Безмолвная дискуссия
Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья - Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в "Русском богатстве" журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом - круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, - казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения - Александр) Редько.
Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.
Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.
Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до "почтеннейшей публики". Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот "фокус" он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он "нарочно", не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, - я пролепетала, что читаю "Войну и мир" и что это очень интересная книга.
"Война и мир" подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, - кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:
- Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. - И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.
Я взглянула на К. И. Как он отнесся к этому кощунственному высказыванию? Странно - я не прочла на его лице ни презрения, ни негодования. Он пристально смотрел на Маяковского, чуть-чуть улыбаясь одними глазами.
Тогда я этого не понимала, но теперь думаю, что ему был известен весь подтекст этой сценки. Маяковский - футурист в истинном значении этого слова, поэт-новатор, и Редько - представители русской интеллигенции, культурные, хорошо образованные, но с застывшими литературными вкусами, они не то что договориться, они и говорить-то друг с другом не могли - языки разные. Редько из вежливости пытались создать хотя бы видимость общения, а Маяковский со всей своей молодой бескомпромиссностью подчеркнул полную невозможность контакта.
Несколько лет спустя я была на одном из выступлений Маяковского. С великолепной непринужденностью расхаживал он по сцене, с беспощадным остроумием отвечая на вопросы и выкрики из публики. Я слушала настоящего "агитатора, горлана, главаря" и вспоминала того, юного Маяковского на дачной террасе. И мне казалось, что его каменное молчание, его фокусы с конфетами, его дерзновенное высказывание о "Войне и мире" были не менее выразительны, чем сегодняшняя бурная дискуссия.
В Переделкине
Корнея Ивановича Чуковского я знала более полувека. Он бывал у нас в доме еще при жизни моих деда и бабушки - Анненских. Живо и тонко он изобразил их в своих воспоминаниях о Короленко ("Короленко в кругу друзей"). Он был другом моей матери и старался помочь ей, поддержать ее в самые трудные годы. С тех пор, как Чуковский переселился в Москву, встречаться удавалось редко. Но он всегда оставался дорогим для меня человеком, и уверенность, что годы не меняют его отношения, всегда меня согревала.
Летом 1969 года мне особенно сильно захотелось увидеть К. И. Я как будто предчувствовала, что скоро это будет уже невозможно.
Приехав в Москву, я позвонила в Переделкино, где жил К. И., и мы условились о встрече.
И вот мы с сестрой-москвичкой, тоже давно не видевшей К. П., в Переделкине. Идем по широким асфальтированным аллеям, огражденным глухими заборами, осенними темными елями. Немного сумрачно, тихо. Разговариваем о К. И. - каким-то его застанем? Столько он за эти годы пережил, болеет часто, да и возраст… Поворачиваем на улицу Серафимовича, и сразу точно легче становится дышать: знакомый невысокий штакетник, сквозь который видно и дачу, и сад, больше похожий на кусочек леса. Входим в дом, кто-то идет сказать К. И. По внутренней лестнице раздаются медленные, но твердые, уверенные шаги, и К. И. перед нами. Встречаемся как родные, по случайным причинам давно не видевшиеся, но по-прежнему близкие. Поднимаемся во владения К. И. Тут его кабинет и балкон. Просторно и уютно, много книг. Очень похож этот кабинет на его прежний, куоккальский. Усаживаемся на балконе, улыбаемся друг другу. Я не могу оторвать от К. И. глаз. Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.
К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:
- Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен?
Мы смеемся.
- К. И., нам просто очень захотелось вас повидать.
К. И. явно доволен.
- Вы не обижайтесь, - говорит он. - Я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу.
Это мы очень хорошо знаем. Он всегда готов помочь. Об обиде и речи быть не может, а милое обращение "девочки" уносит нас "в те баснословные года"… И так хорошо, когда тебя, давно уже бабушку, кто-то еще помнит девочкой.
Когда выяснилось, что никаких просьб и дел у нас к нему нет, К. И. заговорил легко и свободно. Рассказывал об интересных встречах, о переписке с разными людьми и, конечно, о своей работе. Говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: "Мне ведь восемьдесят семь лет", - и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: "Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть". И тут же, как бы для того, чтобы совершенно развеять печальные мысли, возникающие в связи с его возрастом, он рассказал о дураке администраторе, который, упрашивая его выступить на каком-то утреннике, соблазнял: "Это будет вашей лебединой песней!"
Он помолчал немного, чтобы мы вполне насладились этой иллюстрацией человеческой глупости, и продолжал:
- Да, много неотложных дел скопилось.
Я слушала его и думала: какое это чудо - в восемьдесят семь лет сохранить такой зоркий глаз и такой интерес к жизни.
Перед ужином К. И. познакомил нас со своим внуком Митей и его женой Аней, которые с двумя детьми жили у него летом.
Ужинали весело. К. И. посмеивался над Аниными кулинарными способностями. Попробовав приготовленные ею вареники, заявил, что предпочитает сырой творог, пусть уж Митя ест Анину стряпню. Митя и Аня отшучивались.
Наливая в рюмку лекарство, он подмигивал нам с сестрой и, вздыхая, говорил:
- Не угощаю. Увы, не водка! - точно искал в нас сочувствия. - Теперь приходится от выпивки отказываться! - хотя мы отлично знали, что он никогда не пил.
Очень не хотелось уходить, но было уже девять часов и К. И. пора ложиться, потому что вставал он на рассвете.
Снова мы на улице Серафимовича. За легким штакетником стоит К. И. Он стал чуть ниже ростом, немного пополнел, расширился. Но это все тот же К. И. Такой же свой, каким был он для нас в дни нашего детства.
Хорошо идти по гладкому асфальту в тихий и теплый вечер, радоваться этой встрече и вспоминать далекое и незабываемое.
1971
А. Дейч
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
Когда "Нива" объявила, что собирается издавать собрание сочинений Оскара Уайльда, я написал предложение участвовать в качестве переводчика. И тут меня направили к главному редактору и вдохновителю этого издания Корнею Ивановичу Чуковскому.
Хранится у меня обыкновенная почтовая открытка, написанная характерным и разборчивым мелким почерком, притом красными чернилами. Корней Иванович удивил меня тем, что он, оказывается, уже знал мой перевод "Баллады Редингской тюрьмы". С тактичной, совсем не оскорбительной откровенностью он писал, что перевод его не удовлетворяет, что он его взять не может, но предлагает мне попробовать себя в уайльдовской прозе. Не подойдут ли мне этюды "Истина масок" и "Лондонские натурщики"?
А вскоре пришла и вторая открытка: Чуковский собирается в Киев на лекцию и выражает желание познакомиться со мной.
Когда появились афиши, возвещавшие лекцию петербургского писателя Корнея Чуковского о творчестве Леонида Андреева, я успел перевести "Истину масок". И с этим отправился к гастролеру в гостиницу "Франсуа". Замирая от волнения, постучал в дверь номера. Никто не ответил. Постучал сильнее, и тут раздался громкий и веселый голос: "Войдите, ради бога!"
Я увидел лежащего на постели очень длинного молодого человека с копной волос, спадавших на лоб, с задорными глазами и толстым носом картошкой. Он мигом вскочил с постели, стал шумно двигаться по комнате, размахивая длинными руками и называя меня по имени и отчеству.
До чего он мне понравился сразу - и своей порывистостью, и буйным темпераментом, и широкой ознакомленностью со всем, что есть в литературе и искусстве. Между нами была разница в годах, тогда еще ощутимая, но надо было видеть, с каким вниманием относится этот уже знаменитый литератор к начинающему, почти ничем не проявившему себя собрату. Он рассказал мне о редакторах "Нивы" - старом и почтенном В. Я. Светлове и о его коллеге И. М. Эйзене-Железнове, о владелице издательства Л. Ф. Маркс и о всесильном управителе А. Е. Розинере. Все эти имена, которыми подписаны были письма и документы, приходившие ко мне из далекого и неведомого Петербурга, оживали в его рассказах.
Потом пыл первой встречи погас, Корней Иванович стал сосредоточеннее и спокойнее. Заговорил о том, как впервые будет выходить почти полное собрание сочинений Оскара Уайльда на русском языке. Он очень обрадовался, узнав, что у меня есть новейшее английское собрание писателя лондонской фирмы "Methuen".
За несколько дней, проведенных Чуковским в Киеве, я многое узнал и многое понял. Собственно, он был моим первым наставником в области художественного перевода. Я увидел, какой он серьезный и вдумчивый редактор, каким филологическим чутьем, "шутя и играя", он проникает в тайны уайльдовского языка. Мы с ним считывали некоторые переводы, не только мои, но и привезенные им из Петербурга.
Держа зеленый томик английского оригинала, он следил за текстом, а я читал переводы. Меня удивляло, как быстро и весело работал Чуковский. Вытянув длинные ноги на диване, он внимательно следил за оригиналом и, если ему что-нибудь не нравилось, вскрикивал: "Какой ужас!" - или повелительно стучал ногой по валику дивана, заставляя меня остановиться.
Переводчица М. П. Благовещенская в статье "Душа человека при социализме" по недосмотру поставила перед фамилией Тэна вместо И. (Ипполит) букву М. (мистер), как это было у Уайльда. Тут уж Корней Иванович пришел в ярость от такой "некультурной" ошибки, закричал что-то гневное и от избытка темперамента подбросил под потолок книгу. Я с ужасом увидел, как щеголеватый зеленый томик распался на составные части.
Публичная лекция Чуковского о модном Леониде Андрееве прошла с шумным успехом. Своеобразный ораторский талант писателя определился уже тогда: Корней Иванович все время держал перед собой на кафедре написанный им текст, но он так незаметно пользовался рукописью, так тонко интонировал фразы, что это совсем не походило на "чтение по бумажке". Да и, кроме того, лекция была прочитана, по-видимому, не раз и "испробована" на публике. Лектор уже знал, где публика будет живо реагировать на его остроумное, меткое слово. Вместе с тем ничего актерского или наигранного не было. В каждом слове и жесте чувствовалась убежденность в правоте выдвинутой лектором концепции. Уже в те молодые годы Чуковский был великолепным стилистом и знатоком языка. Отточенность слова казалась работой ювелира, а ритм речи неизменно оттенялся красивым, гибким голосом лектора.
К Чуковскому приходили многочисленные посетители - журналисты, репортеры, молодые авторы, дарившие ему свои книги с надписью. А он проявлял живейшее участие ко всему: к людям, улицам, обсаженным цветущими каштанами, а особенно к книжным магазинам и библиотекам. Не хотелось быть назойливым, но я ловил каждую возможность общения с Чуковским. Он побывал у нас в доме, познакомился с моими родителями и очаровал их блеском суждений и оригинальным умом, способным парадоксально поставить все с ног на голову. И неизвестно, шутил ли он или говорил всерьез. Так, однажды он убеждал меня, что все существующие в мире литературные направления только выдумка неучей и досужих ученых. Есть только два направления, сказал он, - талантливое и бездарное. Талантливый романтик дороже бездарного реалиста, а одаренный реалист куда нужнее, чем пустопорожний романтик. И о каких направлениях можно говорить, когда Леонид Андреев пишет реалистические рассказы и символические драмы, а в "Синей птице" Метерлинка больше реальности, чем в "Детях Ванюшина" Найденова…
Чуковский вскоре покинул Киев. Последнее, что мне запомнилось, - его улыбающееся лицо в окне медленно уходящего вагона.
1969
Александра Бруштейн
Завидная жизнь
1. "Отшельник"
В подмосковном писательском городке Переделкино есть дом. При входе в него - короткая, строгая надпись:
ПРОШУ ДАЖЕ САМЫХ БЛИЗКИХ ДРУЗЕЙ ПРИХОДИТЬ ТОЛЬКО ПО ВОСКРЕСЕНЬЯМ
"Что за человеконенавистник! - невольно подумает каждый. - Не хочет видеть людей! Оставьте-де его в покое хотя бы в течение шести дней недели!"
Если вы все-таки подниметесь по лестнице, вы увидите еще и вторую надпись:
ДОРОГИЕ ГОСТИ!
ЕСЛИ БЫ ХОЗЯИН ЭТОГО ДОМА ДАЖЕ УМОЛЯЛ ВАС ОСТАТЬСЯ ДОЛЬШЕ ДЕВЯТИ ЧАСОВ ВЕЧЕРА - НЕ СОГЛАШАЙТЕСЬ!
Эта вторая надпись еще усиливает наше впечатление, что хозяин этого дома жаждет одиночества. Вот даже от разрешенного им самим воскресного прихода гостей он отрубает такой кусище: сидите, мол, только до девяти, а там - до свидания, уходите!
Так думаете вы, читая вторую надпись. Но тут слышны шаги: это сам хозяин, любитель уединения, собирается выйти из дома. Кубарем скатываетесь вы с лестницы и, притаившись где-нибудь позади дерева или забора, следите за тем, что произойдет.
Почти одновременно с выходом на улицу "Отшельника" к нему стремительно мчатся отовсюду собаки! Всякие - свои и чужие, породистые собачьи аристократы и лохматые дворовые псы, разномастные, с самыми несхожими ушами и хвостами. Всех их объединяет одно чувство: они обожают "Отшельника"! Они бегают вокруг него, прыгают, лают, но не грозно, а радостно, словно сообщают всему миру: "Вот он, вот он, наш дорогой друг!"
И "Отшельник" тоже доволен! Правда, он сердито супит брови, даже покрикивает на иную собаку: "Ну, куда, куда? Пошел вон!" Но глаза у "Отшельника" веселые, он тоже рад встрече с друзьями.
Тут в подкрепление собакам со всех сторон бежит целая армия ребят! Они прибегают позднее, чем собаки, не потому, чтобы они меньше любили "Отшельника", - нет, просто собаки бегают быстрее, чем дети. Большие и маленькие, даже вовсе карапузики, ребята восторженно вопят:
- Корней Иваныч! Корней Иваныч!
И начинается веселая возня! Тот не знает, что такое игра взрослого человека с детьми, кто никогда, хотя бы издали, не видел, как играет с детьми Корней Иванович Чуковский! Секрет настоящей игры в том, что все участники - и старые, и малые - должны быть ровесниками. В свои семьдесят пять лет Корней Иванович радуется игре чуть ли не больше, чем его маленькие партнеры!
В этом - весь Корней Иванович: что бы он ни делал, он творит это со всей страстью своей богатейшей и щедрой души.
Но вот, расставшись с детьми и собаками, Корней Иванович входит в Дом творчества писателей - и во всех сорока комнатах этого дома писатели радуются приходу Корнея Ивановича, его беседе, сверкающей умом, знаниями, чудесным юмором.
Тут раскрывается тайна "Отшельника": он наполнил свой дом ограничительными надписями не оттого, что он боится людей, - он себя боится. Боится своего жизнелюбия, своего неутолимого интереса к людям. Он боится заговориться, забыть о времени, - а ведь ему нужно работать, ведь работает он поражающе много. Вот почему "только по воскресеньям" и "только до девяти часов вечера"!
К Чуковскому льнут все возрасты, но нам, старикам, особенно радостно видеть человека, который в семьдесят пять лет уступил старости только в одном - в цвете волос, ставших теперь совсем белыми. Вот я знаю Корнея Ивановича скоро уже пятьдесят лет - и когда-то в финском поселке Куоккала у него были такие же озорные, насмешливые глаза, такой же он был рослый, выше всех в толпе, ходил по улице босиком (это очень смущало иных дачников!), неся на плече кого-нибудь из своих маленьких детей, а сегодня у него почтенная седина, ходит он в солидных ботинках и носит на руках не детей, не внуков, а правнуков. Вот и вся разница!