Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 18 стр.


До сих пор самой бойкой в мастерской была Бреслау, теперь я с ней соперничаю… Все собираются нас послушать, и мне весело, потому что я изображаю из себя Пополя на трибуне, и потом, я люблю Бреслау, она у нас Арамис; а Шеппи – Портос, а Амели – д'Артаньян. Атос – не я, как вы понимаете, да я бы и не хотела, это для меня слишком серьезно.

<…>

Пятница, 30 ноября 1877 года

Принесла наконец в мастерскую мандолину, и этот очаровательный инструмент всех очаровал, благо, на вкус тех, кто никогда не слыхал мандолины, играю я недурно. Вечером во время перерыва я играла, а Амели аккомпанировала на рояле, и тут вошел Папаша и стал слушать. Видели бы вы, в каком он был восторге. <…>

– А я-то думал, что мандолина – это что-то вроде гитары, на которой пиликают! Не знал, что она поет, и вообразить не мог, что из нее можно извлечь такие звуки и что это так красиво! Да, черт побери, ничего не скажешь. Поверите ли, вы доставили мне большое удовольствие. Красота! Смейтесь, если хотите, но уверяю вас, что эта штука пиликает прямо по сердцу. Чудеса, да и только!

Ах, несчастный, так, значит, ты это почувствовал!

<…>

Та же мандолина не имела никакого успеха, когда я как-то вечером стала играть на ней дома перед Дубельтами, де Перье, Зюрло и т. д., а между тем им все равно пришлось хвалить. Яркое освещение, жилеты с вырезами в форме сердца, рисовая пудра – все это разрушает чары. А обстановка мастерской, тишина, вечер, темная лестница, усталость располагает ко всему, что есть на свете нежного… причудливого, милого, прелестного.

Ужасное у меня ремесло. Ежедневно восемь часов работы, долгие концы по городу, но главное – чтобы работа была сознательная, осмысленная. Черт возьми, ничего нет глупее, чем рисовать, не задумываясь над тем, что делаешь, не вспоминая, не учась, – а это было бы не так утомительно. <…>

Воскресенье, 9 декабря 1877 года

У дедушки был обморок, все, кроме меня, подумали, что… Было очень плохо. <…>

Только что ушел доктор Шарко; я присутствовала при осмотре и при совещании врачей, потому что я единственная не утратила присутствия духа и со мною говорят, будто я третий врач. Если нет размягчения, которого они опасаются, все может продлиться еще несколько лет, сию минуту, по крайней мере, смертельной угрозы нет.

Бедный дедушка, умри он теперь, я была бы безутешна – мы с ним так часто ссорились; пускай бы болезнь его еще пощадила, я тогда успею загладить свои прежние выходки. Я была у него в спальне, когда ему было совсем плохо… Впрочем, появление мое у больного есть само по себе уже признак чрезвычайного положения, потому что я ненавижу бесполезное рвение и даю заметить свою тревогу, только если считаю это нужным.

Заметьте: при каждой возможности я не упускаю случая себя похвалить.

Видела молодой месяц слева – это меня угнетает.

Сделайте милость, не думайте, что я была груба с дедушкой, я просто обращалась с ним как с равным; но теперь он болен, очень болен, мне жаль его, а потому мне было бы легче, если бы тогда я все сносила молча.

Мы от него не отходим; стоит кому-нибудь отлучиться, дедушка тут же его зовет. При нем Жорж, он спит в столовой у самой его двери, чтобы слышать его ночью, Дина все время у постели, это само собой; мама от беспокойства прихворнула, а Валицкий, дорогой наш Валицкий, бегает, и ухаживает, и ворчит, и утешает.

<…>

Я сказала, что мне было бы легче, если бы я тогда все сносила молча; можно подумать, будто я мученица, которую все обижали; на самом деле и сносить-то было нечего, но я раздражительна и вызываю раздражение у других, а дедушка и сам такой, поэтому я выходила из терпения и отвечала резко, а подчас несправедливо. Не хочу притворяться ангелом, который прячется под маской грубости.

<…>

Воскресенье, 16 декабря 1877 года

<…>

Дома кошмарные сцены. Жорж оскорбляет и бьет всех.

Если рассказывать подробности… это отвратительно, просто отвратительно.

Как мои маменьки меня мучают, сколько вреда мне наносят, развязывая эти скандалы, которые потом дают пищу сплетням… Но они сами страдают еще больше… Уж и не знаю, сердиться на них или жалеть.

Какой ад!

<…>

Понедельник, 17 декабря 1877 года

Сегодня дедушка взял меня за руку, притянул мою голову к себе и поцеловал.

<…>

Суббота, 22 декабря 1877 года

Амели настраивала Робера-Флёри против меня. Я подозревала, что она нас ссорит, но теперь с этим покончено. На прошлой неделе он мне сказал: "Никогда не следует успокаиваться на достигнутом". То же говорит и Жюлиан. Но я-то никогда не бываю собой довольна, посему я принялась размышлять над этими словами. А когда Робер-Флёри меня расхвалил, я призналась ему, что очень рада, что он мне все это сказал, потому что сама я совершенно недовольна собой, совсем пала духом, отчаялась, – он страшно удивился.

А я в самом деле пала духом; как только перестаю всех удивлять, впадаю в уныние. Ужасно. <…> Он долго простоял перед моим мольбертом.

– Такой рисовальщице, как вы, – сказал он мне, показывая голову, а потом плечи, – полагается рисовать плечи получше.

<…>

Воскресенье, 23 декабря 1877 года

<…>

Холодно. Я читаю "Грамматику рисования" Ш<арля> Блана, очень интересную книгу, играю на арфе, рисую скелет.

Вот так жизнь в восемнадцать лет! Она мне нравится, но я бы хотела большего, только чтобы это было мне не навязано.

<…>

Бедные женщины! Сколько усилий, сколько лихорадочных усилий, чтобы узнать то, что учат все студенты в университете, все мужчины или большинство – я говорю об образованной части общества. Вас посылают в школу, и вы всему учитесь как положено; а мне, а нам приходится разбрасываться, набрасываться на книги, мы хоть и узнаем кое-что, но беспорядочно, а я помешана на порядке, на симметрии, на правильном ходе вещей… пускай даже потом я сама все переворошу, переверну, переделаю. Что-то мне сегодня не удается выразить свои мысли.

<…>

Среда, 26 декабря 1877 года

В прихожей кредиторы Жоржа. Все одно и то же!.. Словом, за обедом у меня был нервный припадок. Такое со мной случается довольно редко, так что они немного испугались, хотя это не помешает им и дальше устраивать эти… ужасные, мерзкие, унизительные скандалы.

<…>

Воскресенье, 30 декабря 1877 года

Какое убожество – браться за перо, чтобы рассказать, как вернулся Жорж, вошел в столовую, я встала, чтобы его прогнать, а мама бросилась мне наперерез, на его защиту, словно ему грозила опасность. Она, наверно, так не думала, но это уже не первый раз, и я тогда пришла в такое состояние, что готова была убить кого-нибудь, а потом долго объясняла ей, до чего меня доводит ее поведение, и умоляла больше так не делать, говоря, что с ума сойду. И вот опять. И они еще смеют меня в чем-то упрекать!!!

Они или сошли с ума, или хотят, чтобы я покончила с собой. <…>

Понедельник, 31 декабря 1877 года

<…>

Была на елке у швейцарок, там было весело и славно, но мне хотелось спать, потому что я до двух работала.

Мне грустно, праздников у нас не празднуют, и от этого грустно. Когда било полночь, я была у художниц. Мы гадали. У Бреслау будут венки, у меня Римская премия, а у других печенье и суфле, а у меня еще поцелуй Робера-Флёри. Забавно все-таки. <…>

1878

Пятница, 4 января 1878 года

<…> Как странно, что то, прежнее существо так крепко уснуло. От него почти ничего не осталось – только воспоминание, время от времени, – оно пробуждает минувшие обиды, но я сразу же думаю о… о чем? А искусство? Мне хочется смеяться. Так вот она, моя движущая пружина? Я так долго и с такими муками искала цели или способа существовать, не проклиная с утра до вечера себя или все на свете, помимо себя, что теперь мне трудно поверить, что цель найдена.

В черной блузе я чем-то напоминаю Марию Антуанетту в Тампле.

Бедная женщина.

Начинаю становиться такой, какой мне хотелось. Уверенная в себе, наружно спокойная, я держусь подальше от дрязг и раздоров; бесполезными вещами почти не занимаюсь. Словом, понемногу совершенствуюсь. Условимся о понятии совершенства: я разумею совершенство по-моему.

Ах, время: на все-то оно нужно! С тех пор как нет других препятствий, самым ужасным, самым изнурительным, самым грозным врагом для меня стало время.

Что бы со мной ни случилось, теперь я лучше подготовлена к этому, чем прежде, в те времена, когда приходила в ярость от сознания, что у меня в жизни нет полного счастья. <…>

Воскресенье, 6 января 1878 года

<…> Мы сменили квартиру, живем теперь в доме 67 на улице Альма. Из моих окон видно, как едут кареты по Елисейским Полям. У меня собственная гостиная-мастерская.

Перевезли дедушку: какое печальное зрелище!.. Как только его внесли в комнату, мы с Диной окружили его заботами, принялись ухаживать за ним, а дедушка, бедный, поцеловал нам руки.

Моя спальня напоминает мне Неаполь. У дедушки в комнате разбили зеркало.

<…>

Да, моя спальня напоминает Неаполь. Приближается пора странствий, и вокруг меня словно сгущается аромат прежней праздности. Но напрасно!

Суббота, 12 января 1878 года

Сегодня в два часа ночи умер Валицкий.

Вчера вечером, когда я к нему зашла, он мне сказал полушутливо-полупечально: "Addio, Signorina", желая напомнить мне Италию, Алекс[андра] и все, над чем мы тогда так часто смеялись.

Может быть, впервые в жизни я пролила слезы, к которым не примешивалось ни ярости, ни эгоизма. Есть что-то особенно душераздирающее в смерти совершенно безобидного, безгранично доброго существа; он как бедный пес, который никогда никому не сделал ничего дурного…

<…>

Понедельник, 14 января 1878 года

Ушла из мастерской в полдвенадцатого, чтобы проводить до Лионского вокзала гроб с телом Валицкого, и опоздала. Его похоронят в Ницце, там все его больные, все его друзья. Его искренне любили все знавшие его. Все дни мы получали телеграммы, Аничковы прислали письмо, в котором они видны как есть: несравненные, верные друзья.

Г-жа де Музе́ поймала мяч на лету и примчалась, но при всем желании я не в силах поддерживать с ней отношений, потому что пришлось бы ездить на ее вечера и видеться со всеми этими людьми и красоваться в ее салоне и т. п. <…>

Понедельник, 17 января 1878 года

Мы с Диной обедали у Бойдов, а потом под присмотром г-жи Йорк отправились на вечер к г-же Брукс; жена-кубинка, муж-англичанин, натурализовавшийся во Франции. Две дочки, недурные, прекрасная квартира в Сен-Жерменском предместье, и, говорят, они дают прекрасные балы.

Вопреки всем ожиданиям были танцы. Не по мне эта роль – чтобы Берта меня опекала, а хозяева дома искали мне партнеров для танцев. Главное, эта роль не годится мне потому, что Берта сама дурочка и, по-моему, принимает за дурочку меня: я уверена, что она просила своих кавалеров меня приглашать. <…> Я скучала. Там был барон д'Андинье, белобрысый, весь какой-то коренастый, с шаркающей походкой, банальный, но большой шутник; дамы от него в восторге. Я люблю тонкие шутки, а не такие, вся суть которых в непристойности. Я никогда не бывала в свете и ничего не знаю, говорю это без малейшей иронии. Думаю, что общество было весьма избранное, и вообще Бойды занимают прекрасное положение. Г-н д'Андинье похвалил меня за то, как я вальсирую, а я сказала, что старалась танцевать получше, раз уж он пригласил меня ради г-жи Йорк. Он стал возражать, а я ответила, что вообще не люблю танцевать, на что он не нашел ничего лучшего, как сказать:

– Всегда удовольствие обнять хорошенькую даму за талию…

– Боже мой, сударь, да какая разница: если бы мода требовала, чтобы танцующие держали друг друга за уши, я думаю, мне это было бы все равно.

<…>

Пятница, 18 января 1878 года

Подумать только, что многие так и живут этой жизнью, этой мелочной светской жизнью… Мне она представляется совсем по-другому… Мне представляется какой-нибудь отель Рамбуйе, где собираются красавицы, знаменитости, а дураки всех развлекают, потому что служат мишенью для насмешек. Или Двор, или компания близких друзей, где можно дурачиться, но уж не такие же убогие балы, как вчерашний!! <…>

Воскресенье, 3 февраля 1878 года

В пять часов докладывают о Пополе. Я в мрачном настроении, вхожу и сообщаю, что не расположена к болтовне и чтобы на меня не рассчитывали.

Кассаньяк хочет уйти и говорит, что остаться у нас на обед ему сложно.

– Если сложно, не оставайтесь, надеюсь, вы нас не стесняетесь.

– Конечно не стесняюсь. Я обедаю у отца, там будут люди из наших мест.

– Вот и поезжайте, желаю вам приятно провести время. От меня нынче вечером любезности ждать не приходится; да и потом, там вы рассеетесь, женщины вам всегда говорят массу приятного.

– Послушайте, дружок, я бы хотел пообедать у вас, но мне надо съездить переодеться, в рединготе мне неудобно.

– Если дело только в этом, можете снять ваш редингот. Предоставляю вам для этого мою спальню, горничную и халат.

– В таком случае, дружок, когда придет ваша матушка, пригласите меня остаться, а не то выйдет несколько странно.

– Приглашу.

<…>

Он несколько раз поцеловал мне руку – разумеется, по-дружески.

Вторник, 12 февраля 1878 года

<…> Мы поехали в Итальянскую оперу. Давали "Травиату": Альбани, Капуль и Пандольфини. Великие артисты, но мне не понравилось; и все-таки в последнем акте мне не то чтобы захотелось умереть, но подумалось, что я заболею и умру как раз тогда, когда все начнет у меня идти на лад. Такое предсказание преподнесла я сама себе. Я была одета, как маленькая девочка: при стройной и хрупкой фигуре это очень изящно. На плечах белые банты, шея и руки голые: все это придавало мне сходство с инфантами Веласкеса.

Умереть? Какая нелепость, а все же мне кажется, что я скоро умру. Я не могу жить, я как-то неправильно устроена, во мне масса лишнего, а многого недостает, и в характере моем нет стойкости. Будь я богиней, будь вся вселенная к моим услугам, я все равно была бы недовольна. Я уже не такая фантазерка, не такая требовательная, не такая нетерпеливая; иногда, или, пожалуй, даже всегда, в глубине души я бываю рассудительна, бываю спокойна… но я не умею как следует объяснить, что я хочу сказать; говорю вам только, что долго не проживу. Мои планы, мои надежды, рухнувшие утехи моего тщеславия!.. Во всем я обманулась, или это… может быть, это даже хорошо?

Среда, 13 февраля 1878 года

Рисунок у меня не получается, и мне сдается, что со мной случится какое-нибудь несчастье. Как будто я сделала что-то нехорошее и боюсь последствий… или что меня будут ругать… Мне самой себя жалко, но я словно опасаюсь чего-то.

<…>

Знала, что случится что-нибудь… и случилось: большие денежные затруднения, мои маменьки умеют только кричать да твердить бесполезные возражения, одни и те же.

Мама сама, своими руками, доставляет себе огромные огорчения. Я прошу и умоляю ее, я ей приказываю не делать одной-единственной вещи. Не убирать мои вещи, ничего не выкидывать из моей посуды, не наводить порядок в моих комнатах. Так вот, что бы я ни говорила, она опять за свое, с каким-то болезненным упорством! А знали бы вы, как это меня ожесточает, как усиливает во мне нетерпеливость и резкость, и без того чрезмерные!

Думаю, что она меня очень любит, и я тоже очень ее люблю, но стоит нам две минуты побыть вместе, мы раздражаемся друг на друга до слез.

<…>

Короче, когда мы вместе, мы мучаем друг друга, а порознь нам было бы тоскливо.

Ради рисования я хочу отказаться от всего. Надо об этом помнить, в этом моя жизнь.

Только так я завоюю себе независимость, а тогда и случится все, что должно случиться. Точно так же, если я хочу наслаждаться обществом Пополя, лучший способ – это не приглашать его, а, наоборот, не принять его и пойти рисовать; чем больше жертв я принесу, тем быстрее пойдет дело.

<…>

Четверг, 14 февраля 1878 года

<…> Когда мы очутились в трехместном фиакре, где нас сдавило, встряхивало, взбалтывало, а напротив нас – Блан, с мандолиной на коленях, мы стали вопить как оглашенные и кто-то из нас, может быть и я, воскликнул: "А не поехать ли нам к Пополю?"

<…>

Лакей сказал, что хозяин ждет посетителей.

– Доложите о господине Блане.

– Прошу прощения за беспокойство, но тут со мной две юные русские дамы и одна юная англичанка, и они умирают от желания осмотреть вашу квартиру.

– Блан, ко мне должны прийти.

– Они на минутку, не больше.

<…>

Пополь был настороже, так что мы пробыли в этом восхитительном месте пять минут и ушли.

<…>

Пятница, 15 февраля 1878 года

<…>

Завтра не поеду в Оперу. Этим я искуплю вчерашнее. <…>

Рисую как обычно, что не мешает мне испытывать сильнейшее недовольство собой. Недавно сказала об этом Роберу-Флёри, а в субботу, исправляя наши рисунки обнаженной натуры, он спросил:

– Это ваша работа?

– Да, сударь.

– До мастерской вы не рисовали фигур в полный рост?

– Да нет же.

– Вы, по-моему, очень расстраиваетесь?

– Да, сударь.

– По-вашему, вы движетесь слишком медленно?

– Да, слишком!

– Ну так вот, я бы на вашем месте был весьма доволен.

Это было сказано очень весело и благожелательно и стоило любых комплиментов.

Да, но когда же я смогу… писать портреты? Через год… По крайней мере, надеюсь, что так.

<…>

Воскресенье, 24 февраля 1878 года

<…>

Что касается Поля де Кассаньяка, он не пришел и я его больше не приглашу, можете быть уверены, – не приглашу, потому что мне это не нужно. Я уже объясняла почему.

Поеду-ка я… в мастерскую и докажу, что если очень хотеть и если отчаиваться, мучиться и злиться, как я, то добьешься успеха.

Назад Дальше