Я посетил cей мир - Владимир Бушин 20 стр.


Удачно, Коля, и второе стихотворение о том, что мы страдаем не только от бюрократизма, но и от его недостаточного умного развития. Об этом в свое время говорил Ленин.

К Николину дню шлю тебе в подарок стихотворение на близкую твоим стихам тему, о том, что надо действовать разумно и в соответствии с обстановкой.

ЖУРАВЛИ

Когда ты видишь в небе журавлей,
Наш север покидающих печальный,
Об участи их, право, не жалей,
Хотя и трудно им в дороге дальней.
Их ожидают холод, и гроза,
И голод, и тревожные ночлеги,
И молнии сверкание в глаза,
И хищников внезапные набеги…
Но, несмотря на множество преград,
Сумеют они все-таки не сбиться
И в нужный день до цели долетят,
А ведь они не более чем птицы.
Все дело в том, что тягостных оков
Слепого почитания не зная,
Всегда в свой срок меняет вожаков,
Летящая к заветной цели стая

А прежнюю нашу тему считаю исчерпанной моими строками:

–Мы разве вправе хаить флоксы
За то, что Гитлер их любил?
– Нет! – я сказал. –
А можно ль фокусы
Показывать среди могил?

Да, подчеркивание какой-то общности между нами и убийцей миллионов Гитлером есть фокус, и только. Зачем это? Мало ли можно найти точек сходства. У меня два уха и у него, у меня пять пальцев на руке и у него. Что дальше? А ты пристал к этому, как слепой к тесту.

Конечно, тому или иному фашисту могли нравиться то или иное произведение искусства даже русского, в частности. Но как историческое явление фашизм презирал и отвергал русское искусство и русский народ, уничтожал их. Так зачем же мне, русскому литератору, совать под нос некие точки общности с Гитлером?

Будь здоров и не наводи тень на ясный день.

Обнимаю и приветствую по случаю Николина дня и спешащего за ним Нового года!"

Позднее Глазков прислал открытку с фотоснимком на ней перламутрового украшения XVIII века из Алмазного фонда:

Ты, Володя Бушин, мудр.

Мысль твоя – как перламутр…

и т.д.

Вскоре после того, как я въехал в кооперативную квартиру на Красноармейской улице, Глазков нагрянул ко мне. На шестой этаж шел почему-то пешком и голосил на весь подъезд: "Какие вы тут все счастливцы – вы живете в одном доме с Бушиным! В одном доме! Под одной крышей!.." Радостно орущим на лестнице он и остался в моей памяти.

И Николая Тряпкин… Малеевка. Кажется, февраль. Мы стоим на тропке, что вела о основного корпуса корпуса к конторе, и он читает мне. Вернее. Напевает: "Летела гагара…" Их было два Коли-Николая – Глазков и Тряпкин. Как бы деревенские дурачки не от мира сего, блаженные. И какие стихи написал Тряпкин незадолго до смерти!

Не жалею, друзья, что пора умирать,
А жалею, друзья, что не в силах карать,
Что в дому у меня столько разных свиней,
А в руках у меня ни дубья, ни камней…
Дорогая отчизна! Бесценная мать!
Не боюсь умирать. Мне пора умирать.
Только пусть не убьет стариковская ржа,
А дозволь умереть от свинца иль ножа.

Ему было восемьдесят, когда он умер, но все-таки – не от стариковской ржи, а от ножа демократии. А перед смертью успел вознести страстную молитву:

За великий Советский Союз!
За святейшее братство людское!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси наше счастье земное.
О Господь! Наклонись надо мной.
Задичали мы в прорве кромешной.
Окропи Ты нас вербной водой,
Осени голосистой скворешней.
Не держи Ты всевышнего зла
За срамные мои вавилоны, –
Что срывал я Твои купола,
Что кромсал я святые иконы!
Огради! Упаси! Защити!
Подними из кровавых узилищ!
Что за гной в моей старой кости,
Что за смрад от бесовских блудилищ!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси мое счастье земное,
Подними ты мой Красный Союз
До Креста своего аналоя.

ПРЕДАТЕЛЬСТВО

9 апреля

Получил великолепную рецензию Александра Николаевича Макарова на дипломную работу, в которую вошли большая статья о Маяковском и рецензии на "Студентов" Юрия Трифонова, "Жатву" Галины Николаевой и на спектакль "Студент третьего курса" в театре Моссовета. О первой статье пишет, что ей "могут заинтересоваться молодежные журналы, она этого заслуживает". А если, мол, кое-что добавить, то "это будет статья, которая заинтересует любой толстый журнал". Ура!

12 апреля

На кафедре творчества получил рецензию Андрея Туркова. Он окончил институт в прошлом году, сейчас заведует отделом критики в "Огоньке". Но как он смел брать на себя роль судьи моей дипломной работа! Мы же ровесники и занимались в одном семинаре у Веры Вас. Смирновой. И он выносит мне приговор! Откуда такая самоуверенность и злобность? В подобной ситуации можно было бы согласиться рецензировать диплом только для того, чтобы поддержать товарища, а он взялся, чтобы утопить. Ну и хлюст!

27 июня

Вчера впервые в жизни я видел в лицо предательство. Оно выглядит буднично, ничего особенно примечательного в нем нет. Турков на мою защиту не явился. А Макаров вышел на кафедру и стал говорить прямо противоположное тем похвалам, что были в его рецензии. Я не верил своим ушам. Можно было бы встать и огласить то, что он писал, но это был бы скандал, и я не решился.

А когда в перерыв, будучи от созерцания измены не в себе, шел между рядами к выходу и поравнялся с Баклановым, сидевшим с краю, он вдруг так на меня окрысился… Ну и денек…

Как потом я узнал, Макарова вызвал завкафедрой творчества Василий Александрович Смирнов и высказал ему недовольство его похвальной рецензией, может быть, и потребовал сказать на защите то, что тот и сказал. Макаров был тогда фигурой видной, он много писал, был членом редколлегии "Литературной газеты" и т.д. Человек, бесспорно, талантливый, но столько и робкий, нерешительный, податливый. Смирнов нажал – и все, пошел на прямую подлость. А Смирнов, не знаю, почему, видимо, шибко меня не любил. Хотя гораздо позже, году в 1964, будучи без работы, я пришел к нему в "Дружбу народов", где он был главным редактором, и он охотно взял меня заведовать отделом культуры. И помню, как однажды мой очерк "На легких играх Терпсихоры" о танцевальном фестивале в Кишиневе, так его обрадовал, что, будучи на даче, он пошел куда-то далеко по сугробам к телефону, чтобы позвонить мне и похвалить. Неожиданный он был человек.

Однажды он сказал Смелякову, заведовавшему в журнале поэзией:

– Ярослав, давай дадим подборку еврейских поэтов.

– Давай. Только все равно нас не перестанут считать антисемитами.

Да как же Ярослав не антисемит, если, с одной стороны, он написал "Оду русскому человеку", а с другой, в стихотворении о "Машке из рабочей слободы" сказал о ней:

Завтра утречком стирает для еврейки бельецо и печально напевает, что потеряно кольцо.

И того не знает дура, полоскаючи белье, что в России диктатура, и не чья-нибудь – ее.

А в журнале, как почти во всех, уж столько евреев работало: Вайс, Герш, Дурново, Лена Дымщиц, Шиловцева, Оскоцкий, не говоря уж о еврейских мужьях и женах – Богданов, Перуанская, Дмитриева (жена Лидиса-Лиходеева), тут и жена физкультурника Бори, которого она в 1969 году оставила и стала женой О.В., ровесника XX века.

Однажды во время какого-то редакционного праздничного застолья мне пришлось встать из-за стола и пойти в свой кабинет позвонить кому-то по телефону. Едва я кончил говорить, как вдруг дверь открылась и произошло вот что, о чем я, спустя долгое время, написал стихотворение "Сейчас и здесь":

Вы в кабинет средь бела дня
Вошли и весело сказали:
– Хочу я, чтобы вы меня
Сейчас и здесь поцеловали!
Что я в ответ вам мог сказать?
Не столь уж тягостная просьба.
Не в силах был я отказать.
Да много ль стоиков нашлось бы?
С тех пор минувших дней – не счесть!
О, молодость! Но я не скрою:
Прекрасный зов "Сейчас и здесь!"
Доныне мнится мне порою…

ЛИЦО ВРАЖДЫ

А рецензия Туркова тогда, конечно, ужасно огорчила меня. Она была вовсе не случайна. Если в 51 году он мог запросто оставить меня без диплома, а только с бумажкой, что, мол, товарищ "прослушал курс", то позже энергично боролся против и моего приема в Союз писателей. Тогда, между прочим, он писал в рецензии и такое: "В работе В. Бушина о Маяковском отдельные формулировки просто ошибочны". Это такие же? И он указывал: "До революции у поэта слышались мотивы тоски, одиночества, безысходности". И что? "Заявление довольно безответственное". Какая, мол, тоска и одиночество могли тут быть, если товарищ Сталин назвал Маяковского "лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи". Он просто обязан был всю жизнь быть круглосуточным оптимистом! Но ведь чего стоят хотя бы такие строки из стихотворения "Несколько слов обо мне самом", написанного в 1913 году:

Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека.
Это о самом себе, а не о критике Туркове, беспробудном оптимисте.

Мы с ним представляли как бы два полюса литературной жизни. Об этом он сам прямо заявил 10 апреля 1961 года на заседании бюро секции критики, когда рассматривался вопрос о рекомендации меня в Союз писателей: "Сознавая все неудобство того, что я и некоторые товарищи из бюро стоим на противоположных Бушину позициях, я буду голосовать против его приема в Союз". В 1951 году взявшись вынести приговор ровеснику и однокашнику, Турков не мог не понимать всю постыдность этого дела, но все-таки приговор вынес – убийственный. Прошло десять лет, он не раскаялся, не пожалел об этом, и вот опять выносит такой же убийственный приговор. Да, противоположность позиций! В роковые годы контрреволюции и ограбления страны Турков на страницах "Известий" пел дифирамбы А.Н. Яковлеву, а я об этом теоретике грабежа и академике в особо крупных размерах опубликовал с полдюжины уж очень неласковых статей, в которых обличал его, как оборотня, лжеца и предателя.

В январе 2012 года Путин удостоил Туркова правительственной премии. Да как же ее не дать певцу Яковлева и клеветнику Сталина…

СВОЛОЧИ

А. Турков твердил самые грязные зады клеветников Советской России. Так, в биографическом словаре русских писателей XX века (М.2000) ему принадлежит большая статья о Твардовском, где читаем: "В поэме "Дом у дороги" впервые с состраданием сказано о пленных, которых Сталин объявил изменниками". Где, когда объявил? В каком приказе, директиве или выступлении? Ведь надо быть полным идиотом, чтобы объявить три миллиона солдат своей армии изменниками. Но даже самые тупые клеветники при всей их ненависти к Сталину давно согласились, что он был совсем не дурак, далеко не дурак, отнюдь не дурак. На фронте старший лейтенант Кулиманов предупреждал меня насчет приема в комсомол одного солдата, побывавшего в окружении. Но что взять с молодого особиста да еще на фронте. А тут образованный, начитанный критик, уже старый автор многих книг…

В окружении… в оккупации… в плену… И что? Множество сочинителей и помимо Туркова от покойных Волкогонова и Бродского до вечно живых Радзинского и Млечина без устали твердят нам, что все, побывавшие в окружении и в плену, после войны немедленно оказывались в наших лагерях и тюрьмах, но при этом никто не называет имен. Наиболее обобщенно и безответственно сказал это о наших солдатах Бродский в сихотворении "Смерть Жукова". Покойный генерал Варенников подарил мне по случаю какой-то моей даты роскошный фотоальбом о Жукове. Странно было видеть там странные стихи Григория Поженяна, Галины Шерговой и вот такие хотя бы строки Бродского:

У истории русской страницы
Хватит для тех, кто в пехотном строю
Смело входил в чужие столицы,
Но возвращался в страхе в свою.

Почему в страхе? Да известно: боялись, мол, сразу попасть в лагерь. Но прежде надо заметить, что "в строю" и вовсе не только в пехотном это немцы входили в европейские столицы, например, в Париж, спешно объявленный французами открытым городом, как входили и мы в тот же самый Париж в 1815 году. А Красная Армия не входила, а то врывалась, то вгрызалась, а то вползала в Варшаву, Будапешт, Берлин и другие столицы с боем, – то танковым броском, то перебежкой, а то и на пузе. Нобелевский лауреат должен бы это понимать. Ведь не Андрей же Дементьев, лауреат Ленинского комсомола.

Последние две строки приведенного четверостишья и цитируются то и дело, как непререкаемый нобелевский аргумент. Это для шакалов демократии сахарная косточка. А со мной в Литературном институте сразу после войны училось много студентов, побывавших в плену: Николай Войткевич, Борис Бедный, Юрий Пиляр, даже был один преподаватель – Александр Власенко. Думаю, были и еще, я просто не интересовался, называю только знакомцев. И это в маленьком, как тогда говорили, идеологическом институте, где не больше сотни студентов. А сколько было тогда бывших пленных в Бауманском, Энергетическом, Автомеханическом, в которых я когда-то учился, наконец, в Медицинском? Там же сотни, тысячи студентов! К однокурснику Войткевичу мы все относились с каким-то особым вниманием, сочувствием: он пережил плен! И сразу избрали его старостой курса. Потом я узнал Степана Злобина, Ярослава Смелякова, Евгения Долматовского, Виктора Кочеткова. Всех их лично знал и Турков. О Смелякове он даже написал книгу. Были в плену и такие известные писатели, как Константин Воробьев, Виталий Семин ростовский да еще Леонид Семин ленинградский… В справочнике "Отчизны верные сыны. Писатели России – участники Великой Отечественной войны" (М. Воениздат. 2000) два десятка писателей,бывших в плену или ставших писателями после войны.

Плен не помешал им жить где хотели, включая столицу, поступить в столичные "престижные" вузы, издавать книги, по которым в иных случаях, как, например, по книге Б. Бедного "Девчата", ставили фильмы, некоторые занимали в Союзе писателей высокие посты, получали ордена, премии – Сталинские (С. Злобин) и Государственные (Я. Смеляков, Е. Долматовский). К тому же Злобин был председателем секции прозы столичного отделения СП, Смеляков – секции поэзии, Кочетков – секретарем парткома, Долматовский – профессор Литературного института, а Коля Войткевич все пять лет учебы в Литинституте был старостой нашего курса, хотя писателем он, увы, не стал. Такова судьба известных мне людей.

Но можно обратиться и к статистике. На 20 октября 1944 года, т.е. за полгода до окончания войны проверочные спецлагеря прошли 354 592 бывших военнопленных. Из них 249 592 человека, то есть подавляющее большинство, были возвращены в армию, 36 630 направлены на работу в промышленность и только 11 556 человек или 3,81% были арестованы (И. Пыхалов. Время Сталина. Л., 2001. С.67). Вот лишь у этих четырех неполных процентов и были основания для страха. Выдавать настроение этой доли за настроение всех значить врать с превышением лжи над правдой в 30 раз. Словом, приведенные строки Бродского это поэтически оформленная клевета.

С НИМИ НАДО УМЕТЬ РАЗГОВАРИВАТЬ

Но было у меня с упомянутым Н. Войткевичем и такое дело. После окончания Литинститута я вскоре пошел работать на радио, которое вело передачи на зарубежные страны (ГУРВ, это за нынешним кинотеатром "Россия", в Путинках). Был я там главным редактором Литературной редакции. Однажды встречаю Колю. Он женился, родился ребенок, а устроиться на работу не может. В чем дело? А вот, говорит, как только узнают про плен… Я не стал спрашивать, много ли он ходил по редакциям и по каким, но сказал: "Приходи ко мне, у меня есть свободная единица". Он пришел, мы направились в отдел кадров и заполнили там все необходимые бумаги.

Он пошагал домой к своему ревущему младенцу, а я – к себе в кабинет. Вдруг звонок из отдела кадров: "Зайдите". Иду. "Кого же вы задумали подбросить нам? – говорит кадровая баба. – Он же в 42 году под Севастополем попал в плен и был там до конца войны. Он закопал свой партбилет". Я спросил с ледяным бешенством: "А как вы поступили бы в плену во своим партбилетом? Вам неизвестно, что коммунистов расстреливали в первую очередь?" – "ГУРВ – это форпост борьбы с мировым империализмом, а вы, член партии…" – "Есть такой закон или служебная инструкция, что нельзя брать на работу тех, кто был в плену?" Кадровчиха замялась: "Нет такой инструкции…" – "Так кто же вам дал право устанавливать свои законы? Тем более, есть постановление правительства о недопустимости ущемления бывших пленных". – "Вы как член партии за него ручаетесь?" – "Ручаюсь. Я просидел с ним в одной аудитории пять лет, видел в разных ситуациях, знаю его как облупленного". – "Ну, если так…"

Я тут краткости ради свел в одно несколько разговоров, ибо отдел кадров поддался не сразу, вызывал меня неоднократно, однако суть была именно такова. Так что никакого государственно-юридического запрета не было, но перестраховщики и трусы как всегда были и есть, и только надо решиться встать им поперек дороги, надо уметь говорить с ними. Такого перестраховщика я впервые и встретил 20 декабря 1944 года на фронте в образе старшего лейтенанта Кулиманова, но не мог ему противостоять просто потому, что не знал вопрос и не мог знать. И не помню, приняли мы в комсомол Н. или нет, и забыл, кто был означен в дневнике этой буквой.

А Коля до самой пенсии проработал в этом ГУВРе в той же Литературной редакции, был восстановлен в партии и пользовался всеобщим уважением. Последний разговор с ним был уже спустя немало лет, как он не работал. Однажды позвонил мне. Я страшно обрадовался: "Коля! Сколько лет, сколько зим. Надо встретиться" – "Обязательно. У тебя карандаш под рукой? Запиши мой телефон" – "Пишу". – "151-33-90". – "Коля, что такое? Это же мой телефон. Неужели техника дошла до того, что один номер на двоих?" – "О господи! Я перепутал. Положи трубку. Я сейчас разберусь и позвоню". Через пять минут звонит. "Ну, наконец-то все выяснил, уточнил. Годы, знаешь.. Карандаш под рукой? Пиши: 151-33-90". Светлая ему память…

А что касается бывших в оккупации, то тут можно заткнуть рот брехунам демократии двумя примерами. Первый: человек, полтора года пробывший в оккупированном Гжатске, стал первым посланцем Советской страны и всего мира в космос. Второй: человек, пробывший в Ставрополье почти два года в оккупации, был беспрепятственно принят в столичный университет, еще студентом вступил в партию, потом стал первым секретарем обкома комсомола, обкома партии, секретарем ЦК, Генеральным секретарем, наконец, президентом страны. И ни на одной ступеньке восхождения его оккупационное прошлое, к сожалению, ему не помешало. Не помешало сыграть даже очень важную, одну из главных предательских ролей в развале страны. Этот страшный пример доказывает, что, с одной стороны, годы оккупации никому в жизни не мешали, а с другой – контроль, проверка, бдительность должны были быть гораздо прозорливей. Уж в этом-то случае – всенепременно.

Назад Дальше