Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность - Берта Порозовская 9 стр.


"Гёте, – говорит Бёрне в своем "Дневнике", – мог бы быть Геркулесом, мог бы очищать свое отечество от большой грязи, но он срывал только золотые яблоки Гесперидских садов, держал их для себя и потом садился у ног Омфалы и не вставал с этого места. Какое различие с жизнью и действиями великих поэтов и ораторов Италии, Франции и Англии! Данте, воин, государственный человек, даже дипломат, которого могущественные государи любили и ненавидели, защищали и преследовали, не обращал внимания на любовь и ненависть, благосклонность и коварство и не переставал петь и бороться за права человека. Монтескье был сановник и, несмотря на это, писал свои "Персидские письма", в которых осмеивал двор, и свой "Дух законов", в котором являлся судьею преступлений Франции. Вольтер был придворный, но вельможам он расточал только льстивые слова и никогда не приносил им в жертву своего образа мыслей. Он носил высокий парик, тонкие манжеты, шелковые кафтаны и шелковые чулки, но смело входил в грязную лужу, как только слышал крик гонимого человека, звавшего на помощь, и дворянскими руками снимал с виселицы невинно повешенных. Руссо был бедный и беспомощный нищий; но ни нежная заботливость, ни дружба, ни знатность не могли соблазнить его; он остался свободным и гордым и умер нищим. Мильтон не забывал за своими стихотворными занятиями бедственного положения своих сограждан и действовал в пользу права и свободы. Точно так же поступали Свифт, Байрон, точно так же поступает Томас Мур. А что делал и делает Гёте? Гражданин вольного города, он помнит только, что он – внук деревенского старосты, который во время коронации императора служил камердинером. Сын почтенных родителей, он пришел однажды в восторг, когда еще в детстве один уличный мальчишка обругал его незаконнорожденным, и с фантазией будущего поэта начал мечтать о том, что он, вероятно, сын какого-нибудь принца. Таким он был, таким и остался. Ни разу не произнес он ни малейшего словечка в пользу своего народа, – он, который по своему положению, делавшему его неприкосновенным и во время высшей славы, и в преклонной старости имел бы право говорить то, чего не смел бы сказать никто другой. Еще несколько лет тому назад он просил "высокие и высшие правительства" немецкого союза не допускать контрфакции его сочинений. Но ему не пришло в голову хлопотать о таком заступничестве и для всех немецких писателей. Я бы лучше позволил, чтобы меня, как школьника, били линейкой по рукам, чем согласился бы употреблять эти руки на то, чтобы протягивать их для выпрашивания защиты моего и только моего права!.."

Конечно, суждения Бёрне о Гёте очень односторонни, эпитеты, которые он расточает ему, слишком резки. В своей страстной нетерпимости он увлекается до того, что творца "Эгмонта" и "Фауста" называет человеком, в продолжение 50 лет счастливо подделывавшимся под почерк гения и не уличенным в этом, "рифмованным рабом" (как Гегеля он называет "рабом нерифмованным"), а в "Парижских письмах", разбирая дневник Гёте, говорит, что последний – "бельмо на немецком глазу", что он обладает задерживающей силой в высшей степени и тому подобное. Но как ни пристрастны отзывы Бёрне о Гёте, несомненно, что он подметил в его сочинениях такую сторону, на какую никто до этого не обращал внимания, а если и обратил, то не имел достаточно мужества, чтоб высказать свое мнение вслух.

Действительно, каким жалким филистером должен нам показаться Гёте с той стороны, с которой освещает его Бёрне. Это "объективное мышление" (Sachdenklichkeit), которым так восхищались придворные Гёте, по словам Бёрне, представляет в сущности только доказательство "слабого мышления" (Schwachdenklichkeit). Разве не признак своего рода ограниченности ума, что этот мировой гений совершенно не понимал французской революции, которую называл "делом, вызывающим досаду" (!) и которая послужила для него только поводом написать либретто для оперы. Величавый ход этой эпохи, полной потрясающих событий, он передает своим веймарским господам в виде истории с горшком молока и разбитым носом графского ребенка, а великие вооружения старой Европы против молодой Франции дали ему повод написать лишь несколько эпиграмм! В эпоху наполеоновского владычества, как с гордостью сознается Гёте в своем дневнике, он несколько лет сряду не читал никаких газет, а в 1813 году, в то время, когда вся Германия была охвачена патриотическим возбуждением, он, испуганный военными событиями, искал мира и спокойствия и для этого посвятил себя серьезному изучению китайского государства, о волонтерах же произнес краткий приговор: "ведут себя неприлично". Вообще, читая выписки из дневника Гёте, приводимые Бёрне, невольно вспоминаешь слова Пушкина, что "пока не требует поэта к священной жертве Аполлон", тот часто бывает таким же тщеславным, мелочным, близоруким человеком, как и любой из обыкновенных смертных. Великий поэт был, конечно, настоящим олимпийцем, когда он создавал "Фауста", но в своем дневнике он является по большей части лишь тайным советником фон Гёте, которому необыкновенно льстит то, что в Карлсбаде герцогиня Сольмс оказала ему "милостивое благоволение".

Мы сочли нужным остановиться несколько подробнее на отношениях Бёрне к Гёте именно потому, что эти отношения проливают яркий свет на характер и направление самого Бёрне, выясняют нам его взгляд на искусство, от которого он требует служения интересам человечества, а не одной идее красоты. Объективного отношения к природе и людям Бёрне не понимал и сам не был способен к нему. Вот почему он никогда не написал ни одной цельной художественной вещи – такой, как роман или новелла, – несмотря на то что недостатка в фантазии у него не было. Единственная попытка его в этом роде, "Роман", в котором он хотел изобразить положение евреев и предрассудки христианского общества по отношению к ним, так и осталась неоконченной.

Глава VI

Весть об июльском перевороте и ее действие на Бёрне. – Отъезд в Париж. – "Парижские письма", возникновение, характер и содержание их. – Успех "Писем". – Поездка в Германию и Гамбахское торжество. – Отношение печати. – Нападки рецензентов и полемика с ними. – Обвинение в отсутствии патриотизма. – В чем заключается политическое profession de foi Бёрне. – Идеализм Бёрне.

Пребывание в Содене значительно поправило здоровье Бёрне. В сущности, ему помогали не столько воды курорта, сколько то непривычное спокойствие, каким он здесь наслаждался. Тихая, почти растительная жизнь на лоне природы, маленькие развлечения в виде общих parties de plaisir по окрестностям Содена, скудость известий, доходивших сюда из большого света, – все это действовало благотворно на измученные нервы человека, который, помимо своих физических недугов, был болен еще и другою подтачивавшей его болезнью – любовью к страдающему отечеству; который писал не как другие – чернилами и словами, – а "кровью своего сердца и соком своих нервов". Неутомимый борец почувствовал наконец потребность в отдыхе. При всей страстности его полемики с Гёте от страниц соденского дневника веет какой-то усталостью, тихой и трогательной грустью человека, перестающего верить – не в свои заветные идеалы, но в возможность увидеть собственными глазами их осуществление в действительности, жаждущего уйти на время от этой действительности, забыться, отдохнуть…

Но вот в это тихое, идиллическое прозябание выздоравливающего человека внезапно, точно молния, ударила весть об июльском перевороте во Франции.

На Бёрне весть о событиях во Франции подействовала лучше, чем всевозможные целебные источники. Прежней грусти и усталости как не бывало. Он словно сразу выздоровел. Тысячи радужных иллюзий, тысячи восторженных надежд снова зашевелились в его груди. Знакомые почти не узнавали его, до того он выглядел помолодевшим, обновленным. Чтобы получать более свежие известия о ходе дела, он поспешил во Франкфурт, где целые дни проводил в кабинетах для чтения, читая и прислушиваясь к толкам других. Но он не мог долго оставаться в бездействии, быть только издали зрителем происходящих великих событий. И он поспешил в столицу Франции.

В Париже первое время его радовало, как ребенка, все, что он видел. Из газет к тому же он узнавал о беспорядках в Гамбурге, в Брауншвейге, о возмущении в Дрездене… Но его восторженное настроение продолжалось недолго. Волнения в Германии оказались ничтожными, легко потушенными вспышками, да и сама Франция в конце концов не могла не вызвать в нем горького чувства обманутого ожидания. Чем долее он жил в Париже, чем ближе знакомился с результатами, достигнутыми революцией, тем чаще у него являлась мысль, что гора родила мышь, тем естественнее являлось и заключение, что Франция не в состоянии будет осуществить тех надежд, какие возлагали на нее свободолюбивые элементы в других странах. Да и как могла она, в самом деле, браться за освобождение других народов, когда и у себя дома она не в состоянии была водворить свободу на прочных основаниях. Ровно через два месяца после своего приезда, 17 ноября 1830 года, Бёрне в письме к m-me Воль высказывает по поводу политики нового правительства такие мысли, которые ясно показывают, что рассудок снова одержал у него верх над чувством и что положение вещей не представляется ему уже в прежнем розовом свете. "Удивительное дело, – говорит он, – это июльское правительство едва успело вылупиться из яйца, еще не совсем очистилось от желтка, – а уже покрикивает, как старый петух, и расхаживает так гордо и самоуверенно, что и не подходи к нему!" Буржуазное большинство палаты в своем отношении к простому народу явно обнаруживало стремление образовать из себя новую (аристократию – денежную, взамен аристократии дворянства и духовенства, и Бёрне уже со своей прежней Прозорливостью видит в этой замене только залог для новых ужасов, для новых революций.

Но, как ни велико было разочарование Бёрне, всю свою досаду, всю горечь обманутых надежд он вымещал только на Луи Филиппе и его министрах. Франция по-прежнему пользовалась его симпатиями. Бёрне понимал, что при всех своих недостатках она все-таки стоит гораздо выше других наций по своему политическому развитию, он непоколебимо верил в добрые задатки французского народа, в его "героизм", при всем его "актерстве" и недостатке выдержки, и надеялся, что рано или поздно свобода снова расцветет на берегах Сены. Он уже и тогда предсказывал в скором времени новую революцию, – предсказание, сбывшееся действительно лишь 18 лет спустя.

Состояние Франции после июльского переворота, рассказ о ежедневных политических событиях со времени его приезда в Париж и собственные соображения по поводу их составляют содержание значительной части тех знаменитых "Писем из Парижа" (первоначально имевших частный характер, так как предназначались они только для г-жи Воль), которые доставили талантливому немецкому публицисту громкую европейскую известность. Рядом с политическими рассуждениями мы находим здесь и глубоко верные в психологическом отношении рассуждения об общих свойствах французской нации, мастерские характеристики людей и нравов, обзор литературы, театральные рецензии. Словом, перед нами развертывается вся жизнь тогдашнего Парижа, во всех ее проявлениях.

Но политическое состояние Франции не поглощало всего внимания Бёрне. Живя в Париже, отмечая каждое биение его лихорадочного пульса, он в то же время чутко прислушивался и к отголоскам, вызванным в других странах громом июльской революции. Недаром говорил он всегда, что, живя в Париже, живешь во всей Европе. "В моем тесном сердце, – говорит он по поводу движения в Италии, – как ни горячо оно, набралась такая высокая гора желаний, что вечный снег лежал на них, и я думал, что он никогда не растает. Но теперь эти желания тают и стекают со своих высот в виде надежд. Возможно ли в настоящее время думать о чем-нибудь, кроме борьбы за свободу или против нее?" Мало-помалу эти надежды разрастаются до того, что в воображении он уже видит ненавистную Австрию поглощенною нахлынувшим на нее потопом и, говоря о свободе Италии, Испании и Португалии как о совершившемся факте, вздыхает только о том, что его дорогая родина, его собственный народ – "народ Лютера", как он его называет – по-прежнему томится в темнице. "Ах, Лютер! – восклицает он с горечью, – какими несчастными сделал он нас! Он отнял у нас сердце и дал нам логику; он лишил нас верования и снабдил знанием; он выучил нас арифметическим соображениям и взял у нас отважную энергию, не умеющую рассчитывать и вычислять. Он выплатил нам свободу за три столетия до истечения срока платежа, и мошеннический учет поглотил весь капитал. И то немногое, что получили мы от него, заплатил он, как истый немецкий книгопродавец, не деньгами, а книгами, – и когда теперь, видя, как уплачивают другим народам, мы спрашиваем: "Где наша свобода?", – нам отвечают: "Вы уже давно имеете ее; вот она – в душеспасительных Лютеровых книгах!".."

Мы нарочно привели эту несколько длинную тираду против Лютера, потому что в ней, сквозь ее шутливый пафос, проглядывает истинный взгляд Бёрне на Реформацию, – взгляд, который он впоследствии высказал совершенно определенно. По мнению Бёрне, Реформации Германия обязана величайшим злом, которым она страдает, – своим филистерством. Реформация ограничила самую существенную часть католицизма – все возвышенное, идеальное, поэтическое, не коснувшись его существа, – и превратила некогда веселый, остроумный, "младенчески безмятежный" немецкий народ в печальных, неуклюжих и скучных филистеров. Вообще, взгляды Бёрне на роль протестантизма в политическом развитии Европы в высшей степени оригинальны, хотя и страдают односторонностью. К сожалению, место не позволяет нам привести их подробнее.

И постоянно, о чем бы ни говорил Бёрне, какое бы явление в общественной жизни других стран он ни обсуждал, его мысль незаметно переносится к Германии, и он спрашивает себя, какие последствия оно может иметь для его родины. Каждое новое поражение либеральной партии в этой последней действовало на него, как самое острое личное горе, каждая новая весть о злоупотреблениях деспотизма, каждый новый факт, свидетельствовавший о близорукости и апатии немцев, причиняли ему жгучее страдание, и он спешил облегчить свое переполненное сердце в письмах к своему неизменному другу, – письмах, в которых эта сдерживаемая боль выражалась едкими, злобными насмешками и бурными взрывами негодования.

Из этих-то частных, интимных писем к m-me Воль и составилась первая серия "Парижских писем". Произошло это вот каким образом. Бёрне нужно было доставить Кампе несколько печатных листов для дополнения 8-го тома собрания его сочинений, и ему пришло в голову воспользоваться своею перепиской, чтобы извлечь из нее материал для нескольких картинок из парижской жизни, вроде тех, какие он писал несколько лет тому назад. Но m-me Воль, которую он попросил отобрать подходящие письма, нашла, что почти все написанное им по ее адресу прямо годится в печать, и настояла на издании всей переписки. Таким образом, первая серия "Парижских писем", составившая 9-й и 10-й тома в издании Кампе, появилась в свет совершенно случайно, и только последующие выпуски уже с самого начала предназначались для печати.

Подробно передавать содержание этих "Писем", составивших шесть томов в издании сочинений Бёрне и обнимающих трехлетний период времени, мы не имеем здесь никакой возможности. Тут нет ничего цельного, законченного. Это, как мы уже сказали, ряд быстро сменяющихся картин из политической и литературной жизни Франции и отчасти других стран, набросанных без всякой системы, в том порядке, в каком они овладевали вниманием автора, со всею непосредственностью вызванных ими чувств, – картин, чередующихся с личными воспоминаниями, лирическими отступлениями и полемическими кампаниями против литературных врагов. Перед нами, в сущности, что-то среднее между дневником и газетой, нечто, соединяющее в себе все прелести и недостатки подобного рода произведений. Рядом с верными известиями попадаются и ложные, рядом с трезвым отношением к фактам – неумеренная страстность при обсуждении их; быстрые переходы от надежд к разочарованию, предсказания, которые опровергаются на следующий же день, выводы и замечания, продиктованные настроением минуты, настроением человека, который не выдерживает больше своей роли наблюдателя, который хотел бы забежать вперед и криком и свистом погнать слишком медленно подвигающиеся события. Пока речь идет о Франции, автор способен еще говорить в сдержанном тоне, но чуть речь заходит о Германии, всякое спокойствие исчезает. Он не хочет больше действовать логически, он обращается только к сердцу, к чувствам читателей. Он просит, умоляет, насмехается, призывает к борьбе и клянется в мщении. Вся гамма человеческих чувств – любовь, ненависть, гнев, негодование, отчаяние – раздается со страниц "Писем", и эта необыкновенная субъективность в связи со своеобразной красотой и силой слога, с выпуклой образностью языка, даже теперь действует увлекательно на читателя. Как же должны были действовать "Письма" в то время, когда события, о которых в них говорилось, переживались всеми, когда каждый крик из наболевшей груди автора заставлял звучать соответственную струну в душе его читателей!

И действительно, успех "Парижских писем" был неслыханным, колоссальным. Как содержание, так и форма этого произведения были так новы, так непохожи на все, что выходило до сих пор, что немецкая публика ахнула от изумления. Такой простой, безыскусной и в то же время оригинальной манеры, такого бурного, пламенного красноречия, такой неустрашимости в суждениях о лицах и событиях немцы не встречали уже со времен Лютера. Как бы ни увлекался Бёрне, – безграничная любовь к отечеству, к свободе и справедливости, непримиримая ненависть ко лжи и насилию звучали в каждой строке его, и читателю не оставалось выбора: он должен был или полюбить автора, или возненавидеть его. Первое время после появления "Писем" в Германии не было человека популярнее Бёрне. Не было такого уголка, куда не проникли бы его сочинения, несмотря на все запреты и конфискации.

Да и не в одной только Германии "Письма" производили сенсацию. В Англии и Франции они читались нарасхват, комментировались и расхваливались в печати. Газета "Constitutionnel" выразилась о них: "Это – nec plus ultra немецкой либеральной печати. Еще никто не писал так смело. Это олицетворенная отвага".

Назад Дальше