогда умиляюсь себе и хвалю:
– Qualis artifex pereo!
Со здоровьем неважно. Боли в левом боку подозрительно плевритного характера. С сердцем чуть легче. Нервная восприимчивость и раздражительность нашли свою точку концентрации: до физической боли страдаю от внешнего шума – крики детей во дворе, автомобили, трамваи, пилка дров, громкие голоса, радио, стуки ремонтов, пение.
От каждого стука, от каждого шума – рана.
А последующий стук срывает с этой раны повязки.
А дальнейший посыпает ее солью.
И так – целыми днями.
Как бы мне хотелось пожить в тишине! Как мне нужна тишина! И опять: с нею – страшно.
23 августа, воскресенье
Это время, пожалуй, можно назвать периодом самых больших катастроф в моей жизни.
Крушение жизненных установок – и каких!..
Самая большая, самая сильная и трагическая любовь моей жизни была отдана отцу. Он мне стоил дороже всех и всего – и за него, за мою любовь к нему я платила щедро и всегда высокой ценой. Эта привязанность делала мою личность и ломала ее. Она была невидимым присутствием. Тень отца лежала на мне и на моей жизни – всегда и почти во всем.
А теперь я полетела с моих высот и разбилась.
Я сижу среди осколков своего глинобитного кумира и думаю о том образе отца, который я создала, который я полюбила и которого в действительности и не существовало.
Исчез самый страшный и, вероятно, самый нужный фантом.
Еще раз: я любила человека, которого нет. Еще хуже: которого никогда не было. Еще лучше: который даже понять не сможет своей великой роли перевоплощений.
Осталось: пожилой и неприглядный господин, которого называешь "отец", потому что по какой-то странной случайности он является моим физическим отцом. Совершенно чужой господин, неизвестно зачем живущий в одной квартире со мною. Совершенно посторонний господин, сумбурный, беспокойный, легкомысленный и неинтересный, раздражающий своим присутствием и мешающий жить. Никакой разницы между этим господином и моим отцом нет: они говорят одинаково, одинаково ходят и шутят, у них те же жесты и те же слова. Они оба – одно лицо. Я пытаюсь думать, что их – двое, но это неправда: он один, такой, как всегда, и не изменившийся внутренне ни на йоту. Изменились только мое зрение и мои божественные способности раскраски и творчества. Теперь я не раскрашиваю и не творю: я просто смотрю и вижу – и мне очень больно.
Любовь была отдана напрасно и впустую.
Но любовь отдана была – и она уже стоит в несомненном прошедшем.
Значит: ее больше нет.
Ее нет – и место ее пусто.
А это пустота огромная.
Вроде той, о которой говорит какой-то поэт:
Et tout de même l’amour y doit faire silence,
Car la plus faible voix, troublant ce vide immense,
L’emplirait pour toujours de lamentables cris.
Расплату, как всегда, несу я.
Сухость. Злобность. Бессердечие. Раздражительность. Неласковость. Отчужденность. Равнодушный холодок. Разговор сквозь зубы. Тонкие жала и уколы, не вызывающие желательного эффекта. Скука. Зевки. Отсутствие даже любопытства. Повышенная температура и жестокие сердцебиения. Камфара и хинин. Очень много работы. Много денег. Вежливая готовность помощи. И полное молчание в сердце. Такое совершенное, что вызывает даже недоумение.
Ну, неужели ничего? Ни кусочка жалости?
Ни кусочка жалости. Ни-че-го.
17 октября, суббота
А может быть, стоило бы писать в дневнике каждый день? Несколько строчек о фактах сегодняшнего дня, которые через годы приобретают или необычайную ценность воспоминаний, или же вызывающе недоуменную усмешку полного забвения.
Впрочем, это, кажется, неважно.