Дневник - Софья Островская 32 стр.


Вот скоро напишу мистический гротеск и сразу приду в себя.

Ангел-хранитель № 1 – высокий красавец с плечами атлета, в футбольных бутсах, с папироской и в купальном халате. Славный парень. На груди – свисток. Умеет вовремя закрывать глаза. Толковый. Разговаривает главным образом жестами.

Ангел-хранитель № 2 – тощий, задрипанный, в старомодной разлетайке. Громадные очки, не помогающие видеть. Спотыкается, путает, не он ведет, а его ведут. Разговаривает цитатами из книг, которые таскает с собой. Завидует ангелу № 1, что тот такой ловкий; № 1 его добродушно презирает.

Из Гете:

От бескрайней романтики до публичного дома один шаг.

Из Андрея Белого:

Я сел на могильный камень…
Куда мне теперь идти?
Куда свой потухший пламень –
Потухший пламень нести.

Ночь на 11 февраля, на субботу, когда где-то в мире люди празднуют Лурдскую Деву.

– Je ne peux rien expliquer.

А мне нужна та удивительная и безжалостно-ласковая рука, о которой так хорошо говорит мой старинный друг А. Белый:

"Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, – прекрасна!"

И дальше:

"…видел с экрана, как пес человека спасал.

Человека, пожалуй, спасут на экране и люди:

– Меня бы спасли?

Но для этого надо попасть на экран…"

У него великолепные определения Парижа, как многих Парижей, и в особенности французского импрессионизма (от Парижа).

Вот это из книги "Между двух революций".

И еще:

"Молчать – прилично; высказывать – честно; молчишь, когда еще вызревают слова, произносимые вслух; иначе и само молчание загнивает".

Февраль. 14 и 15, вторник и среда

Дни драматических молчаний и драматических ситуаций, не ведущих все-таки ни к чему.

Люди с больным сердцем и с больными нервами пьют шампанское и курят турецкие папиросы.

Чтение о Дульцинее – о нищей трактирной потаскушке, поверившей в то, что она избранная, что она – Прекрасная Дама великого рыцаря.

Театр – большое дело. Евреиновский театр для себя – в особенности.

Оттепель. Никуда не выхожу. Только две последние ночи сплю – с перерывами, но сплю. Внутреннее состояние очень сложное.

Вечером – Гнедич. Читаем Шоу ("Цезарь и Клеопатра"), говорим о новых академиках и о новой лаборатории физиологии речи в Академии наук (профессор Доброгаев – мимико-жестикулярно-речевой комплекс; речь вне факторов мимики и жеста не существует и изучаться в отдельности не может: речь – триединство). Вскользь говорит о своем романе – намеком.

Понимаю: мужчину, в котором есть элемент Манон, любить трудно.

Женщине свойственно в любви "быть".

Мужчине – "бывать".

16 февраля, четверг

Александринский: "Таланты и поклонники". Я в сером жакете и в сером кашне. Рядом со мною мадам Тотвен в облезлых мехах. На сцене – "новые" и "старые" актеры (среди "старых" по-настоящему старые Студенцов и Тимэ, которых помню еще в годы их блеска и в мои дореволюционные гимназические годы. Оттого, что они стали по-настоящему старыми – больно, вдруг). На улице ростепель, слякоть, скользина, дождь и снег. И со мною: одиночество и тоска… И – гнев.

23 февраля, четверг

В моей комнате новый диван, который почему-то идентифицирован с "Бахчисарайским фонтаном".

Ассоциации – дело весьма интересное и темное. Мне очень весело.

Спутанный день, звонки, движение.

В 1937 году в этот день была большая и крылатая тишина голубизны.

27 февраля, понедельник, ночь

Странные дни. Марево. Фантомы. Странная жизнь. Если говорить фигурально, je tiens mes mains derrière le dos. Протягивать руки страшно: никогда неизвестно, что может встретить протянутая рука.

День тяжелый.

Вечером – краткий час у Р. Очень хорошо. Ухожу затихшая и сразу безразличная не только ко всему, но даже к себе самой.

Анта второй месяц в психиатрическом стационаре. Припадки. Нарушения речи и движения. Психоанализ. По-видимому, мстит пол.

Ночь на 7 марта, на вторник – 5 часов утра

Только что кончила перевод на английский: о конвекционных токах в звезде. Переводить о звездах очень скучно: издалека они совсем не то.

Сна нет – как почти каждую ночь. Изредка выпадают ночи с полноценным и длительным сном. О таких ночах я помню как о величайшей радости. Больше: я вспоминаю о них.

Все время оттепели: снег, дождь, мокро и скользко. Сегодня было и солнце. Ходила с братом по букинистам. Дом лавки Северморпути приобрел неожиданно символические значения. Это – почти объективно. Покупаю ерунду. Жду, когда позвонит портной. Жду, когда кончится ремонт у портнихи и она начнет мне шить платья. Жду, когда близкая весна перестанет казаться мне пугающей и превратится в благословенную смену времени года.

А больше не жду ничего.

Июль, 23-е, воскресенье

Долгие месяцы молчания. Говорить, по-видимому, вообще трудно.

Жить – тоже трудно.

Нет для меня страшнее книги, чем вот эта.

Livre de Refaites.

Собирается дождь. Собственно говоря, сегодня я уже должна быть на даче в Пушкине. Но мучительно радуюсь идущему дождю: лишь бы остаться…

Остаться здесь, где мне трудно, где живут бреды и призраки, где для чужого счастья нужно быть не собой и уметь молчать и улыбаться.

Август, 13-е, воскресенье

Два случайных дня дома, в городе. Дни, которые скрываю от всех и в которых, однако, не нахожу радости.

На даче – множество чужих жизней, пересекающих мою дорогу. В каждую жизнь словно вживаюсь, а своей как будто нигде нет. Еще раз: многоплановость, множественность фасеток, а подлинности не установить. Подлинное лицо видят немногие: краем – Дом; и подлинное лицо, по-видимому, неприятно и злобно, ибо вызывает разлады и непонимания.

Кто меня любит по-настоящему, кроме матери? Кому нужна моя подлинность с часами угрюмого и тяжелого молчания – и в особенности со всем тем, что кроется за этими часами молчания?

В Пушкине – приятные пейзажи. С природой – как и в 1937 году – не схожусь на "ты". Оцениваю, любуюсь – и остаюсь той самой, комнатной, городской и близорукой.

11 августа – день пейзажной постановки, принимавшейся мною вначале как подлинность. Потом оказалось – не то. Просто вообразилось, что я в гостях у Сезанна, на живописных берегах Луары, что мне дано болтать и слушать милый вздор, пить шампанское и черный кофе, есть сэндвичи, греть голую спину и думать, что все это – настоящее, что во всем этом – нечто, очень близкое к счастью.

Прелестный пейзаж Сезанна не может остаться для меня историческим воспоминанием.

Сколько названий можно дать этому пейзажу:

Quartier des Fauves.

Nimphe et Faune.

И даже: Angleterre!

Нет во мне эллинства, нет во мне солнечной плоти! И зверь мой живет в подземелье византийских церквей.

Результат самого приятного для меня дня:

1) Вышеуказанные рассуждения, которые абсолютно никому не нужны.

2) Сожженная спина, отчего очень больно.

3) Температурный скачок.

и 4) Вдруг порозовевшая мокрота.

А кроме того, издевательский разговор с зеркалом:

– Ну, где же ваши полеты? Где ваши крылья? Где ваши стихи о непорочных лилиях и о принцах, носящих доспехи Белого Рыцаря?

Сегодня опять уеду на дачу. Не хочется. А впрочем, там хорошо только с детьми и с животными. И в тех и в других – отсутствие умной лжи.

Как мне все-таки трудно жить!

Да и живу я, как в каком-то сне: и я, и не я.

Сентябрь, 10, воскресенье

Кончилось дачное лето. Кончилась моя жизнь в нем. И вообще, что-то кончилось. Может быть, – а пожалуй, и наверное – закончила свое существование целая эпоха. Наступает новая. Я – на рубеже. И от этого и странно и неуверенно.

О будущем думать не только нельзя, но и невозможно.

Каждый день ночное радио приносит известия о мире, в котором больше нет мира.

1 сентября началась война между Польшей и Германией.

8 сентября немецкие войска вступили в Варшаву.

3 сентября в 11 ч. утра Англия объявила войну Германии.

3 сентября в 5 часов дня Франция объявила войну Германии.

На днях прорвана линия Зигфрида.

А 23 августа мы подписали пакт о ненападении с Германией. Пока мы – вне.

Сижу дома. Не работаю. Слушаю радио. Читаю газеты. Читаю книгу Мориса Тореза и роман Хитченса "Bella Donna". Читаю воспоминания о Тургеневе. И все время слушаю: рушатся миры, рушатся стены эпох.

Передо мною, в узком, в моем, – тоже новая эпоха.

Russie – un lit.

France – boudoir.

Angleterre – salon Financier.

Allemagne – comptoir commercial.

Italie – guet à peu.

Pologne – ruines heroiques.

И дальше:

Polone – une hysterique.

Italie – belle fille sans tempérament, et qui devant le lit ouvert se dérobe préférant laisser un regret qu’une déception.

France – idealiste passionnée.

Russie – une fille sait qu’elle fatiguera toujours les hommes à qui elle se donnera. Elle a toujours un amant de réserve.

Allemagne – un soudard qui cherche moins une femme qu’un sexe qui rapporte.

Angleterre – vieille fille asexuée (spinster!) riche de traditions et de Souvenirs de famille.

Октябрь, 17, вторник

В мире очень много шума. На Западе приближается странная война без сражений, без явных наступлений, с медленной и страшной концентрацией войск с обеих сторон, с пустыми сообщениями по радио, с потоплением кораблей и подводных лодок. На Востоке война закончилась (но закончилась ли?) перекраской географической карты: исчезла Польша (совсем исчезла – даже без надгробного памятника), к СССР прирезались Западные Украина и Белоруссия, к Литве – Вильно и какие-то виленские поветы, к Германии все то, что называется теперь "польскими областями" и что раньше называлось Царством Польским. Наши войска во Львове, в Перемышле: оттуда радио передает митинги на всех языках с русскими резолюциями.

Чемберлен и Деладье тоже разговаривают – и по радио и [в] своих палатах.

А мы говорим очень мало. Прямо мы не говорим вообще. Древний сфинкс России опять выступил на европейскую сцену – и лег молча.

А кругом все говорят, говорят.

Мне тоже хочется говорить. Но как – и что – и о чем?

Я и говорю и думаю не до конца.

Холодная погода установилась давно – по-моему, с 30 августа: помню, что 28 августа мы сидели с Гнедич в Екатерининском парке, была душная жара и пахло далекими лесными пожарами. А 30-го был уже очень свежий день – и от этого острого температурного скачка кривая холода пошла ровно и неустанно к еще большим похолоданиям.

Теплой и золотой осени не было.

В Пушкине я тоже больше не была: последняя прогулка в парке относится к 6 сентября: я, брат и Юра.

Думаю о многом – и редко думаю хорошо. Ничего не пишу. Последние стихи написаны в 1937 году. Дневник редко даже пересматриваю: страшно.

Никого особенно не тянет видеть: последняя встреча с Антой была в апреле, кажется; она побывала на Кавказе, выздоровела, вернулась, была у меня (не приняли), написала мне письмо (а я будто его не получила!). Молчу. Не хочется. Ксению видела в разгар моей болезни – в начале июля. У нее ленинградский паспорт, она была где-то на отдыхе, теперь она в больнице – после "дамской", как говорит Эдик, операции. И тоже молчу – и тоже не хочется.

Кису, которую вижу часто, познакомила с Готой, возникшим весной на моем горизонте с прежним темным влечением ко мне: странно, что с ним – и только с ним – мгновенно и густо темнеет моя атмосфера. Отдала его Кисе: передача эта была логически продуманной и подготовленной с моей стороны. Его присутствие в моей жизни теперь привело бы к усложненностям.

Пару раз была на Фонтанке. Хорошо – очень.

Очень часто вспоминаю ту женщину, которую знали Сокол – и другие.

По-видимому, все-таки никто не знал по-настоящему. Очень много было ненужных слов: и ей говорили ненужное, и она говорила ненужное.

Теперь она знает, что говорить – совсем необязательно.

А сколько ненужных слов было и сказано, и выслушано ею в последние годы! Какие поэмы, какие трагические монологи, какие поэтические выступления!

И как все это действительно не нужно.

Хорошо целые дни проводить в комнате с задернутыми портьерами, с мягким светом: курить, пить вино, вкусно обедать (comme dans une cabine privée)!

Сокол как-то говорил:

– Соболий звереныш.

Если бы он даже мог меня видеть теперь, он бы ровным счетом ничего не понял.

Но любопытно было бы видеть – и говорить – с Николенькой.

Чтение английское. Интересен Киплинг.

Музыки очень много: только радио и только пластинки. Сама играла лишь несколько дней подряд: разучилась – недовольна собой. То же, конечно, и в литературе.

5 ноября, воскресенье

Установила: говорю много и о многом с чужими мне людьми. И – хочется говорить.

А с тем, что для меня и самое близкое, и самое любимое, – молчу. Всегда молчу, даже разговаривая о книгах, о политике, об истории. И – хочется молчать. Словно сказать нечего.

13 ноября, понедельник

Вчера было воскресенье. Было 12-е число. Был выходной день. Был 1939 год.

Вообще, все, что было, – было.

Днем были ночные часы и прекрасные, большие слова. Я очень любила когда-то такие слова. Я люблю их и теперь – но иначе: вместе с Гамлетом.

– Words, words, words…

А поздно вечером был вечер. Была ночь. Падал дождь. Огни казались мокрыми, и огни отражались в мокром асфальте, и асфальт сверкал темными и кривыми зеркалами. По таким блестящим зеркалам шла жизнь, как по кривому зеркалу.

Назад Дальше