Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 16 стр.


Когда я получу Римскую премию, все Торлоньи, все Лардерели, все Маркюары лягут ковром мне под ноги, и я по ним пройду – не для того, чтобы раздавить… нет… они сами захотят лежать у меня под ногами, потому что я буду такой, какой до меня не была ни одна женщина-художница.

Кстати, знаете, кого я встретила на Елисейских Полях? Герцога Гамильтона собственной персоной, который еле помещался в фиакре. Красивый, несколько полноватый молодой человек, с волосами медного цвета и тонкими усиками, превратился в толстого краснолицего англичанина, с рыжими бакенбардами от уха до половины щеки.

Как все-таки пять лет меняют мужчину!

Полчаса спустя я о нем и не думала.

Sic transit gloria Ducis! Какая я была восторженная!

<…>

Воскресенье, 7 октября 1877 года

В церкви встретили того г-на Веревкина, который сказал, что я слишком много пила вина с римскими художниками. После этой встречи весь день вспоминала все неприятные моменты моего прошлого, уйму мелочей, от которых я вздрагивала, но погода холодная, и все думали, что я дрожу от холода.

<…>

Понедельник, 8 октября 1877 года

Для головы позирует новая натурщица – это утром. Судя по всему, певичка из кафешантана: во время перерывов она пела. А после обеда в качестве обнаженной натуры позировала молодая девица.

Говорят, что ей не больше семнадцати, но уверяю вас, что талия ее весьма и весьма пострадала. Говорят, эти негодницы ведут неописуемую жизнь.

Сегодня у нас обедал и ужинал дьякон.

Поза трудная, мне пришлось несладко.

Я бы ужасно хотела позировать в мастерской у мужчин, позировать обнаженной, конечно.

Люди оттого стыдятся своей наготы, что не верят в свое совершенство, уверяю вас. Будь они уверены, что у них нет ни единого пятна на коже, ни одного некрасивого мускула, ни искривленных ступней, они преспокойно расхаживали бы без одежды, не стыдясь. Люди не сознают этого, но стыдятся они именно своих изъянов, а не чего-нибудь еще. Разве можно удержаться и не выставить напоказ то, что в самом деле хорошо и чем можно гордиться? Кто, начиная с царя Кандавла, хранил под спудом свое сокровище или красоту, вместо того чтобы хвалиться ими? Но если своим лицом мы легко удовлетворяемся, то к телу своему мы инстинктивно придирчивы.

Целомудрие исчезает лишь перед совершенством, потому что красота всемогуща.

Когда у нас находится что сказать вместо простого "это прекрасно" – значит красота, которую мы видим, не вполне совершенна. Есть в чем упрекнуть ее – и так далее. <…>

У той плутовки в мастерской пальцы на ногах прямые и красивые, но толстые, а вся нога одутловатая, хотя ровная и маленькая.

Только что я говорила, что совершенная красота освобождает от всего, но это относится и к любому совершенству. Музыка, которая позволяет заметить изъяны постановки, несовершенна. Героический поступок, который хоть на мгновение оставляет у вас в душе место иным чувствам, кроме восхищения, недотягивает до того воплощения героизма, о котором вы грезили. Нужно, чтобы то, что вы видите или слышите, было достаточно велико, чтобы поглотить вас целиком, тогда оно всемогуще. <…>

Среда, 10 октября 1877 года

Не думайте, что раз г-н Жюлиан удивляется, значит я творю чудеса. Он удивляется, потому что был готов к капризам богатой девицы, притом начинающей. Мне недостает опыта, но в том, что я делаю, есть верность и сходство. Что до исполнения – это то, чего можно ждать на исходе первой недели работы.

Все мои товарки рисуют лучше меня, но ни у одной не получается так похоже и так верно. Это внушает мне надежду, что я их обгоню, потому что, отдавая должное их достоинствам, я не удовольствуюсь тем, что буду делать то же, что и они, а ведь обычно начинающие всегда говорят: "Если бы мне только рисовать, как такая-то и такая-то!"

На их стороне работа, умение, опыт, но эти сорокалетние девицы никогда не станут рисовать лучше, чем рисуют уже теперь. А молоденькие рисуют хорошо, и у них есть время, но будущего у них нет.

Может быть, у меня ничего не выйдет, но не оттого, что мне недостанет терпения. Убила бы себя за то, что не начала четыре года назад, а теперь, мне кажется, я уже опоздала.

Посмотрим же.

Четверг, 11 октября 1877 года

<…> Сколько ни уговариваю себя, что жалеть о прошлом бесполезно, но всякую минуту твержу сама себе: "Как было бы хорошо, начни я учиться три года назад! Была бы теперь уже значительной художницей и т. д. и т. п.".

Г-н Жюлиан сказал прислуге при мастерской, что больше всего надежд подаем мы с Шеппи. Знаете, кто эта Шеппи? Она швейцарка. До чего потешно говорит! Да, и еще г-н Жюлиан добавил, что из меня может выйти великая художница.

Я узнала об этом от Розали.

<…> Очень холодно, я простужена, но прощаю это все, лишь бы рисовать.

Рисовать – но ради чего?

Ради… всего, о чем я пла́чу с сотворения мира! Ради всего, чего мне недоставало и недостает! Ради того, чтобы с помощью таланта, с помощью… чего угодно добиться успеха! Если бы у меня все это и так было, может быть, я бы ничего не делала. <…>

Суббота, 13 октября 1877 года

По субботам в мастерскую приходит г-н Тони Робер-Флёри, художник, который написал "Последний день Коринфа", купленный государством и помещенный в Люксембургском музее. И вообще, лучшие парижские художники время от времени приходят в мастерскую и дают нам советы.

Начала я в прошлую среду, а в ту субботу он не смог прийти, так что для меня этот раз первый. Когда он подошел к моему мольберту и принялся изрекать замечания, я перебила:

– Простите, сударь, но я начала десять дней назад…

– А где вы рисовали прежде? – спросил он, проглядывая мои рисунки.

– Да нигде.

– Как это – нигде?

– Ну, я для собственного удовольствия взяла тридцать два урока живописи…

– Это не считается.

– Я сама понимаю, сударь…

– И вы, до того как пришли сюда, никогда не рисовали с натуры?

– Никогда.

– Не может быть.

– Но я вас уверяю…

– И вами никогда никто не руководил?

– Отчего же. Четыре года назад, еще в детстве, я брала уроки, учитель давал мне перерисовывать гравюры (это был Бенса!!!!).

– Я говорю не о том, совершенно не о том.

И поскольку видно было, что он все никак не поверит, мне пришлось добавить:

– Если угодно, вот вам мое честное слово.

– Что ж, значит, у вас совершенно выдающиеся способности, вы необыкновенно одарены, советую вам работать.

– Уже десять дней я только тем и занимаюсь. Не угодно вам взглянуть, что я делала до этой головы?

– Хорошо, я покончу со всеми барышнями и вернусь к вам.

– Ну-ка, ну-ка, – сказал он, обойдя три-четыре мольберта, – показывайте, сударыня.

– Вот, сударь, – сказала я, начиная с головы Архангела, но, поскольку я хотела показать только два наброска с нее, он запротестовал:

– Нет-нет, давайте сюда все, что у вас есть.

И вот я показала ему обнаженную мужскую натуру, неоконченную, потому что начала я в прошлый четверг; голову певицы, вид снизу, – он нашел, что в ней хорошо выявлен характер; ногу, руку и обнаженную натуру (Огюстину).

– Эту обнаженную вы делали самостоятельно?

– Да, причем раньше я не только не рисовала обнаженной натуры, но даже не видела…

Он улыбнулся и явно ничуть не поверил, так что пришлось мне снова давать ему честное слово, а он опять сказал:

– Это поразительно, у вас совершенно исключительные способности. Ваша обнаженная совсем недурна, совсем, а вот эта часть просто хороша. Работайте, мадемуазель… и т. д. и т. д.

Далее пошли советы. Остальные все это слышали и преисполнились зависти, потому что никто из них не удостаивался ничего подобного, а ведь среди них есть ученицы, которые занимаются уже год, и два, и три, работают с великолепными натурщиками и пишут копии в Лувре! Разумеется, спрашивают с них больше, чем с меня, но им могли бы воздать должное на их уровне…

Все это так, и я не… Ничего не хочу сказать, я только накаркаю себе несчастье… но я вверяюсь Богу… Как мне страшно!

За это после обеда на мой счет прошлась одна особа. Испанка, славная девушка, между прочим, добродушнейшее существо на свете, с необычайным рвением к живописи, но, правда, глаз у нее не очень точный, – так вот, эта испанка в разговоре с какой-то голландкой объявила, что, кто бы ни появился в мастерской, все сначала поражают быстрыми успехами; легко, дескать, усвоить то немногое, что для начинающих кажется невесть какой премудростью, а на самом деле чем больше знаешь, тем большему приходится учиться. <…>

После посещения мастерской… <…> Робер-Флёри побеседовал с… <…> Жюлианом. Мне захотелось разузнать еще что-нибудь, потому что я ничего, кроме самых приятных вещей, не ожидала.

Итак, я подошла к учителю, когда он правил рисунок одной прелестной белокурой особы, которая только приступила к занятиям в дополнительном классе.

– Господин Жюлиан… Скажите, что вам обо мне сказал господин Робер-Флёри… Я знаю, знаю, что ничего еще не знаю, но, может быть, он оценил… словом, каково это для начала, и если…

– Если бы вы знали, что́ он о вас сказал, мадемуазель, уж то-то бы вы покраснели!

– И все-таки, сударь! Постараюсь выслушать без излишней…

– Он мне сказал, что это сделано с умом, и…

– …И не желал поверить, что я никогда не рисовала.

– Ни в какую не желал. И даже в разговоре со мной он никак не мог отрешиться от недоверия, так что мне пришлось рассказать, как вы сперва нарисовали голову Архангела и как мне пришлось велеть вам начать сначала. Помните, это же было сделано так… как будто человек еще совсем ничего не умеет.

– Да, сударь.

И мы рассмеялись. И впрямь забавно же!

Теперь, когда сюрпризы, удивление, ободрение, недоверие и прочие радости для меня окончились, начинается работа.

У нас обедала г-жа Дубельт. Я держалась спокойно, сдержанно, молчаливо и, в общем-то, не слишком любезно. На уме у меня одно рисование.

Сейчас, пока писала в дневник, – останавливалась и мечтала о том, как мне придется работать, и сколько времени потребуется, и как трудно будет…

Говорят, что невозможно угадать, кто станет великим художником: кроме таланта, дарования, есть еще эта безжалостная механическая работа… Но какой-то голос мне говорит: ты не почувствуешь ни времени, ни трудностей и, сама того не подозревая, придешь к успеху.

И подумать только, я верю этому голосу! Он никогда меня не обманывал и предсказал мне уже немало несчастий – так зачем ему лгать на этот раз? Я верю ему и чувствую, что поступаю правильно.

<…> Я заслужу Римскую премию!

Понедельник, 15 октября 1877 года

Натура наша на неделю такова.

Утром девочка одиннадцати лет, с рыжими волосами кастрюльно-медного оттенка, очень интересная, – это для головы.

После обеда некий Персичини, обнаженная натура.

А по вечерам – потому что сегодня начались вечерние занятия, с восьми до десяти, – другой мужчина, тоже обнаженная натура.

Увидев меня на вечерних занятиях, г-н Жюлиан был ошеломлен. Вечером он работал вместе с нами, было очень занятно. Немного пошутили насчет политики и прочего. Последние новости весьма щекотливого свойства. Г-н Жюлиан не хотел высказать свое мнение, и я сыграла ему "Марсельезу". Ну-ка, сколько нас было вечером? Я, полька, Форхаммер, одна из француженок, Амели (испанка) и одна американка, да еще наш учитель. На занятия приехала Дина. Это же так интересно! Свет так хорошо падает на модель, тени такие простые!

<…>

Вторник, 16 октября 1877 года

После обеда пришел г-н Робер-Флёри и уделил мне особое внимание.

Я, как всегда, провела в мастерской целое утро, с девяти до двенадцати (никак пока не удается приехать точно к восьми часам). В полдень ухожу, завтракаю, возвращаюсь в двадцать минут второго, работаю до пяти, а вечером с восьми до десяти. В день выходит девять часов. Это меня совсем не утомляет, если бы физически можно было больше, я бы занималась больше. У некоторых людей это называется работой. Уверяю вас, что для меня это игра, говорю без малейшего бахвальства. Девять часов – это так мало, и подумать только, что заниматься так каждый день я не могу: от Елисейских Полей до улицы Вивьен далеко, и часто никто не хочет ездить со мной по вечерам, а кроме того, до дому я добираюсь к половине одиннадцатого, пока засну – уже полночь, и наутро у меня пропадает час времени. Впрочем, если бы я аккуратно занималась с восьми до полудня и с часу до пяти, выходило бы восемь часов. Зимой в четыре уже будет темно; что ж, тогда наверняка буду по вечерам приезжать. По утрам в нашем распоряжении двухместная карета, а в остальное время ландо. Дело в том, что, видите ли, я должна за год проделать работу, рассчитанную на три. А поскольку я иду вперед быстро, эти три года, втиснутые в один, будут равняться шести годам при средней понятливости. Я как те дурочки, которые говорят: "Она за шесть месяцев сделает то, что другая бы сделала за два года". Но это совершенно неправильно. Дело не в скорости. Иначе получится, что все дело в том, чтобы потратить время. Разумеется, заручившись терпением, чего-нибудь да добьешься, но я через год или через два буду делать то, чего наша датчанка не будет делать никогда.

Ну вот, принимаюсь поправлять ошибки других людей, и сбиваюсь, и начинаю злиться, потому что мне вечно некогда договорить мысль до конца.

Короче, начни я три года назад, я довольствовалась бы шестью часами в день; но теперь мне нужно девять, десять, двенадцать – чем больше, тем лучше. Разумеется, даже начни я три года назад, все равно лучше было бы работать как можно больше, но, в конце концов, что прошло, то прошло, и хватит об этом!

Гордиджани мне сказал, что работал по двенадцать часов в день.

Из двадцати четырех вычтем семь часов на сон, два на раздевание, молитву, мытье, одевание, причесывание и прочее; два часа на еду и на то, чтобы подышать воздухом, – выходит одиннадцать. В самом деле, остается тринадцать часов. <…>

Среда, 17 октября 1877 года

В ателье надо будет заплатить; платят вперед раз в месяц, а я уже хожу две недели.

Нет ста шестидесяти франков, чтобы уплатить.

<…>

Была у Фовеля: мое горло вылечено, голосовые связки в порядке! Только ужасный катар носа, но катар пройдет через две недели.

Прекрасно!

<…>

Суббота, 20 октября 1877 года

Бреслау получила от г-на Робера-Флёри много комплиментов, а я нет. Обнаженная натура вышла неплохо, а голова не удалась. С ужасом вопрошаю себя, когда же я научусь хорошо рисовать. Работаю уже ровно пятнадцать дней, не считая, разумеется, двух воскресений. Пятнадцать дней! Бреслау работает в мастерской два года, и ей двадцать лет, а мне восемнадцать; и потом, Бреслау много рисовала еще раньше. А я-то, ничтожество!

<…>

Я рисую только пятнадцать дней…

<…>

До чего хорошо рисует эта Бреслау!

<…>

Понедельник, 22 октября 1877 года

Натурщик оказался урод, и вся мастерская отказалась его рисовать. Я предложила пойти посмотреть картины, удостоенные Римской премии, они выставлены в Академии искусств. Половина учениц отправилась пешком, а мы – Бреслау, г-жа Синанидес, Зильхардт и я – в экипаже. Но оказалось, что выставка еще вчера закрылась. Пошли гулять по набережным, разглядывали старые книги и гравюры, болтали об искусстве. Потом в открытом фиакре поехали в Булонский лес. Представляете меня участницей такой прогулки? Я не стала возражать, чтобы не портить другим удовольствия. Они все были такие милые, держали себя так достойно, и мы уже почти перестали друг друга стесняться. И все получилось бы совсем недурно, не повстречай мы ландо с моими родными, которые тут же поехали следом за нами. Я сделала кучеру знак не торопиться; меня увидели, и я это заметила, но и не подумала заговорить с ними при моих художницах. На голове у меня был колпак, я была растрепанная и чувствовала себя неловко.

Семейство мое, разумеется, прогневалось; главное, их задело, что я так опускаюсь. Мне было ужасно досадно. Словом, вышли неприятности.

<…>

Среда, 24 октября 1877 года

<…>

Вечером позирует молодая женщина, очень недурного сложения.

Назад Дальше