<…> Меня страшно раздражают мои маменьки. Они неуклюжи, утомительны, настаивают на пустяках, не имеющих никакого значения… и потом, не знаю, может, мне просто кажется… но они выводят меня из равновесия множеством досадных, противных мелочей; бестактность, которая сводит меня с ума, хоть криком кричи; я всегда стараюсь как-то все уладить, исправить, и приходится шутить через не могу. Они привыкли к моим сумасбродствам, они сегодня вечером ловко раздражали меня всякими мелочами, чтобы я вспыхнула: они считают, что я произвожу более блестящее впечатление, когда я такая, как раньше. Это унизительно, я чувствую себя такой несчастной. Хочу быть благоразумной – а мне не дают! <…>
Среда, 17 сентября 1879 года
<…>
Сегодня, в среду, а это благоприятный день, семнадцатое, а число это для меня, пожалуй, счастливое, я начинаю готовиться к ваянию. Съездила, навела справки о мастерских. Вчера к нам в мастерскую приходил Робер-Флёри; исправлять особенно было нечего, он дал мне несколько добрых советов, велел побольше работать над живописной стороной, которая у меня до сих пор отстает, несмотря на успехи в композиции, рисунке, характере, сходстве и т. д. Ну что ж, вместо рисунка при свете газа займусь ваянием. Понимаете, работе с красками ваяние не помешает: пока на улице светло, буду заниматься живописью, а когда стемнеет, переключаться на скульптуру. Договорились? Ну и хорошо!
Гуляла сегодня с Амандой (это наша шведка, она из сильных), и она рассказала мне, как ходила в гости к Тони (который был со мной вчера весьма любезен) и обсуждала с ним всех наших учениц; он ей сказал, что Амели никогда не избавится от огрехов в рисунке и композиции и т. д. И впрямь, картины у нее все какие-то безумные: что ни лицо, то флюс, глаза косые и т. д. Про Бреслау он сказал, что успехи ее недостаточны, а Жюлиан добавил, что талант ее не что иное, как прилежание. Анна очень одаренная, но не работает, и в голове у нее ветер. А я одарена в высшей степени, но в то же время трудолюбивая, старательная, серьезная; делаю удивительно быстрые успехи, рисунок у меня прекрасный – словом, море похвал. Значит, это правда, раз уж они об этом говорят с посторонними? Это было четыре месяца назад, а я-то думала, что последние восемь-десять месяцев стала хуже… Словом, меня это ободряет: буду работать лучше и еще больше. <…>
Воскресенье, 19 октября 1879 года
Собрала несколько рисунков и поехала вместе с Амандой к Сен-Марсо, с которым ни она, ни я не знакомы. Я оделась скромно, но изящно. Мне было страшно, но там была собачка, которая с первого же раза принялась ко мне ласкаться. Сен-Марсо мал ростом, черноволосый, чернобородый, лысый, лицо бледное, тусклое. Ему не больше тридцати двух лет. Я сплела ему историю, я, мол, в Париже проездом, у меня есть брат, он уже два года рисует, год назад начал заниматься живописью, но без особых успехов, вот я и думаю и т. д. Словом, он спросил, привезла ли я рисунки, я принесла их из кареты, и он их очень, очень похвалил; большой рисунок сангиной – "потрясающий". <…>
Говорит, что скульптура – неблагодарное искусство и т. д. и т. д., все, что говорят о скульптуре; когда он приехал в Париж, он пошел к г-ну Жоффруа, и тот его спросил, есть ли у него средства к существованию. Сен-Марсо ответил: "Более или менее". – "Тогда делайтесь скульптором, но, если вы рассчитывали зарабатывать скульптурой на жизнь, займитесь чем-нибудь другим".
Под конец, поскольку он наговорил мне приятных слов, я призналась ему, что это я. Он очень мил, очень любезен, рассказал, с чего начинать, и обещал, что приедет ко мне и поможет советами. Не знаю, но я довольна.
Хотя мне кажется, он не думает того, что говорит, он притворяется… я так ему и сказала, но он возразил, что это маловероятно: он же не знает меня и понятия не имеет, откуда я взялась.
<…>
Четверг, 30 октября 1879 года
Поехали на трамвае в музей Клюни. Карагеоргиевичи, гг. де Тарант, Тюркан, Джонстон и Берта. И мы все. Ничего безумно веселого, но мы с Бертой обнаружили кое-какие не слишком пристойные вещи, пока эти господа забавлялись нашей невинностью и смеялись, что мы проходим мимо стольких любопытных экспонатов. С точки зрения художественного наслаждения толку никакого из-за милой компании, в которой я оказалась. Схожу еще раз, одна.
Эти люди мне надоели. Ни удовольствия, ни пользы.
Забавная и очаровательная страна эта Франция: мятежи, революции, моды, остроумие, изящество, элегантность – в общем, все, что придает жизни прелесть, непредсказуемость. Но не ищите здесь ни серьезного правительства, ни добродетельного (в античном смысле слова) человека, ни брака по любви… ни даже истинного искусства. Французские художники весьма сильны; но им, за исключением Жерико, да теперь еще Бастьен-Лепажа, недостает божественного вдохновения. И никогда, никогда, никогда Франция не даст миру того, что дала Италия и – в области жанра – Голландия.
Эта страна не знает себе равных в смысле галантных похождений и удовольствий – но что кроме этого? Ну, в конце концов, так оно всегда, а другие страны, при всех их более основательных и похвальных добродетелях, бывают подчас скучны. Короче говоря, я не замужем, потому и жалуюсь на Францию… Гнусная это страна для молодых девушек, правда гнусная. Невозможно вложить больше холодного цинизма в соединение двух людей, чем это делают здесь, сочетая браком мужчину и женщину. Сделка, выгода, спекуляция – вполне достойные слова, когда они употребляются к месту, но применительно к браку они звучат гнусно, тем не менее слова эти чрезвычайно точно передают сущность французского брака. <…>
Пятница, 14 ноября 1879 года
<…> До сих пор я была милосердна к себе подобным, никогда не говорила и не повторяла то дурное, что о них рассказывали; на кого бы при мне ни нападали, всегда становилась на его защиту, с небескорыстной мыслью, что, быть может, кто-нибудь заступится при случае и за меня.
<…>
Конечно, хорошо бы оставаться доброй и впредь, при всем ожесточении, при всех несчастьях. Но раз уж Богу все безразлично и Он не придает этому никакого значения, забавно было бы стать злюкой, негодяйкой, клеветницей, врединой… Впрочем, Бог, надо полагать, это совсем не то, что мы думаем. Может быть, Бог – это сама природа, и всеми происшествиями в жизни распоряжается случай, приводящий порой к удивительным совпадениям и к таким событиям, которые наводят на мысль о Божьем промысле. А что касается наших молитв, религий, бесед с Богом… я на собственном опыте убедилась, что все это бесполезно. <…>
Воскресенье, 14 декабря 1879 года
За мной заехала Берта, и мы в сопровождении Божидара пустились пешком гулять по Латинскому кварталу, по площади Сен-Сюльпис, по улице Муфтар, Невер, Морг, Англе и т. д.; сели в трамвай, прокатились четверть часа, а потом опять пошли пешком. Так мы провели время с трех и до семи. Ничего нет прелестнее старого Парижа, он напоминает мне Рим, и романы Дюма, и "Собор Парижской Богоматери" с Квазимодо, и еще множество всяких древних и восхитительных вещей. Мы купили на углу каштаны, а потом битых двадцать минут торчали возле торговки слойками, истратили девять франков, а после подошли к другой торговке, и я принялась торговаться, а она стала говорить всякие глупости: "Что же вы, мадам, ради семи франков торгуетесь, а сами в шубе за двести франков", а шуба на мне была за две тысячи. Когда заворачивали за угол, мы пропустили Божидара вперед, благо туфли наши ступали совершенно бесшумно, а сами спрятались в подворотне; но он живо нас отыскал, и мы отправились в одну, а потом в другую контору по перевозке мебели и в обеих заказали по повозке, причем давали адрес г-на Ж[озефа] Арно де л'Арьежа, от Пале-Бурбон на улицу Пантьевр (квартира г-жи Арно). Берта преспокойно диктовала список вещей: два рояля, ванна, двойные зеркальные шкафы, посуда, бильярд и т. д.
Затем нас обуяло желание всюду заходить и всем подряд говорить глупости; но было уже семь часов; пришлось нанять фиакр, однако через десять шагов лошадь упала, мы вышли; возница помог лошади стать на ноги, и мы пустились дальше. <…>
Среда, 31 декабря 1879 года
Во мне, наверно, сидит болезнь. Я такая нервная, что готова плакать без причины. После мастерской мы ездили в магазин "Лувр". Одному Золя было бы под силу описать эту надоедливую, суетливую, отвратительную толпу людей, которые все куда-то бегут, толкаются, нос по ветру, глаза стреляют по сторонам; я изнемогала от жары и раздражения. Мама написала прекрасной Александре Пащенко безыскусное и достойное письмо, а я взяла лист белой гладкой бумаги с маленьким "м", увенчанным золотой короной, и написала так:
"Дорогая мадемуазель!
Брат мой передаст Вам согласие матушки; желаю вам счастья, надеюсь, что Вы сделаете счастливым и нашего дорогого Поля, – он этого заслуживает. В надежде увидеть Вас сердечно целую.
Мария Башкирцева".
Что я еще могу сказать? Поль красавчик, сложен как бог, он мог бы сделать лучший выбор, но он выбрал эту девушку, и я смиряюсь из сочувствия к ней.
Какой грустный конец года! Лягу-ка я в одиннадцать и в полночь буду спать, вместо того чтобы со скуки заниматься гаданием.
1880
Суббота, 3 января 1880 года
Кашляю так, что дальше некуда; каким-то чудом я от этого совсем не подурнела: у меня томный вид, но это мне к лицу. <…>
Понедельник, 5 января 1880 года
Ну что ж, плохо дело!
Принимаюсь за работу; но поскольку прервала ее не по доброй воле, чувствую вялость и неслыханно пала духом. А Салон приближается! Обсуждаю все это с великим Жюлианом, и оба – а он в особенности – приходим к выводу, что я не готова. Ну ладно, я работаю два года и четыре месяца, это не считая ни потерянного времени, ни путешествий. Это мало, но это и очень много. Я недостаточно работала, теряла время, отвлекалась… в общем, я не готова. <…>
Вечное сравнение: Бреслау. <…> Прежде чем выставиться, она занималась живописью больше двух лет. А я работаю год и четыре месяца, – конечно, мне не под силу выглядеть на выставке так же достойно, как она.
Мне-то ничего, я подожду, я не падаю духом, и если скажут повременить годик, искренне отвечу: с удовольствием! Но почитатели, но родные? Они утратят в меня веру! Я могла бы выставиться, но Жюлиан говорит – я должна дать в Салон такой портрет, чтобы он прогремел, а я способна сделать лишь нечто средненькое. Вот что значит чересчур заноситься: у нас в мастерской есть особы раз в пять слабее меня, они выставлялись – и никто им слова не сказал. Но мне-то это зачем? "Вы не нуждаетесь ни в учениках, ни в заказах на пятьдесят или сто франков, вы должны блеснуть. Выставлять то же, что другие, – это вас недостойно!"
Я и сама того же мнения, но почитатели, родные – и что скажут в России!..
Представляете: Жюлиан говорит, что я рисую в десять раз лучше Мане, а затем добавляет, что я не умею рисовать. "Вы должны добиться большего!"
А мне очень досадно, и я подумываю, как бы мне вообще с этим разделаться.
<…>
Суббота, 17 января 1880 года
<…>
Но сколько сомнений! Ехать или не ехать? Вы даже вообразить не можете… <…>
В конце концов… Кришахер [доктор] утверждает, что кашель у меня чисто нервный; это может быть, ведь я не простужена; у меня ни горло не болит, ни грудь. Просто я задыхаюсь, и справа боли в одном месте. В одиннадцать возвращаюсь домой и наряжаюсь, в глубине души мечтая опасно заболеть, чтобы не ехать на бал. Выгляжу прекрасно… <…>
Вторник, 10 февраля 1880 года
Долгое совещание с папашей Жюлианом насчет Салона: предложила ему два проекта, и он одобрил оба. Сделаю два наброска, это займет три дня, а потом выберем. <…>
В этом году я, "изобретательница", изобрела вот что: женщина, облокотившись на стол и подперев рукой подбородок, читает книгу; на прекрасных белокурых волосах отблески света. Название: "Вопрос о разводе" Дюма. Книга только что появилась, и вопрос увлекает всех.
Вторая идея – просто Дина, в белом крепдешиновом платье, сидящая в большом старинном кресле, руки свободно лежат на коленях, пальцы переплетены. <…> В этом втором проекте меня прельщает полная простота и прекрасные чисто живописные возможности. Да, это сущее наслаждение.
Сегодня я на высоте. Чувствую себя всесильной, великой, счастливой, всемогущей. Верю в будущее. В конце концов, кроме этого, верить мне не во что.
<…>
Воскресенье, 21 марта 1880 года
<…>
…Приходил Сен-Марсо, тоже давал советы. Он мне, пожалуй, нравится, но при нем мне как-то неловко. Ходит быстро, говорит быстро, и все это с отсутствующим видом. Сплошной комок нервов. Я сама такая, а все-таки при нем чувствую себя скованно, хоть он и похвалил мою живопись. Одна беда: когда мне не говорят ничего, я огорчаюсь, а когда хвалят, мне чудится, будто со мной обращаются как с маленькой девочкой и надо мной потешаются. Вдобавок сегодня я не так довольна, как вчера: правая рука оказалась слишком длинной… Она на два сантиметра длиннее, чем нужно, и я, обычно такая точная рисовальщица, пала в глазах такого скульптора, как г-н де Сен-Марсо. <…>
Среда, 24 марта 1880 года
Пришел Тони, но к моей картине не цеплялся, только немного к ткани платья. Проговорили до шести часов. <…>
– В Салоне, – сказал Тони, – наверняка будут выставлены вещи в двадцать раз хуже вашей, но тем не менее полной уверенности быть не может: несчастное жюри просматривает по шестьсот картин в день, иногда под горячую руку они отвергают картины просто так, из-за дурного настроения. Но в вашу пользу то, что картина ваша смотрится, что у нее приятная тональность. И потом, Лефевр, Лоранс, Бонна, безусловно, мои друзья. <…>
Четверг, 25 марта 1880 года
Наношу на холст последние штрихи, но работать над ним больше не могу: здесь уже делать нечего, разве что все начать сначала. Для работы, сделанной наспех, картина моя достаточно законченная. Высота вместе с рамой метр семьдесят сантиметров. <…>
В полчетвертого приезжают г-н и г-жа Гавини: "Мы подумали, что невозможно не поглядеть на картину Мари, прежде чем ее увезут. Как-никак отъезд первенца". Славные люди! Г-н Гавини отвозит меня во Дворец промышленности в карете, а картину тем временем относят двое рабочих. Меня бросает то в жар, то в холод, мне страшно – как на похоронах.
А потом огромные залы, посыпанный песком вестибюль, где выставлена скульптура. От всего этого у меня стучит сердце. Кто-то пошел взять мне квитанцию и узнать номер, тем временем приносят портрет Греви кисти Бонна, но ставят у стены, так что не рассмотреть: свет мешает. Во всем зале только Бонна, я и кошмарные желтые стены. Бонна, по-моему, отличный, а видеть здесь себя мне как-то странно. Это мой дебют, мой первый самостоятельный публичный шаг. Как будто я одна-одинешенька на островке, а вокруг – сплошная вода… Наконец все готово: у меня номер 9091, "Мадемуазель Мари-Константен Рюсс". Надеюсь, что меня примут. Посылаю Тони номер. <…>
Среда, 31 марта 1880 года
Я совсем свихнулась! Надо было послушать Тони и дать себе передышку. Огорошила Жюлиана, прислав ему такую записку: "Я, нижеподписавшаяся, обязуюсь каждую неделю делать этюд головы и обнаженную натуру или этюд в натуральную величину. Также буду делать три композиции в неделю или одну, но хорошо выполненную. В случае несоблюдения вышеизложенных условий дозволяю г-ну Родольфу Жюлиану, художнику-живописцу, объявлять на всех углах, что не заслуживаю ни малейшего внимания. Мари Рюсс".
<…>
Четверг, 22 апреля 1880 года
<…> В конце концов моя картина или окажется неудачно повешена и пройдет незамеченной – или ее поместят на виду, и она навлечет на меня хулу. Скажут, что в ней сплошные претензии на блеск, что она неслыханно слабая, да мало ли что еще! <…>
Понедельник, 26 апреля 1880 года
<…> В общем, Жюлиан считает, что к моей картине приложил руку Тони, а Тони, вы же знаете, сделал только одно: у меня гамма была слишком темная, и он везде понаставил бликов, а я потом тщательно переписала все эти места, не считая одного куска муслина; да, он еще прямо кистью переписал руку, но в предпоследний день я стала укорачивать пальцы, и в результате пришлось переделывать все, так что от его наметок ничего не осталось: он просто показал мне, как надо. В общем, я все честно сделала сама, и стыдиться мне, в сущности, нечего.
Сегодня была на вечере у г-жи Пурталес. <…> Милые, любезные люди, но общество какое-то странное, туалеты допотопные, гости безвестные. Я засыпала и злилась. А маменька вдобавок вдруг встает и подводит ко мне не то чилийца, не то мексиканца, "который смеется". У него тик, и на лице все время блуждает какая-то зловещая ухмылка, а лицо жирное, радостное. У него двадцать семь миллионов, и мама вообразила себе, что я ради двадцати семи миллионов способна…
Выйти за этого человека – почти то же самое, что за безносого: фу, кошмар какой! <…> Куча знакомых, но они на меня наводили сон. Музыканты-любители – от их игры у меня скрежет зубовный; скрипач, лишенный слуха, и красавчик, который спел серенаду Шуберта, но прежде оперся на рояль, бросил на присутствующих победительный взгляд и принял при этом такую нелепую позу! Я вообще не понимаю, как может порядочный человек выставлять себя напоказ на званом вечере. <…>
Пятница, 30 апреля 1880 года
<…> Мне хочется сперва сходить одной, чтобы посмотреть, как повешена моя картина. <…> Иду в Салон с большими опасениями; на всякий случай готовлюсь к худшему, чтобы задобрить судьбу. На самом деле ничего страшного: картина моя еще не повешена, я насилу разыскала ее к полудню. <…>
Что до Бастьен-Лепажа, тут поражает прежде всего пространство, эффект пленэра.
Жанна д'Арк – крестьянка, самая настоящая, она прислонилась к яблоне. <…> Голова запрокинутая, шея вытянулась, глаза, глядящие в никуда, – светлые, зачарованные; ее лицо ошеломляет: это крестьянка, дочь полей, потрясенная своим видением. <…> Вся фигура изумительна, она так меня взволновала, что сейчас, покуда пишу, с трудом удерживаюсь от слез. <…>