Дневник - Софья Островская 4 стр.


Ничего компрометирующего в записанных Островской высказываниях Ахматовой нет – Ахматова при разговорах на опасные темы никогда не теряла самоконтроля. Калугин цитирует ее слова из очередной агентурной записки: "Все так у нас выдрессированы, что никому в нашем кругу не придет в голову говорить крамольные речи. Это – безусловный рефлекс. Я ничего такого не скажу ни в бреду, ни на ложе смерти".

Известен рассказ Т. Ю. Хмельницкой о ее встрече с Ахматовой в 1944 году в доме Островской: "Зашел разговор о необычайно смешных проявлениях патриотизма – французскую булку переименовали в городскую, батон западный – в городской. Я об этом отозвалась очень насмешливо. И вдруг, к моему крайнему удивлению, А.А.А., гордо закинув голову, отчитала меня, прямо как непристойную девчонку. Она сказала: "Как вы можете так говорить, когда страна на краю гибели, когда мы окружены врагами, когда естественно национальное чувство!""

В дневнике Островской: "Ахматова заботится о своей политической чистоте" (запись от 28 сентября 1944 г.). В донесении: "Заботится о чистоте своего политического лица". В дневнике: "Нетленным и неизменным пронесла Ахматова через все годы и свой русский дух, и свою любовь к России" (запись от 17 апреля 1945 г.). В донесении: "Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда".

В отличие от Анны Ахматовой наивная Татьяна Гнедич давала основания для отнюдь не безобидных агентурных сообщений. О том, что долгие годы рядом с ней находился секретный сотрудник всесильных органов, она догадалась только спустя какое-то время после своего ареста.

Трезво оценивая вероятность наличия агентов секретных служб в своем окружении, Ахматова, по свидетельству Иосифа Бродского, предпочитала иметь дело с доносчиками профессиональными. "Особенно, если тебе нужно сообщить что-либо "наверх", властям. Ибо профессиональный доносчик донесет все ему сообщенное в точности, ничего не исказит – на что нельзя рассчитывать в случае с человеком просто пугливым или неврастеником".

Не обнаруживался компромат, но агентура продолжала работать: органы были заинтересованы в том, чтобы постоянно держать "объект" под прицелом, чтобы знать все про его частную жизнь. Это, как доверительно сообщил Калугин, и есть "маленькие кнопочки, необходимые КГБ для того, чтобы можно было вовремя нажать, в удобное, политически целесообразное время".

Да, Ахматова не теряла бдительности, но это не исключало ее интереса к Софье Казимировне. Оправдался расчет тех, кто старался внедрить в ахматовское окружение активных и талантливых агентов: Ахматовой нужен был близкий человек, который мог бы заполнить пустоту, образовавшуюся после конфликта с Л. К. Чуковской, блокадных потерь и недавней личной драмы – разрыва с В. Г. Гаршиным.

Вероятно, Островская импонировала Ахматовой и образованностью, и ироничностью, и, что, может быть, всего важнее, той внутренней независимостью от внешних моральных установлений, что характерно было для Серебряного века, времени ахматовской молодости. "Здесь цепи многие развязаны…" – как писал когда-то Михаил Кузмин о "Бродячей собаке".

Она стала почти ежедневно бывать у Островской на улице Радищева. Об этом иронично в письме Н. Н. Пунина к дочери в июле 1948 года: "Живет она [Анна Андреевна] нормально: по утрам сердечные припадки, по вечерам исчезает, чаще всего с Софьей Казимировной".

Хотя известно, что Островская была непосредственным свидетелем, по крайней мере, одной из встреч Ахматовой с Исайей Берлиным, в ее дневнике об иностранном визитере не упоминается, и вообще там отсутствуют записи за соответствующие даты. Почему – можно только предполагать.

В то же время в архиве Островской сохранился документ, свидетельствующий о том, что в первой половине 1946 года Ахматова именно с Островской, как ни с кем другим, ощущала самую большую духовную близость. Кроме того, этот документ дает материал для творческой биографии Ахматовой.

Речь идет об ахматовском автографе на 10-й странице № 3/4 журнала "Ленинград" за 1946 год. Здесь были опубликованы новые стихи Ахматовой, написанные под впечатлением встреч с Берлиным, – "Пять стихотворений из цикла "Любовь"". В 1960 году, составляя свою "Седьмую книгу" (которая в 1966 году в несколько измененном составе вошла в ее последний сборник "Бег времени"), Ахматова включила туда эти стихи под названием "Cinque" [ "Пять". – ит.] и предпослала к ним эпиграфом последние две строки из стихотворения Шарля Бодлера "Мученица": "Autant que toi sans doute il te sera fidèle, /Et constant jusques à la mort" [ "Как ты ему верна, тебе он будет верен/ И не изменит до конца" (фр.). Пер. А. Ахматовой].

О том, что она уже в 1946 году предполагала назвать этот цикл "Cinque", что соотносила его поэтическую ситуацию с поэтической ситуацией бодлеровской "Мученицы", что делилась этим с Островской, говорит следующий факт: Ахматова своей рукой вычеркнула на странице журнала напечатанное название и вставила слово "Cinque", на полях записала целиком последнюю строфу из Бодлера:

"Ton époux court le monde, et ta forme immortelle
Veille près de lui quand il dort;
Autant que toi sans doute il te sera fidèle,
Et constant jusques à la mort.
C.B.".

И далее: "С.К.О./ 6 мая / 1946 / а".

Более того, в верхний угол журнальной страницы вписано рукой Ахматовой: "And thou art distant in humanity. Keats".

Через десять с лишним лет эту строку из Китса Ахматова поставила эпиграфом к циклу "Шиповник цветет. Из сожженной тетради", тоже имеющему отношение ко встрече и "невстрече" ее с Исайей Берлиным.

…15 августа 1946 года датирована составленная по агентурным данным справка начальника Управления МГБ Ленинградской области Л. О. Родионова на Ахматову: "<…> Особого внимания заслуживает тот интерес, который проявил к А. первый секретарь Британского посольства в Москве Берлин, доктор философии и знаток русской литературы".

С осени 1946 года в дневниковых записях Островской об Ахматовой все более начинает прорываться раздражение. Она прямо-таки с торжеством фиксирует ее слабости. Старательно снижает образ.

Может быть, недоброжелательность Островской по отношению к Ахматовой подсознательно была связана для нее со стремлением самооправдания, "самореабилитации" (термин, предложенный по другому поводу М. Б. Мейлахом). Или, напротив, она была уязвлена тем, что сила того магнита, что притягивал к ней Ахматову, начала постепенно ослабевать.

Т. Ю. Хмельницкая вспоминала, как в конце 1950-х Ахматова спросила ее: "А вы знаете, что хозяйка дома, в котором мы познакомились, посадила целый куст людей?" – и Хмельницкая рассказала о своем последнем разговоре с Островской: "Я встретилась с полькой – подругой Гнедич. И она мне сказала: "Знаете, как мне тяжело! Меня считают снимательницей скальпов". И заплакала. А я все-таки насторожилась. Думаю: что-то неладно. Ничего не сказала, но перестала с ней встречаться".

Однако Софью Казимировну Островскую продолжали окружать люди. Она им помогала, мистифицировала их и очаровывала. "Людьми забиваю пустоты, но пустоты продолжают быть – великолепные, холодные, замаскированные буднями" (запись от 1 марта 1950 г.).

По свидетельству О. Калугина, последнее агентурное сообщение в КГБ об Ахматовой датировано ноябрем 1958 года.

В литературных текстах поздней Ахматовой можно расслышать эхо присутствия в ее жизни С. К. Островской. Это прежде всего незавершенное Лирическое отступление Седьмой элегии (1958), самой трагической из Северных элегий Ахматовой, которую она называла еще "О молчании" или "Последняя речь подсудимой", и стихи "Из заветной тетради", датированные 22 июля 1960 года.

Но стоит обратить внимание и на пародийно-гротескную линию пьесы "Энума Элиш" – фрагменты про буфетчицу Клаву и 113-ю квартиру (начало 1960-х). Бесспорно, эта квартира напоминает "нехорошую квартиру" из "Мастера и Маргариты" и "коммуналки" из булгаковских рассказов, а также черты московского быта Ахматовой, но представляется, что здесь еще налицо игра Ахматовой с реалиями жизни Софьи Казимировны. В названии адреса – ул. Радио – будто недоговоренное название улицы Радищева, в фамилии стариков Вэнав – отголосок фамилии Тотвен, близких знакомых Островской, кое-кто из которых, как и один из героев этого фрагмента, уехал в Польшу; в голубе мира с оливковой ветвью в клюве, другими словами, – "миротворце" – спрятанный перевод имени "Казимир", ну а "неграмотная" Клава и генерал-лейтенант МГБ Самоваров – разные грани главного прототипа.

В 1963 году, работая над статьей "Пушкин в 1828 году", Ахматова обращается к образу Каролины Собаньской, женщины, которая водила поэта "по опустошенным кругам своей обугленной души".

Татьяна Позднякова

Дневник

1913 год

Август 11, воскресенье 1913 года

Опять взялась за дневник. Боюсь только, долго ли он протянет. Нет, мне очень хочется, чтобы он жил весь год. Милый дневник! Буду аккуратно записывать, что я делала, что думаю и т. п. Сегодня я встала, кажется, в 9 часов утра (не вечера, конечно). Папа в Одессе, в Балаклаве, в Москве, так поэтому я сплю у мамы. Хорошо. Эту ночь буду спать у себя. Завтра папа приедет. После утренней игры с Эдиком мы начали расставлять кубики, делали из них крепости и хотели играть солдатиками в войну, но вскоре раздумали и переделали из крепостей станции. У Эдика два поезда, и мы их передвигали со станции на станцию, конечно, с соблюдением станционных правил. Моя станция называлась "Домбровичи", Эдика – "Стрелецкая". Но скоро игра мне надоела, и я ушла читать романы Соловьева, преспокойно заявив оторопевшему Эдди, что я удивляюсь, как может он почти целые дни проводить за этой глупейшей игрой. Обед состоял из следующих блюд: супа со звездочками, цыплят с рисом и превосходного арбуза. После обеда и чая мама отпустила нашу прислугу "гулять", и мы начали перебирать открытки, вставлять их в альбомы, отбирать для переписки и т. д. Чуть не забыла! До этого мы получили письма. Мама от тети Софочки, я от Ани Черкасовой и несколько открыток нашей Михалине из Америки. Когда мы окончили рассматривать открытки, то я принялась писать рассказ "Няня", Эдик строил из кубиков башни, а мамуся смотрела в окно. Вскоре я прервала писание и начала раскрашивать. Но, не сделав и нескольких штрихов, попросила маму докончить открытку, а сама принялась читать. Эдди, соблазнившись, собрал кубики и стал раскрашивать "Новый Сатирикон" № 10. По сю пору занимается им. У мамочки открытка, изображавшая барышню, нюхающую цветы, вышла очень удачно. Несколько открыток подрисовала и я, хотя плохо, и, рассердившись, начала писать дневник. Только что был ужин. После еды я с Эдди играла в домино и в рич-рич. Потом пошли играть в гостиную в концерт. Я пела и разыгрывала трогательные сценки, которые приводили Эдика в восторг и в умиление. Мама весь вечер грустила, и глаза то и дело набегали слезами. Бедная! Опять, видно, что-нибудь вспомнилось?! Легла я поздно, 11¼ час. Слыхала, как Михалина пришла и как мама с ней разговаривала (Какой ужас, если бы это папа знал, задал бы нам перцу). Хотя погода была весь день хорошая, но мы никуда не ходили, так как в праздничные дни везде масса народу и страшная духота во всех закрытых помещениях.

Августа 12, понедельник

Ура! Погода чудная! Но самое главное, это то, что мой дневник дожил [до] второго дня. В детской окно открыто и желтые сторы спущены. Хорошо! Папа еще не приехал, и мама получила телеграмму следующего содержания: "Приехал Москву, среду предполагаю быть дома. Целую. Казимир". Конечно, без точек и запятых, как я наставила. Но еще неизвестно, приедет ли или нет. Сегодня утром после кофе я взялась учить Эдика музыке, но он (олух) ни капли не понимает и, Бог знает, какие антраша выкидывает при этом ногами. Потом раскрасила несколько открыток с необычайным терпением, и кажется, довольно хорошо. Написала письмо Альме Самойловне. Смешной эпизод рассказала нам наша "умная". Вчера она возвращалась домой из Народного дома, села в трамвай, как вдруг какая-то барышня говорит ей: "Мамзель, у вас нос в саже". Она, как приехала домой, увидела в зеркале носину и сама не знает, где вымазалась сажей. Вот "умная".

До обеда мы сыграли в вагоны, в домино и в рич-рич. После я составляла каталог альбома № 1, что заняло немало времени. Мама тете письмо пишет и опять грустная, почти плачет. Это так неприятно! Фу! Ах! Вечером в 7 часов мы поехали в Народный дом, в зрительном зале хорошо сыграли "Царь-плотник" Царя Петра довольно сносно играл Энгель-Крон. Грим был сделан превосходно. Больше всего нравился мне Кустов, игравший саардамского бургомистра Ван Бетт, регент хора (уморительный), играл Дворищин. Русский посол адмирал Лефорт (Ксавицкий) и французский, маркиз де Шатенеф (Балашев) вели роли хорошо, но несколько принужденно. Зато английский посол, лорд Синдгем, играл с настоящим английским равнодушием и невозмутимостью. Прелестно исполнял роль Петра Иванова (Лавров). Ни одна из женщин мне не понравилась. Ничего себе играла г-жа Харитонова, исполнявшая роль вдовы Бровэ. Но Мария, племянница бургомистра (Феррари), просто противна со своим слащавым голоском и длинным лицом (только манеры непринужденны). Мы сидели в 4-м ряду (2 р. 50 – место), мой номер был 111, мамин – 112. Вернулись мы лишь в 1 час ночи. Ага! Еще танцевали одну картину из балета "Лебединое озеро", но это мне не понравилось, так как почти у всех балерин были кошачьи ужимки. Мне нравились их прыжки и туры. Ох, хорошо было! Завтра еще напишу.

Августа 13, вторник

Назад Дальше