Необычная операция
Огромный эвакогоспиталь № 1170 в Александро-Невской лавре был переполнен. Я лежал у стены длинного коридора на носилках. Может быть, потому, что носилки стояли прямо на полу, потолок с его полукруглым сводом казался очень высоким. Кругом сквозило, или это казалось, но у меня зуб на зуб не попадал.
По коридору, энергично размахивая руками, шагал высокий, худощавый мужчина в белоснежном халате с засученными по локоть рукавами. Рядом, что-то объясняя на ходу, семенила невысокого роста седая женщина. Они часто останавливались у носилок, смотрели какие-то листочки, засунутые под голову раненого, или коротко разговаривали с ним и шли дальше. Ко мне тоже подошли. Высокий доктор, откинув одеяло, которым я был укрыт, почему-то начал трогать мой живот. Я дрожал от холода, и мне было очень больно.
- Срочно на стол! - бросил он седой женщине.
Даже теперь, не ощущая своего собственного тела, а только одну тупую боль в нем и чувствуя какое-то безразличие ко всему происходящему вокруг, я со страхом воспринимал новые для меня слова: "операционная", "на стол", "палата", "уколы" и другие, еще не испытав их истинного значения. Между тем к моим носилкам подкатили какой-то высокий, белый и холодный металлический стол на резиновых колесиках с ручками, совсем как у носилок, и поставили рядом.
- Перекладывайте осторожней: это - живот! - скомандовал кто-то.
Помню, я сам попытался перевалиться со своих носилок, поднятых санитарами до уровня стола, но, едва приподнявшись, почувствовал такую адскую боль, что тут же потерял сознание…
Я плыл в каком-то тумане. Потом он рассеялся, и вдруг рядом оказалась женщина в белом. Только она не плыла, а сидела рядом.
- Очнулся, сынок? Ну слава богу!
- Вы кто? И где это я?
- Лежи, лежи тихо! Ты в шоковой палате находишься после тяжелой операции. Сейчас я к тебе врача позову. - И она встала со стула.
- Погодите! Что такое "шоковая"? Зачем я здесь? - Меня уже пугает это незнакомое и, похоже, страшное слово.
- Да не волнуйся ты! Теперь все позади - радуйся!
Меня мучает тошнота. Боли никакой не чувствую, но и пошевелиться не могу - как привязан к постели. "А может, и в самом деле привязан?" Я хочу пошевелиться, но… куда-то проваливаюсь.
Очнулся от громкого разговора, от знакомого мужского голоса:
- А ну, где тут мой герой? Говорят, проснулся?
Около меня стояли несколько человек в белых халатах. Один среди них был тот, высокий, которого я видел тогда в коридоре.
- Я что, потерял много крови? А рука моя будет работать? - спросил я.
- Да он, видно, не понимает, что произошло, - говорит хирург и весело смеется. - Мы сегодня вместе вот с этим милейшим человеком, - он показал на кого-то стоявшего сзади, - операцию тебе сделали. Да еще какую! Совершенно уникальную! Осколком снаряда или мины твои часы были вбиты тебе в живот. Там они рассыпались вдребезги. И вот мы с часовых дел мастером собирали все детали. Он подсказывал, каких не хватает, а я их искал и извлекал. Все винтики и шурупчики, какие в часах были, все выволокли! Так что благодари его, хорошего мастера. Ну а теперь отдыхай! Спи побольше.
И он отошел к следующей койке, на ходу рассказывая сестре, что нужно делать со мной дальше.
Так… Теперь, сопоставляя все, что происходило со мной за эти сутки, что постепенно, хотя и отрывочно, всплывало в памяти, мне стало окончательно ясно: я был ранен дважды - в руку и живот.
Я устал от долгого разговора с врачом, хотя сам почти и не говорил, а только слушал. И, закрыв глаза, снова забылся, но уже спокойным, добрым сном.
А через несколько дней, почувствовав себя значительно лучше, я уже перезнакомился со всеми врачами, сестрами и нянями. И не только нашего хирургического отделения, но и с другими, просто заходившими в нашу "шоковую". Они часто останавливались у моей кровати, разговаривали со мной, хвалили золотые руки хирурга.
Подробности операции, которую сделал мне этот веселый человек и великолепный мастер, были известны всему госпиталю. Кроме меня. Теперь мне об этом рассказывали с удовольствием. Дело было так.
"Срочно на стол!" А когда разобрались, что к чему, хирург сказал: "Без часовщика не обойдусь! Быстро ищите мастера!" Где его нашли и так быстро, неизвестно, но только специалиста отыскали хорошего. С его-то помощью и извлекли из моего желудка вместе с тряпками и ватой от брюк все мельчайшие детали часов - все стекло, все винтики и шурупчики, все пружинки и шестеренки. Вместе с ними, правда, пришлось удалить и часть кишок, но это издержки производства…
Спасло меня, как сказал сам хирург, то, что желудок мой был пуст, чист. Это и облегчило работу во время операции. Своим выздоровлением я обязан и заботливым сестрам, и няням госпиталя, выходившим меня. Всем им, поставившим меня на ноги и давшим мне вторую жизнь, я буду благодарен до конца жизни своей.
А часы, и опять именные, я потом снова получил, и не одни! Точно такие же часы с дарственной надписью на крышке я получил от Политуправления Ленинградского фронта в январе 1942 года. Именные часы мне подарила и знаменитая Мамлякат Нахтангова, побывавшая с делегацией в нашем 14-м полку в августе 1942 года. Та самая Мамлякат, которая еще девочкой отлично умела собирать хлопок и получила за это из рук Сталина орден Ленина и золотые ручные часы.
А живот мой зажил. Болит, правда, до сих пор, но это, наверно, ему так и положено: как говорят врачи, какие-то "спайки" дают о себе знать.
Я приезжал в Ленинград в двадцатую годовщину со дня освобождения его от блокады. Рассчитывал встретиться с людьми, спасшими мне жизнь, но сделать этого так и не смог: разбросала судьба всех по разным уголкам нашей необъятной Родины.
Где они теперь? Низкий поклон им, медицинским работникам Ленинградского фронта - хирургам, работавшим под бомбежками и артобстрелами, медицинским работникам, живым и мертвым, погибшим от ран и голода, спасшим жизнь сотням тысяч людей в те незабываемые девятьсот дней блокады. От нас, фронтовиков, от матерей наших, от солдатских жен и детей - большое им спасибо.
Мы были молоды
Прошло восемь дней, как я лежу в шоковой палате. Медленно, но верно недуги отступают, а силы начинают возвращаться. Стараниям медперсонала помогает и мой молодой организм. Теперь я окончательно поверил, что буду жить.
Вместе со здоровьем вернулось и хорошее настроение. Появилось время для размышлений, осмысления всего пережитого за месяцы войны. После траншейного быта приятно лежать на настоящей койке, на мягком матраце, на пусть и не совсем белоснежной, зато абсолютно стерильной простыне.
Я с радостью встречал каждое утро. Предвкушал, что скоро мне разрешат вставать, что я буду ходить, дышать свежим воздухом, что скоро вернусь в свой родной полк, к своим боевым друзьям, и снова смогу держать в руках снайперскую винтовку.
Для полноты счастья мне не хватало только писем от мамы да любимой девушки, которую я так еще и не встретил на своем пути за прожитые двадцать лет.
О том, что был ранен, да еще тяжело, что лежу сейчас в госпитале, я не собирался писать домой - пусть не волнуется моя милая добрая мама.
Рассчитанная на четыре койки, наша палата никогда не пустовала. Случалось, что за сутки одна, а то и две койки перестилались дважды - "постояльцы" менялись… Зависело это и от характера ранения, и от организма раненого, и главным образом от его личной дисциплины в палате. Если он находил в себе силы и выдержку шесть послеоперационных суток строго выполнять предписания врача, он выживал. Если нет, то его переводили "этажом ниже", как мы говорили, то есть в подвальный этаж. Так бывало, например, когда, не выдержав мучившей его жажды, раненый во время умывания ухитрялся проглотить несколько глотков воды…
Как-то утром, после врачебного обхода и обычных госпитальных процедур, меня, успевшего снова задремать, разбудил незнакомый, очень приятный женский голос. Я открыл глаза, и сон мой как рукой сняло: в палате, у двери, стояла невысокого роста девушка лет двадцати. Мало сказать, миловидная - мне она показалась удивительно красивой. Под белым медицинским халатом легко угадывалась ладная фигурка. На ногах ее сверкали лаком маленькие черные туфельки. Меня, привыкшего видеть наших девушек обутыми в сапоги, как-то особенно удивили именно эти аккуратненькие туфли.
Не только я - вся палата как завороженная смотрела сейчас на незнакомку.
- Кто из вас Жигарев? - внимательно посмотрев на каждого из нас, спросила девушка. Кстати, этот вопрос она повторила уже дважды. - Что, нет у вас Жигарева?..
- Да вот он я! - наконец-то опомнившись, сказал пожилой боец Василий Жигарев.
- Вы Жигарев? - переспросила она, подойдя к его койке. - Тогда получите свои документы и распишитесь вот тут.
И, передав что-то дяде Васе, она, попрощавшись со всеми, вышла.
- Откуда такая красота явилась к нам в палату? - потрясенно спросил я.
- Как-то светлей вроде бы стало, а? Не замечаете? - поддержал меня сосед по койке.
"Вот бы познакомиться!" - подумал я и решил навести справки.
- Шурочка, кто это приходил сейчас к Жигареву? - как можно равнодушней спросил я у нашей медсестры Шурочки Невзоровой.
- Так это наша Тиночка, медсестра из регистратуры, вольнонаемная. А что, понравилась?
- А чем она там, в этой регистратуре, занимается?
- Хранит все ваши вещи, документы. Если кому что потребуется, можете обращаться к ней.
- Тогда она-то мне и нужна. А как ее найти?
- Ну, сегодня уже поздно, а завтра с утра попрошу ее зайти к вам. А что хотел-то?
- Да вот… - замялся я, - хочу попросить ее принести мой бумажник проверить, все ли там цело.
- Хорошо, завтра же я ее и приведу к тебе, Николаев.
Конечно же весь остаток дня у нас только и разговоров было, что о ней. Мы вспоминали мирные дни, своих родных, знакомых, близких. Хвалились чем могли - кто фотокарточкой, кто письмами любимых. У меня ничего такого не было…
На другой день я проснулся раньше обычного, часа за два до подъема, и стал ждать. Однако пришла она только после обхода врача.
- Кто меня хотел видеть?
- Я хотел! Подойдите, пожалуйста, поближе, - как можно спокойней и серьезней произнес я, хотя рот мой расплывался в улыбке. - Мне вас не очень видно и слышно плохо!
Она подошла к моей кровати.
- Какие будут ко мне вопросы, товарищ больной?
- Присядьте, пожалуйста, вот тут, я вам, Тиночка, сейчас все объясню! - набравшись храбрости, я с удовольствием произнес вслух так понравившееся мне ее имя. - Хочу попросить вас найти мой бумажник.
- Хорошо, я пойду поищу ваш бумажник. Как ваша фамилия?
- Николаев моя фамилия! Евгений Адрианович Николаев! Образца двадцатого года, снайпер четырнадцатого полка, старший сержант.
Через полчаса она уже протягивала мне мой собственный бумажник:
- Ваш? Возьмите, что вам надо, а остальное я положу обратно.
- Вы знаете, Тиночка, обидно, конечно, но это не мой бумажник! Мой не такой, он чуть побольше, тоже черный, но немного поновей этого…
- Не может быть! - растерянно произнесла она. - Я не могла перепутать! Такого не бывало… Хорошо, я пойду и посмотрю еще.
- Погодите, Тиночка! Я хочу еще вас попросить: вы не могли бы помочь написать маме письмо?
- Хорошо! Вот сдам смену и зайду. Значит, побольше этого, говорите?
Через несколько минут она вернулась и принесла другой и, конечно же, не мой бумажник.
- Знаете, Тиночка, а вот этот уж совсем не мой! Видно, зря я в тот не заглянул…
- Хорошо, - терпеливо ответила она. - Я принесу вам снова тот бумажник, и вы заглянете в него. Только это будет чуть попозже.
Вечером мы были с ней уже настоящими друзьями. И многое узнал я тогда о Тиночке.
Она жила со своей мамой тут же, в госпитале. Мама работала старшей медсестрой отделения. Папа был знаменитым моряком. У нее есть жених, зовут его Федя. Он где-то воюет, только не на нашем фронте. От него давно нет писем, и она не знает, что с ним. Нет, она не обиделась на мой розыгрыш с бумажником, когда я рассказал ей честно, что захотел просто познакомиться.
- Тиночка, вы не играете в шахматы? Хотите, я вас научу и мы поиграем?
- Хорошо, только завтра. Я буду совсем свободна от дежурства, достану и принесу вам шахматы. Ну, будем писать письмо? - напомнила она. - Я нашла для вас настоящий конверт и хорошей бумаги.
Она присела у тумбочки, стоявшей у моей кровати, и приготовилась писать.
Из письма с фронта в Тамбов матери:
Дорогая мамуля!
Не удивляйтесь, что пишу не сам - так задумано!
Сейчас я снова на курсах. Живу в Ленинграде. Сплю в казарме, на настоящей койке, совсем как в мирное время!
Сколько я тут пробуду, еще не знаю. Возможно, с месяц. На днях узнаю, напишу.
Познакомился я тут с хорошей девушкой, мы подружились. Ее зовут Тиночка, а полное имя - Мелитина Николаевна. Хочу после войны показать ей наш Тамбов. Может, он ей понравится? Она уже мне обещала.
- Ну что вы выдумываете, Женя? Я писать брошу! У вас ни слова правды в письме, разве так можно? И что это я вам успела обещать?
- Сейчас можно и нужно так писать, Тиночка! У меня знаете какая мама? Она пешком в Ленинград проберется, если узнает, что я ранен. Зачем ее огорчать? Пусть живет спокойно, ей там и так несладко. Так что, продолжим?
- Да диктуйте уж…
Ну, мамуля, на сегодня хватит. Будем теперь писать Вам часто: и я один, и с Тиночкой вместе. Пишите мне на ее адрес, она работает в госпитале, это рядом.
Тиночку любил весь госпиталь. Да ее и нельзя было не любить. Полюбил ее и я… Но, зная о ее женихе Феде, я не признавался ей в своей любви. Шутя я называл ее своей сестренкой, не давал ее в обиду и не обижал сам.
Позже, когда я выздоровел и вернулся в полк, мы часто переписывались с Тиночкой. А когда мне приходилось бывать в Ленинграде по служебным делам, я находил время зайти в Александро-Невскую лавру и навестить Тиночку и ее маму. Они угощали меня кипятком, я приносил свои гостинцы. Но прежде всего я должен был доложить обеим, сколько я уничтожил фашистов за это время. Для них это было самым дорогим подарком.
Расстались мы с Тиночкой неожиданно: нашелся ее Федя, и она срочно уехала к нему - на Большую землю. Он был ранен и лежал где-то в госпитале. Мне она успела оставить короткую записочку.
Я не осуждал Тину за ее бегство, не имел на это никакого права. Однако мне ее долго здорово не хватало, этой милой девушки с голубыми глазами.
Когда ты на фронте и делаешь трудное дело, когда твоя жизнь находится в постоянной опасности, так хочется, чтобы был у тебя дорогой и любимый человек, ради которого ты мог бы пойти на любой подвиг, мог совершать только хорошие поступки.
До сих пор я свято храню в памяти образ своей первой любви. Она помогла мне жить в самое трудное блокадное время.
Неожиданная встреча
Накануне нового, 1942 года меня перевезли в госпиталь на Бородинскую улицу, в помещении которого до войны размещалась средняя школа.
Я был еще слаб, еще не сросся на моем животе шов после операции, плохо заживала рана и на руке. Но к середине января я уже мог сидеть на койке, а потом начал и вставать, потихоньку передвигаться.
Маленькая палата хирургического отделения госпиталя, в которую меня положили, была уютной и светлой. Вместе со мной в ней лежали еще трое. Одним из них был майор Петр Антонович Глухих, прокурор Ленинградского военного округа. Вторым - главный хирург этого же госпиталя. Он медленно умирал от истощения и физического переутомления. Третью койку в палате занимал белобрысый мальчишка лет шестнадцати из гражданских. Ему недавно ампутировали левую ногу, поврежденную при артобстреле города. Непоседливый, как все ребята его возраста, наш Серега бодро прыгал по палате на одной ноге от койки до койки без костылей, ухитрялся даже выскакивать таким образом в коридор, нарушая запрет врачей. Иногда он забывал, что второй ноги у него нет, и падал, теряя сознание. Не успевшие окончательно зажить швы расходились, рана кровоточила. И мы удивлялись: осталась ли в организме нашего Сереги хоть капля собственной крови? Лицо его было белым, как новая, довоенная простыня.
Со временем нас осталось в палате только двое - Петр Антонович и я. Соседей наших унесли. В палату они, конечно, не вернулись…
Петр Антонович был ходячим больным. Постепенно начал выходить в коридор и я. Мне тяжело было находиться без дела, - я к этому не привык и поэтому старался найти себе любую работу. С удовольствием, например, помогал дежурной сестре, рабочий столик которой стоял почти у двери нашей палаты, составлять графики, отчеты и другие госпитальные документы.
Особенно подружился я со старшей медсестрой нашего хирургического отделения, всеми уважаемой Александрой Ивановной Кропивницкой, депутатом горсовета. Все свое время и силы она отдавала госпиталю.
Часто мы сиживали с ней и ее дочерью Аленкой, студенткой первого курса 1-го Ленинградского мединститута, почти моей ровесницей, в коридоре у стола дежурной медсестры и разговаривали о самом разном. С Аленкой мы тоже быстро нашли общий язык. Деятельная, подвижная, острая на язык, она была любимицей раненых. Кому почитает газету, кому под диктовку напишет письмо домой, с кем просто поговорит.
Однажды Аленка сообщила мне, что нашла в госпитале еще одного тамбовца. Им оказался… наш старшина, мой дружок Володька Дудин. Он лежал на третьем этаже (я был на первом), весь опутанный сложной конструкцией из проводов, бинтов и массы грузов - распятый, замурованный по шею в гипс. Надо было обладать большим мужеством, чтобы лежать так несколько месяцев. Ну а мужества Володьке было не занимать.
Казалось, он чувствовал себя превосходно: белозубо улыбался, шутил, как всегда.
- Ну, Вовка, раз ты смеяться не разучился, поживем еще, а?
- Нас, тамбовских, не перешибешь! Мы еще повоюем! - ответил Дудин.
Я пристроился на краешек Володиной койки, и мы увлеклись, ударились в игру: "А помнишь?.."
Однажды я попросил Аленку вывести меня на улицу, на морозец, - захотелось подышать свежим воздухом. Она достала мне одежду и провела черным ходом во двор. Едва мы ступили с нею на снег, как я, к своему стыду, почти упал - повис у нее на плече, не успев сделать и двух-трех шагов.
- Ничего, ничего, это пройдет! Это от свежего воздуха, с непривычки! - сказала Аленка.
Обморочное состояние у меня и, правда, скоро прошло, и мы медленно направились через весь двор по заранее протоптанной ею же тропинке за ворота. Стояли мы там недолго. Но за это короткое время я многое увидел и только теперь, кажется, понял, что такое настоящее горе, что такое блокада. Мимо нас проехали несколько грузовых машин с наращенными кузовами. Они везли мертвых. Молодых и старых мужчин и женщин, детей, окоченевших, умерших в своих квартирах от голода и холода, убитых на улицах осколками фашистских бомб и снарядов, извлеченных из-под обломков рухнувших домов, не дошедших с работы до порога своего дома…
- Пойдем, Аленка, хватит, - хрипло сказал я.
Мне мучительно захотелось поскорее вернуться в полк, чтобы снова взять в руки свою винтовку и мстить, мстить, мстить фашистам за все страдания ленинградцев.
Сестра-хозяйка нашего хирургического отделения завела меня в свою каптерку: