Развлекают пока, утомляя, занятия французским языком с милой и, должно быть, интересной женщиной, женой знаменитого детского врача Гржибовского, которая переходит с IV на V курс, боится экзаменов и материально живет так, как дамы нашего круга в старые времена. Занимаюсь и с ее приятельницей Райской, хорошенькой и манерной, кончившей консерваторию по классу органа. Но эта ученица нравится гораздо меньше. Заработки по педагогической части не скверные.
24 мая, понедельник
Вчера за вечерним чаем Эдик читал свои новые рассказы. Потом расфилософствовался. Волнуется, доказывает, кричит. Чудесный мечтатель. Утопист. На белых-белых крыльях парит высоко-высоко в небе.
Стало глубоко жаль его. Такой жалостью жалеют цветы и птиц. Жизнь – штука жестокая.
Слушая его, думала о себе.
Никогда так крепко и так твердо не стояла на земле. На обыкновенной, реальной, настоящей земле. Никаких полетов. Никаких крыльев. Никаких экстазов. Логические закономерности. Математические расчеты. Законы. Все причинные цепи ясны и понятны. Мир – огромная лаборатория, прекрасный и интересный завод со сложными агрегатами и многочисленными цехами.
12 июня, суббота
Вне времени – а время рядом и неумолимо, тяжко и слепо влечет за собою: по камням, по розам, по пескам.
Вне пространства – а пространство ограничено зеленым квадратом стен и безумия: вихри, вихри, вихри.
Тревога и радость такие, что жить с ними трудно. Сердцебиения. Дрожь рук и ног. Влажные ладони. Влажные виски. Газеты, книги, ученицы, Вольтер, Ромен Роллан, Арктический институт, деньги, телефон, который не отвечает.
Все не то. Все не то.
Дописывается страница. Нужно, чтобы последняя. Дописывается с такой болью и с такой нежностью, которые бывают в жизни один раз – только один раз – и не забываются никогда.
Все время – сны, сны, сны. Закрытые глаза. Действительность как сон. Сон как действительность.
А дальше что? Ни-че-го…
15 июня, вторник
Обедала у Тотвенов – очень рано, в необычный для меня час, в необычности обычного окружения. Белое платье с резкостью сине-белых треугольников. Браслет. Символы. Сердцебиения. У будочника неожиданно решаю купить дорогие папиросы.
– Герцоговина-Флор?
– Hercegovina-Flor.
Курю их до обеда. После обеда. Курю их вечером.
Hercegovina-Flor. Как странно! Я ничего не помню. Они совсем другие. Они совсем не похожи на те. Они совсем не сладкие – они горькие, горькие, как и весь мой день сегодня – печальный и радостный день.
18 июня, пятница
Вчера с Эдиком у моря, на Островах. Обедаем на пристани, смотрим на северные летние краски: все тона серебристо-серого и жемчужного – и на небе, и на воде. Тихо. Очень тепло. Легкий ветер. Настроение тоже тихое. Легкое и теплое. Вспоминаем детство: Стрелку, Романа, Гельсингфорс, Иматру. Кругом ходят новые люди, молодые поколения, которым вспоминать не о чем и нечего. На пляжах загорелые тела, сильные, но некрасивые. Думаю о том, что влюбленная женщина с сильно развитым эстетическим чувством может молиться на красоту мужского прекрасного тела.
Вечером – поздно – Тотвены. Удушливая скука, одно сознание которой приводит к почти истерическому веселью. Мадам дарит мне очаровательное заграничное шелковое белье. Злая мысль: еще не поздно.
Мои ученицы сдали блестяще литературу, и я радуюсь за них так же, как если бы сдала сама я. По-видимому, все-таки нужно будет пройти и мне через государственные экзамены. Я до сих пор не встречала никого, кто бы знал французский язык лучше меня.
Сегодня – дома. Жарко, солнечно. В комнате чудесные ароматы отцветающих лилий. Какое несоответствие запаха цветка и его символической формы! Монахиня, надушенная "Ориганом Коти".
Ничего не делаю. Только внимательное, как всегда, чтение газет. Сегодня много о Горьком. Жаль, что никогда не встречалась с ним. А сделать это было просто: "Всемирная литература" мне не была чужда. Удивительной улиткой я жила в те годы. И как поздно, как трагически и прекрасно раскрылся передо мной мир и восприятие его. В те годы – несмотря ни на что – я была девочкой из волшебной сказки, наивно и слепо верующей в свой сказочный мирок, такой неинтересный, если отбросить от него вымыслы и иллюзии, такой ограниченный и скучный.
Нынче вечером придет Миша Фиш – тот самый Миша, который был в компании моих "мальчиков" и любовь которого ко мне служила темой бесконечных пересудов и издевок в окружении того времени. Женат. Сыну уже 4 или 5 лет. Не виделись давно. Жил в Москве; бывая здесь, умышленно не бывал у меня. Недавно пришел – вместе с Виктором Поповым (для храбрости!), но не застал дома ни меня, ни брата. Мы смотрели в тот день хороший фильм "Гроза". Мама рассказывала: сидели в моей комнате, говорили о разном, перебивая друг друга, Миша нервничал, накрошил спичек столько, что после его ухода пришлось подметать комнату, смотрел на вещи и все время утверждал: "Это по-старому… все по-старому… и пианино так же стоит, и письменный стол, и диван… вот лампа – новая, полка – новая…"
Да, это – очень новое. Очень.
Жизнь циклична. У людей, по-видимому, свои орбиты. Вот и опять встречаемся. Интересно было бы это проследить по-настоящему, какие законы управляют пересечением людских жизней?
И вечером же – ночью – буду на вокзале: с Мишей пойдем провожать Виктора Попова, уезжающего на Дальний Восток. Во Владивостоке он хорошо зарабатывает и хорошо одевает себя и жену.
Вокзалы. Семафоры. Огни. Сколько воспоминаний.
28 июня, понедельник
Вчера – день в Пушкине. Солнечно. Вечером – свежесть и грустное небо с огромной сказочной луной (из русских сказок, где Иван-царевич и Серый волк). 2 июля уезжаю "на дачу" (это вот очень смешно – я и дача!). Буду жить два месяца в Пушкине, на Песочной улице, в комнате, за которую я плачу 150 рублей в месяц. Что из этого получится, мне неизвестно. Окружающие предполагают, что я потолстею, поправлюсь и верну свои "краски". Я тоже так предполагаю. Все ведь может быть.
22-го из Кировска прибыл отец. Он бросил службу в Кировске по собственному желанию и по непонятным мне причинам: климат, снег в июне, маленькие масштабы работы, возможное сокращение производственного плана в будущем и его административное волнение за свою судьбу. Сейчас живет в Ленинграде на Васильевском и целыми днями сидит у нас. Поправился, хорошо выглядит, врачи на комиссии, через которую он хотел получить инвалидность, сказали, что таких инвалидами и нетрудоспособными признать не могут. Читает газеты, перелистывает книги, разговаривая о прежнем и о новом, понимая все по-своему и раздражая меня (и нас всех!) своими концепциями. Пока никаких служебных перспектив. Выжидание у моря погоды. Расчет на восстановление прежнего status quo. Выкинутый из жизни человек, которого никто не подбирает. В Доме – холодноватая любезность. Вежливость, твердые и непрозрачные стенки, которых он замечать не хочет. Пошел тринадцатый год его разрыва с матерью. Тринадцать лет – срок долгий. Человек для меня перестал существовать. Говорить нам не о чем. Очень бы хотела, чтобы устроился на службу куда-нибудь подальше. Отвыкли – и тяжело.
Человек сам себе переломал и испортил жизнь, а теперь, по-видимому, удивляется и обижается, почему люди, которым он сделал много зла, не в восторге от встречи с ним, не обожают его и не умоляют восстановить торжественно разрушенный им когда-то дом. Примитив.
Настроение у меня замороженное. Дома больше не улыбаюсь. Это все сильно стимулирует мое согласие на отъезд в Пушкин. Может быть, там будет даже хорошо. Ежедневные встречи с Т. Гнедич, интересным и утомительно-культурным человеком. Мысли о собственном хозяйстве, потому что там я, привыкшая к чужой заботе о себе, буду заботиться о себе сама. Все это забавно – очень.
Я гораздо больше говорю о радости жить вне города и именно в Пушкине, нежели чувствую это на самом деле. Там мне будет скучно – раз; там я буду себя чувствовать на постоянном эталаже – два; там я буду жить не собою, а каким-то публичным достоянием – три. По-моему, этого уже достаточно.
Гнедич приемлет мир умом и разумом, расцвечивая его лирикой чувства (осторожно!), как слегка подкрашивают карандашный рисунок. Пишет чудесные стихи. Дни наши в Пушкине будут английские, французские и русские. Новая игра. Собирается поучить меня францисканской благостности в принятии мира. Смеюсь: меня испортила доминиканская инквизиция. Странно, что у Гнедич – русской – католическая концепция религии. И все ереси ее – тоже католические. Предки, должно быть.
Перед дворцом Екатерины, со стороны плаца, в тихий предвечерний час, когда над дворцом и пустынным плацем так нежно голубеет бирюзовое небо, говорим о том, что Екатерина должна была увидеть однажды дворец таким, каким мы его сейчас видим, – пустынный плац, молчаливые этажи и ярко-алый флаг, прорезавший небесную лазурь. Это было во сне, и она страшно испугалась Робеспьерова знамени над благословенным дворцом императрицы Российской. Может быть, потом Протасова ее спрыскивала с уголька от дурных снов?
На днях: "Астория" и Артемов. Реминисценции прошлого. Какая память, как мучительно помнит все, как еще боится меня, как еще болен мною.
А годы прошли – и годы долгие.
"Да, память сердца вовсе не легка!"
Во мне – обычная игра и кусочки неожиданной правды, принимаемые за игру.
Возвращение под утро в белую ночь с таким удивительным небом, холодным от света и далеким от света.
Писать можно бы о многом – и не хочется. Все меньше и меньше тянет к бумаге, все скупее и скупее становится душа.
Грустно сегодня – оттого, должно быть.
А ведь все есть. Я так беспредельно богата. Мне столько дано. Я стольким владею. Я – как царица.
Смешная я. Чего же мне еще надо? Чего?
Ордена.
5 июля, понедельник
На даче я, по-видимому, жить не умею. 1-го Эдик проводил меня в Пушкин, была хорошая погода, мы с ним прекрасно провели день и вечер, пили чай на Камероновой галерее, обедали в Александровском дворце, смеялись, шутили, болтали. В начале двенадцатого он уехал в город, вернулась к себе, говорила с хозяйкой, улеглась, плохо спала, боялась клопов, но клопов, к счастью, не оказалось, а наутро начался дождь, под дождем и под зонтиком я пересекла пустынные и душистые парки, не застала дома Гнедич, которая работает с американцем в городе, и в 7 часов уже была в Ленинграде, вымокшая до нитки и недовольная судьбой. И сижу в Ленинграде до сих пор, хотя на свете солнце и синее небо. Я не знаю, что нужно делать на даче. Я не знаю, как это люди отдыхают. Мне очень жаль, что сейчас у меня нет работы, что я закончила все педагогические занятия и отказалась во имя отдыха от серии переводов. Один большой перевод на лето я все-таки приняла, хотя все окружающие недовольны моим поступком (ведь деньги у меня пока есть), и лихорадочно жду дня, когда автор закончит свой русский текст. С работой мне всегда хорошо: думаешь только о работе и отдаешься всецело узкой области науки и языкознания. И самым важным кажется элегантно построенная фраза и правильно подобранная терминология. Все же остальное сразу теряет свое первостепенное значение. И это – очень хорошо.
Дома: каждодневные визиты отца. Приходит к завтраку, уходит после обеда. Пустые разговоры, поддерживаемые с большим трудом. За обедом, например, популярно-научные беседы о рыбах, о Тихом океане, о птицах, о крокодилах. Все устали смертно: мама, Эдик, я. Отец пишет письма, читает газеты, спит, рассматривает картинки в книгах, вспоминает о своих миллионах и жестоко и тупо злится, что их у него отобрали. А мы с ужасом и с болью вспоминаем то время, когда у него были миллионы и когда нам всем было так страшно и тяжело жить.
– Что вы ни говорите, а все-таки в старое время нам всем жить было лучше, – говорит отец.
– А вот мне гораздо лучше жить теперь, – говорит мама. И говорит это она вполне искренне.
Вчера вечером – Киса, вернувшаяся на днях из санатория в Геленджике. Загорела, похожа на явайскую танцовщицу. Оставила у меня свои любовные письма от Папазяна и пропагандиста, чтобы не нашел случайно муж, который окружает ее нынче большим вниманием и, боясь потерять, заявляет, что жить без нее не может и жизни без нее не мыслит.
– А ты без него можешь, Киса?
Подумав, ответила очень серьезно:
– Могу.
И добавила:
– Мне его очень жаль, вот и все.
На дачу выеду, вероятно, завтра или послезавтра. Ехать не хочется. Что я там буду делать?
Чтение Верлена и Дневников Блока. Вспомнила, что в тюрьме (1935) томила жажда книги (вообще) и почему-то (в особенности) дневника Блока.
7 июля, среда
Пока еще в городе. Ехать в Пушкин не хочется. То дождь, то солнце. Уеду сегодня или завтра и пробуду числа до 15–16-го. С природой стыков нет: объективное признание красот и внутренняя искусственная враждебность.
Не надо ничего любить.
Не надо ни к чему привыкать.
Человек должен освобождаться от всяких привязанностей.
5-го вечером ужинала с Мишей на Островах. Относится по-старому – влюбленно, гордо и обидчиво. Не виделись давно, а помнит все, обо многом напоминает, обо всем вспоминает. Хорошо, томительно и скучно. Знаю: достаточно одного движения руки – легчайшего, – чтобы полетела к черту вся его брачная жизнь: и жена, которую не любит и стыдится, и ребенок, которого отдаст мне.
– Почему вы не вышли за меня замуж?
Об этом же спросил и Артемов. Странно мне слышать это. Неужели никто из них никогда не думал, что из меня трудно сделать "жену", что во мне нет элементов "жены"? Иногда мне кажется, что, может быть, мне было бы хорошо с Николенькой. Он знал какие-то дороги ко мне, которые не знал никто другой. Может быть… Мне очень жаль, что с прошлого лета он исчез с моего пути и я о нем ничего не знаю.
Вчера: нудный день с отцом, который накануне до 6 часов утра играл в карты у Зайковских. Уединились с братом в моей комнате – читали английские и французские тексты, шутили, что в своей квартире нам нет места. Вечером прогулка с ним по Университетской набережной, через Александровский сад и Конногвардейский бульвар к троллейбусу. Сад и бульвар полны здоровой и веселой молодежи. Глупые, довольные, радостные. У мужчин розовые затылки, женщины маленькие, коротконогие, крепко сбитые. Было очень интересно. Новые поколения, новые лица. А молодость везде и всегда та же самая.
Город чудесен – великолепно-холодный и одинокий. Между людьми и городом – стенки.
15 июля, четверг
На даче я себя чувствую старым холостяком, который никому не нужен и не знает, что с собой делать. Он в одиночестве ходит подолгу по паркам, засиживается нарочно в ресторане, растягивая обед до предела возможности, неизвестно зачем (или для того, чтобы "убить" одинокое время?), на усталых ногах выстаивает долгую всенощную в лицейской церкви, вечерами вяло и поучающее беседует с молоденькой квартирной хозяйкой и цепляется за скудный ассортимент деревенских развлечений: кормит из окна стаи белых кур, принадлежащих разным хозяевам и для отличия помеченных по крылу разными красками, разговаривает с огромной и глупой рыжей собакой, смотрит, как на дворе женщина моет бледно-розового поросенка (женщина ругается, а поросенок визжит – и оба делают это очень громко и неистово), интересуется, как нижние жильцы колют лед для мороженого, как старичок полет грядки, какой стремительной стрелой пробегает под яблонями хорошенькая дымчатая кошка. Потом он читает, забравшись с ногами на диван, но читает плохо: мешают мысли о том, что он один, что нужно бы приготовить чай, да испортилось электричество, что где-то – страшно далеко – есть дом и семья, где он и нужен и любим, что все это похоже на ссылку и на книгу Гюисманса "A rebours", что трудно, трудно быть человеку одному и не иметь радостного завтрашнего и заполнять чем-то часы, лишь бы они прошли скорее, и ждать чуда здоровья, которое не приходит, и не делать ничего, чтобы ускорить и обусловить пришествие этого чуда.
Выгляжу очень плохо – бледность восковая, мертвая. На воздухе синеют ногти. Сердечные явления не прекращаются. Нервные вспышки тоски и страха. Боли в пояснице, в лопатках. Ходить трудно, но хожу много. Все эти дни погода хмурая, холодная и дождливая. Осеннее небо. Осенние блески воды. Парки пустынны. Среди прохожих – главным образом молодежь и дети. Стариков немного. Людей средних лет удивительно мало. Лица такие, как на портретах в газете.