Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 23 стр.


А еще, знаете, я не помню, чтобы мне когда-нибудь удалось получить сто франков без трагедий. Каждый раз, когда мне надо заплатить в мастерской, мне приходится вступать в более или менее оживленные диалоги. У нас платят по счетам, потому что с торговцами не поспоришь, но когда я прошу денег… Странные дамы: они часто подбивают меня на покупку совершенно мне ненужной шляпки… <…> а когда я прошу триста франков заплатить Жюлиану за три месяца мастерской, мне чинят массу препятствий, словно надеются избежать платежа.

Знаете, это совершенно убийственное существование.

<…>

Я рада, что, оказывается, такой человек, как Дюма, придает значение качеству бумаги, чернил, перьев. Потому что всякий раз, когда какие-нибудь мелочи мешают мне работать, я себе говорю, что это просто лень и что у великих художников не бывает причуд… Погодите… Я понимаю, что Рафаэль в порыве вдохновения может на днище бочки изобразить свою "Мадонну в кресле". И все-таки мне кажется, что этот самый Рафаэль, чтобы написать и завершить эту самую картину, воспользовался всеми своими любимыми кистями, а если бы его заставляли работать в том месте, которое ему не по душе, он бы нервничал так же, как я, простая смертная, в мастерской Жюлиана.

<…>

Воскресенье, 16 марта 1879 года

Умер Коко, попал под повозку перед самым домом.

Мне сказали об этом, когда я стала звать его обедать. По сравнению с горем от потери первого Пинчо, которого мне заменяет нынешняя Пинча, теперь я уже не так убиваюсь… Но если был у вас пес, который родился в вашем доме, молодой, глупый, игривый, добрый, славный, который прыгал бы вам на грудь и глядел на вас тревожными, непонимающими глазами, совсем по-детски, – вы поймете, как меня огорчила эта утрата.

Куда попадают души собак?

Бедняга он, бедняга: маленький, длинный, белый, облезлый, на заду и на лопатках – сплошные проплешины, одно огромное ухо вечно поднято, другое болтается; словом, мне в десять раз дороже такое страшилище, чем кошмарные дорогие мопсы.

Он был похож на апокалипсического зверя или на химеру на соборе Парижской Богоматери.

<…>

Пинча как будто не заметила, что ее сына убили; правда, она снова ждет щенков. Их всех будут звать Коко или Коклико. По-моему, считается, что у собак нет души.

Но почему?

Вторник, 1 апреля 1879 года

<…> С какой стати веселье должно быть приятнее, чем тоска? Нужно только внушить себе, что от скуки мне весело, что она меня развлекает. Весьма полезная реминисценция из "Руководства" Эпиктета; однако я могла бы возразить, что впечатления наши непроизвольны; а потому, как бы ни был силен человек, первое движение его всегда будет таково, как оно есть; потом он сумеет с ним сладить, но тем не менее оно все-таки уже было. И куда естественнее будет поддаться этому первому, естественному впечатлению, уступая уже испытанному ощущению и укрепляясь в нем, чем выворачивать его наизнанку, извращать, подавлять и до тех пор калечить свои чувства, покуда не подчинишь одни другим, а вернее, покуда не устроишь из них мешанину, так что они вообще растают, и тогда уже не о чем будет и заботиться… Не жить – вот к чему я веду. Быстрее было бы… Но нет… Ведь тогда все будет кончено; я вчера об этом уже говорила; с другой стороны…

Что может быть кошмарнее в этом мире, чем быть из него выброшенной, жить в своем углу, не видеть ни одного интересного человека. Никого, с кем можно было бы обменяться мыслями, и вообще не видеть ни известных людей, ни героев дня. Вот она, смерть, вот преисподняя! <…> Будем говорить только о том, что люди договорились называть несчастьем; ну что ж, на это не подобает сетовать и роптать: и в несчастьях кроется наслаждение, и их следует принимать как необходимый элемент жизни. Предположим, я потеряла любимое существо, – как вы думаете, мне это все равно? Напротив, я буду убиваться, плакать, стонать, вопить, потом мое горе переплавится в печаль, надолго, а может быть, и навсегда. Это мне вовсе не нравится, я этого не хочу, я предпочла бы, чтобы это было не так; и все-таки я вынуждена признать, что все это и значит жизнь, то есть наслаждаться жизнью. Бывает, что теряют мужа или ребенка, становятся жертвой вероломства, стенают и клянут судьбу, я и сама наверняка поступала бы точно так же; но все эти страдания в порядке вещей, и Бог на них не обижается, Он знает, и человек тоже не обижается, он чувствует, что это естественные и неизбежные последствия горя, которое он пережил. Мы стенаем, но в глубине души не считаем, что этого не должно быть, мы согласны на это, сами того не замечая. <…> Вы воображаете, будто я жалуюсь на спокойную жизнь и мечтаю о суете? May be, и все же это не так. <…> Я люблю одиночество и думаю даже, что, если бы я жила, я бы время от времени удалялась в уединение, чтобы почитать, поразмышлять, отдохнуть; в таком уединении есть своя прелесть, свое нежное и изысканное очарование. В сильную жару вы с восторгом забьетесь в погреб, но что, если вас там запрут навсегда! Вот увидите, что будет, даже если погреб прекрасно обставлен.

<…>

Теперь, если какому-нибудь умнику пришла охота меня смутить, пускай спросит, соглашусь ли я купить свою жизнь ценой жизни моей мамы, например. А я на это отвечу, что не согласилась бы даже ценой менее дорогой для меня жизни, – а ведь природа устроила так, что мы любим матерей больше всего на свете. Но отказалась бы я из эгоизма: ведь иначе я обрекла бы себя на муки совести. <…>

Вторник, 15 апреля 1879 года

<…>

Приходил Божидар, обедал у нас, расставлял мне книги; он добродушный позер, а воображает себя балованным ребенком; чудак, оригинал; все видел, все читал; с ним, как с Бертой, вечно происходит что-нибудь необыкновенное. Кстати, Берта тоже вчера приходила.

<…>

Пятница, 18 апреля 1879 года

Искала прическу в стиле ампир или Директории и заглянула в статью о г-же Рекамье; естественно, меня сразила мысль, что я могла бы быть хозяйкой салона, а у меня своего салона нет.

Глупцы возопят, что я себя считаю красивой, как г-жа Рекамье, и умной, как богиня; пускай себе глупцы вопят, а мы ограничимся тем, что признаем: я достойна лучшей участи – не случайно же все, кто меня видит, воображают, будто я царю над окружающими, будто я выдающаяся особа. Испустим тяжкий вздох и скажем себе: "Ну и что прикажете делать? Я сижу взаперти, мы никого не принимаем! Быть может, когда-нибудь придет и мой день…" Я привыкла верить в Бога, я пробовала отказаться от веры, но это не в моих силах… Это было бы полным крахом, хаосом; у меня никого нет, кроме Бога; Бог вникает во все мелочи моей жизни, я рассказываю ему обо всем. <…>

Вторник, 6 мая 1879 года

Занята по горло – и очень довольна; теперь вижу: я терзала себя, потому что мне некуда было девать время. Вот уже три недели работаю с восьми до полудня и с двух до пяти, домой возвращаюсь в полшестого; занимаюсь до семи, потом какие-нибудь наброски, или вечернее чтение, или немного музыки, и к десяти часам я уже ни на что не гожусь, кроме как лечь спать. Такой распорядок дня приводит меня к мысли, что жизнь коротка и что молодость моя проходит перед мольбертом или за книгой. Ладно, дурочка, все равно ничто другое невозможно…

Вечером музицирую… Неаполь! Вот что меня смущает… Почитаем-ка Плутарха.

Среда, 7 мая 1879 года

Лишь бы не иссякло мое яростное усердие, и я призна́ю, что счастлива. Обожаю рисование, и живопись, и композицию, и наброски, карандаш и сангину; у меня не возникает ни малейших поползновений отдохнуть и побездельничать. Я довольна! Месяц такой жизни приносит столько плодов, сколько обычные полгода. Все так весело, так прекрасно, что я боюсь, как бы это не кончилось! В такие минуты, как теперь, я верю в себя.

Мы сворачивали с улицы Риволи на площадь Согласия, а вдоль Тюильри шел Кассаньяк. Он меня точно видел. Я осталась невозмутима, только перестала мурлыкать песенку, которая у меня всегда на языке: "Я слыхала, тебя скоро женят". Я на него не смотрела, то есть мои глаза скользнули по нему, и все, а через миг карета "скрыла его от моего взора". Я и не подумала вытягивать шею, даже наоборот – слегка откинулась на сиденье. Он, мой идеал, шел медленно, тяжелой походкой. Мне бы хотелось видеть его удрученным, некрасивым, подурневшим, противным. Но если он будет обаятелен и знаменит, я утешусь тем, что можно перед ним преклоняться. Как видите, что бы ни случилось, я буду довольна. <…>

Четверг, 8 мая 1879 года

Бедное мое детство видело доказательства любви в том, как интересно мне было читать всякие истории о кардиналах, – это было во времена Антонелли! Сегодня я с тем же интересом читала о художниках, и у меня так же билось сердце, пока я читала рассказ о школе живописи.

<…>

Суббота, 10 мая 1879 года

Картина моя недурна, по цвету довольно приятная. Жюлиан с похвалой отозвался о композиции, сказал, что она выразительна, хорошо сгруппирована, выстроена; однако исполнение дурное; впрочем, он добавил, что на конкурсах по композиции на это не смотрят, да оно и понятно.

<…>

Понедельник, 12 мая 1879 года

Я хороша собой, счастлива и весела. Едем с де Дайенс в Салон, а потом болтаем обо всем на свете; повстречали Беро, художника, которого интриговали на балу, а теперь он прошел мимо нас, ни о чем не догадываясь. <…>

Работа Бреслау – большой красивый холст, изображающий большое красивое кресло, обтянутое золоченой кожей, в котором сидит ее подруга Мария, в платье тусклого темно-зеленого цвета, а на шее повязано нечто серо-голубое; в одной руке портрет и цветок, в другой пачка писем, которую она только что перевязала красной шелковой ленточкой. Композиция простая, сюжет знакомый. Рисунок великолепен, цветовая гамма гармоничная, колорит воистину прелестный. Не знаю, может быть, то, что я скажу, чудовищно, но поверьте, у нас нет великих художников. Есть Бастьен-Лепаж, который запутался в плоских и неинтересных сюжетах. А остальные? У них умение, навык, условность, школа; главное, все у них условно, в высшей степени условно. И ничего правдивого, ничего такого, что трепещет, поет, поражает, вызывает озноб, исторгает слезы. О скульптуре не говорю: для этого я ее слишком мало знаю. У меня уже в глазах рябит от жанровых картин, от чудовищной претенциозной посредственности, от обычных или добротных портретов – все это вызывает чувство, близкое к отвращению. Сегодня я не обнаружила ничего хорошего, кроме портрета Виктора Гюго кисти Бонна́, но Бонна уже сделал все, что мог, от него больше нечего ожидать; и потом, а быть может, и сперва – работы Бреслау. <…> Кресло у Бреслау скверно нарисовано, женщина точно вцепилась в него, потому что оно кажется наклоненным в сторону зрителя, и это жаль. Называю здесь Бонна за правдивость, а Бреслау за то, что все спокойные тона у нее поют. Не могу смириться с тем, что Лефевр у всех своих женщин делает одинаковые пальцы ног… Это меня раздражает и бесит.

<…>

Воскресенье, 1 июня 1879 года

С де Дайенс строим планы кругосветного путешествия. Возьмем с собой Блана и Одиффре.

<…>

Вторник, 24 июня 1879 года

В субботу я показала Тони написанную красками обнаженную натуру, и он сказал, чтобы я делала еще. Соответственно, занимаемся теперь обнаженной натурой.

<…>

Четверг, 10 июля 1879 года

Вчера произошла столь отвратительная сцена, что я даже не хотела писать. И все-таки надо, чтобы вы обо всем этом узнали.

Я вошла к маме и машинально, как со мной бывает десять раз на дню, беру со стола распечатанное письмо. Тогда эта сумасшедшая, решив, что это письмо или от ее брата, или насчет ее брата, бросается на меня и пытается силой вырвать у меня этот листок. Это доказывает, что она занимается какими-то грязными махинациями и боится, как бы я не донесла в полицию, где прячется этот человек и откуда он к нам приходит, чтобы окончательно нас унизить и опозорить. В решительные минуты я всегда веду себя с полным самообладанием; когда я почувствовала, как ее ногти впились мне в руку, я первым делом спрятала письмо себе за корсаж, сообразив, что́ это может быть за письмо. Я только сказала ей, чтобы она унялась, а не то я закричу. Тут пришла тетя и успокоила несчастную жертву моей жестокости, заверив, что это письмо от Карагеоргиевичей.

<…>

Среда, 16 июля 1879 года

Я невыразимо устала. По-моему, вот так начинается тифозная горячка. Мне снились дурные сны. А вдруг я умру? Сама удивляюсь, но я совсем не боюсь смерти. Если есть иная жизнь, она уж наверно будет лучше той, которую я веду здесь. А если после смерти нет ничего? Тогда тем более бояться нечего: следует желать, чтобы поскорее прекратились эти мелкие пакости и бесславные муки. Надо мне составить завещание. Начинаю работать в восемь утра, а к пяти так устаю, что вечер пропадает. Надо все-таки написать завещание. Сегодня вечером об этом подумаю.

<…>

Понедельник, 21 июля 1879 года

Лета нет как нет, с каждым днем все холоднее.

На этой неделе нам с утра до вечера будет позировать рыжая натурщица удивительной красоты. Скульптурные формы, краски, каких я в жизни не видывала. Она недолго пробудет натурщицей, а потому мы буквально накинулись на работу.

<…>

Среда, 23 июля 1879 года

Ходила смотреть конкурс на Римскую премию в Академии вместе с м-ль де Вильвьей; эта девушка ходит в нашу мастерскую, но она очень знатная, и ее семья принадлежит к самому высшему обществу Сен-Жерменского предместья. Ее мать маркиза, но, к несчастью, бедна.

Пятница, 25 июля 1879 года

Мне снились похороны.

<…>

Воскресенье, 3 августа 1879 года

<…> У меня горе. Исчез мой пес, Коко 2-й. Это случилось, когда мы были в театре. Я удивилась, почему он не бросился меня встречать, пошла его разыскивать, тогда мне и сказали, что он потерялся. Вам это все равно, но я бесконечно любила беднягу, я придумала ему имя, когда он еще не родился, и была к нему привязана не меньше, чем он ко мне! <…> Домашние знают, в каком я горе, и угрюмо молчат. Мама весь вечер искала. <…>

Понедельник, 4 августа 1879 года

Не могла уснуть. Мне все представлялся мой бедный песик, такой еще глупый, мне казалось, что он испугался консьержа, убежал и теперь не знает, куда идти. Я даже немного поплакала, а потом помолилась Богу, чтобы мой песик нашелся. <…> Просыпаюсь сегодня утром – а мне приносят моего Коко. Негодник был такой голодный, что даже не слишком-то мне обрадовался.

Я уже считала, что он пропал, а родные твердили, что его наверняка убили: они хотели, чтобы я наконец успокоилась. Мама кричит, что это чудо, – ведь никогда еще мы не находили пропавших собак. А как бы она кричала, если бы я рассказала ей о моей молитве; но я доверила это только дневнику, и то упрекаю себя: бывают мысли и молитвы настолько личные, что, если высказать их вслух или записать, они кажутся глупыми или бестактными. <…>

Среда, 13 августа 1879 года

Вчера в час ночи приехали в Дьеп.

<…>

С нами здесь Карагеоргиевичи.

Неужели все эти приморские города похожи друг на друга? Я была в Остенде, в Кале, в Дувре, теперь вот Дьеп. Пахнет смолой, кораблями, канатами, клеенкой. Ветрено, нигде не укрыться, просто в отчаяние приходишь. Пахнет морской болезнью. Какая разница со Средиземным морем! <…>

Пятница, 15 августа 1879 года

Погода хорошая, и я начинаю привыкать к северному морю. Сегодня утром и после обеда ходила писать пляж; пока Блан играл в пикет, сделала с него набросок.

Море великолепное, а воздух вечером был чистый и благоуханный.

<…>

Пятница, 29 августа 1879 года

<…> Фатализм – религия ленивых и отчаявшихся. Я отчаялась и клянусь вам, что вовсе не привязана к жизни. Я бы не высказала этой банальности, если бы думала так только сейчас, но я думаю так всегда, и даже в самые счастливые минуты. Презираю смерть; если там нет ничего… тогда все просто, а если что-то есть – препоручаю себя Богу. Но думаю, что в рай не попаду, что здешние мои мучения продолжатся и там; я на это обречена.

Какое очаровательное смирение, смахивает на кокетство, не правда ли? Это просто поза. Я позирую.

<…>

Понедельник, 1 сентября 1879 года

<…> Надеюсь, вы заметили огромную перемену, которая мало-помалу во мне совершается. Я стала серьезная и рассудительная, и потом, многие понятия стали мне доступнее, я понимаю многое, чего прежде не понимала и о чем судила по обстоятельствам, то так, то этак. Сегодня, например, меня осенило, что можно проникнуться огромным чувством к какой-нибудь идее, что можно любить ее, как любишь самое себя. <…>

Пятница, 5 сентября 1879 года

Еще два приятно проведенных дня – и мы уехали из Дьепа. Я очень довольна. Сейчас два часа ночи, я в большой досаде.

Назад Дальше