Если бы я была королевой... Дневник - Мария Башкирцева 27 стр.


Вторник, 24 мая 1881 года

Я в отчаянии, что не уехала. Напрасно обидела отца, осталась здесь; лето все равно пропало, потому что в конце июня придется ехать на воды. Вместо того чтобы торчать тут три недели, присутствовать при том, как Бреслау будут давать медаль, сидеть взаперти, унывать и скучать, я могла поехать в деревню – а мне ведь и в самом деле необходимо вырваться из этого немыслимого положения… <…> Дам телеграмму в Берлин, чтобы меня ждали; я еду… <…>

Среда, 25 мая 1881 года

<…> Самое ужасное – это мои уши. То, что беда настигла меня именно с этой стороны, – чудовищно, ничего мучительнее быть не может, с моим-то характером… Чего бы я ни захотела, всего боюсь, – кошмарное чувство! И теперь, когда у меня уже появился кое-какой опыт, когда способности мои вот-вот уже начнут проявляться, когда я уже немного научилась, как надо себя держать, мне кажется, что весь мир бы мне принадлежал, если бы только слышать, как раньше. А ведь при моей болезни глухота бывает от силы в одном случае на тысячу, как утверждают все врачи, которым я показывалась. "Успокойтесь, вы не оглохнете, при болезни гортани это встречается крайне редко!!!" И надо же, чтобы именно со мной… Вы не представляете себе, какое требуется притворство, какое постоянное напряжение, чтобы пытаться скрыть эту гадкую немощь; со старыми знакомыми, с которыми я встречаюсь редко, мне это удается, но в мастерской, например, все знают!

И до чего это вредит мне на людях! Какая уж тут живость, какое остроумие! А, все кончено!

Четверг, 26 мая 1881 года

<…> Это дальнее путешествие – то, что было мне нужно: поля, поля, поля везде. Здесь очень красиво, обожаю степь… за новизну. Почти беспредельный простор… Леса, деревни – это уже не то. Но главное, что приводит в восторг, – любезность и приветливость всех чиновников, вплоть до самых ничтожеств, которая встречает вас, едва вы въезжаете в Россию; таможенники разговаривают с вами, как добрые знакомые. Между тем я провела в вагоне уже восемьдесят шесть часов, а впереди еще тридцать. Какие головокружительные расстояния! <…>

Воскресенье, 29 мая 1881 года

Вчера ночью приехали в Полтаву. <…> Отец очень рад, но несколько смущен, видя, какое унылое впечатление произвел на меня край после пяти лет отсутствия. Я и не пытаюсь этого скрыть: с отцом у нас короткие отношения, и я ему не льщу.

Холод, отвратительная грязь, евреи… Весь край в осадном положении, ползут зловещие слухи… Бедная страна! Приехала в деревню… Поля еще затоплены разлившейся рекой, повсюду лужи, грязь, совсем еще свежая зелень, цветет сирень; но место здесь низменное, боюсь, как бы не оказалось сыро. Превосходный способ поправить здоровье! Все наводит смертельную тоску. Открываю рояль и играю наугад нечто похоронное. Коко жалобно скулит. Мне так грустно, что хоть плачь; строю планы, как бы завтра уехать отсюда… <…>

Стараюсь вести себя как все, но ничего не выходит; распаковала чемоданы – стало немного повеселее. Но я не могу уследить за разговором, и поделом. Надо лечиться! Ах, как прав был Жюлиан!

Мама привезла все газеты, где обо мне пишут; тамошнее мое отчаяние окружает меня здесь ореолом!

<…>

Понедельник, 13 (1) июня 1881 года

Начала писать крестьянку в натуральную величину, она стоит, прислонившись к плетню, в руках нечто вроде корзинки… <…>

Четверг, 7 июля 1881 года

<…> Говорили о всяких зловещих приметах, о разбитых зеркалах. А у меня здесь два или три раза уже оказывалось по три горящих свечи. Неужели я умру? От этой мысли у меня иногда озноб по коже. Но когда я верю в Бога, мне не так страшно, хотя… очень хочется жить.

<…>

Беда моя перед Богом в том, что я пристально слежу за малейшими движениями своей души и все время невольно прикидываю: вот эту мысль мне поставят в вину, а вот ту – одобрят; но как только я понимаю, что вот это хорошо, то тем самым уничтожается всякая моя заслуга, и все пропало. Стоит мне поддаться какому-нибудь благородному, доброму, христианскому порыву, как я сразу это замечаю и тут же невольно радуюсь, что это зачтется… И вся ценность моего порыва идет насмарку. Например, только что мне захотелось спуститься, обнять маму, повиниться перед ней; естественно, тут же пришла мысль о том, как это с моей стороны будет хорошо, – и все пропало. И потом, я почувствовала, что такое движение не стоило бы мне особого труда, что я бы невольно впала в сюсюканье или в развязность; потому что правдивые, серьезные, пылкие излияния чувств между нами невозможны: вышло бы неправдоподобно, поскольку все привыкли, что я всегда шучу. Они бы вообразили, что я играю комедию.

<…>

Четверг, 21 июля 1881 года

Мы в Киеве, святом городе, "матери городов русских", по выражению св. Владимира, который сперва сам крестился, а потом, добром ли, силою ли, окрестил весь народ, загнав его в Днепр. Наверное, при этом были утонувшие. Но глупые люди плакали по своим идолам, которых топили в воде во время крещения. О России еще так мало знают, все ее красоты и богатства еще так неизвестны, что вам, быть может, покажется новостью то, что Днепр – одна из красивейших рек в мире и берега его изумительно живописны. Киев застроен хаотически, как попало, все вперемешку; есть верхний город и нижний город, улицы все крутые. Из-за больших расстояний это не слишком удобно, зато интересно. От древнего города ничего не осталось; к тому же цивилизация наша в те времена ограничивалась строительством убогих храмов, безыскусных и непрочных; памятников же почти не сохранилось, не то что ваши роскошные громады, каменные да гранитные. Будь у меня склонность к преувеличениям, я бы сказала, что церквей здесь не меньше, чем домов. Множество соборов и монастырей; иногда прямо по три-четыре подряд. И везде, везде золоченые купола; колонны и стены побелены известью или выкрашены белой краской, а окна и крыши зеленые. А иногда весь фасад расписан: тут и сцены из жизни святых, и образа, но в совершенно бесхитростной манере.

Сперва направляемся в лавру; это монастырь, сюда всякий день приходят тысячи паломников изо всех концов России. <…>

Мама молилась с невыразимым жаром; уверена, что и папа, и Дина молились за меня. Но чудо не свершилось. Смеетесь? А я ведь почти надеялась. Я не очень-то придаю значение церквам, мощам, литургиям, нет, но я уповала на молитвы, на свою молитву. Я и до сих пор не рассталась с надеждой: сегодня молитва моя не была услышана, но когда-нибудь, может быть, ее услышат. Верю только в Бога – но тот ли это Бог, который слушает нас и занимается нашими делами?

Бог не исцелит меня сразу, в церкви; нет, я и не достойна ничего подобного, но Он может меня пожалеть и осенить врача, который меня вылечит… Не теперь, так позже… Буду молиться постоянно.

А мама верит в освященные образа, в мощи… Словом, вера у нее какая-то языческая, как у большинства набожных и не слишком умных людей… <…>

Может быть, если бы я верила в силу образо́в и мощей, тогда бы чудо произошло? Но там, в лавре, я и на коленях стояла, и молилась, но ничего не вышло. Я уж скорей пойму, как можно преклонить колени где угодно и просто помолиться Богу. Бог везде… Но как уверовать во все это? Мне даже кажется, что такой фетишизм принижает Господа и идет Ему во вред. И для множества народа, для большинства пилигримов Бог совершенно исчезает: есть только кусок иссохшей плоти, наделенный возможностью творить чудеса, или деревянная икона, к которой можно воззвать, и она услышит. Или я не права? А они правы? Кто более просвещен, тот и должен быть ближе к истине… Во всяком случае, мой Бог наверняка не одобряет всех этих литургий, которые считаются необходимыми для истинных верующих.

<…>

Воскресенье, 2 октября 1881 года

<…> Со вчерашнего утра мы наконец в Мадриде, сегодня утром в музее. Да, в сравнении с ним Лувр бледнеет: Рубенс, Филипп де Шампань… да кто угодно, даже Ван Дейк и итальянцы. Ничто не сравнится с Веласкесом, но я слишком еще ослеплена, чтобы о нем судить. А Рибера? Господи Боже мой! Да вот же они, истинные натуралисты! Что может сравниться с этой правдивостью, изумительной правдивостью, божественной, правдивейшей правдивостью! Глядя на все это, ощущаешь восторг и боль. О, если бы обладать таким даром! И мы смеем еще говорить о бледном Рафаэле, о чахлой живописи французской школы!

Цвет! Нельзя же чувствовать цвет и не уметь его передать!

<…>

Завтра пойду в музей одна. Невозможно выразить, как оскорбительно звучат идиотские рассуждения рядом с шедевром. Они болезненны, как удар ножа, а сердиться на них слишком глупо. И потом, мне свойственна совершенно необъяснимая стыдливость: не хочу, чтобы другие видели, когда я восхищаюсь; мне как-то совестно, чтобы кто-то наблюдал за тем, как во мне проявляются мои искренние чувства; я не в состоянии это передать словами. По-моему, всерьез говорить о том, что вас волнует, можно только с истинными единомышленниками. <…>

Или уж следует обмениваться мыслями по-парижски: подчеркнуто придерживаться профессиональной точки зрения, чтобы не казаться чересчур поэтической натурой, а о художественной стороне рассуждать в изысканных, но пошлых выражениях: "какая сочность, какое изящество…" или даже: "очень сильно, просто поразительно…". <…>

Воскресенье, 9 октября 1881 года

Ну что ж, у нас ничего нового. <…> Мама уехала… <…> Мне с самого утра было очень грустно, и все-таки ей надо было, в самом деле надо было ехать, потому что процесс наконец близится к завершению и не поехать значило бы все потерять. Вот она и уехала. <…>

Вечер прошел в разговорах с Поллаком об искусстве, а теперь я одна, и в голову лезут черные мысли: вдруг мама умрет и мы больше ее не увидим, не знаю почему… Карты предсказывают смерть, и я схожу с ума от тревоги, мне хотелось бы написать ей письмо и сказать, что я ее обожаю, что я в отчаянии из-за того, что причинила ей столько неприятностей, словом, такое письмо, за которое потом мне было бы стыдно… но карты говорят – процесс закончится хорошо, но она умрет… <…> Этот ужас был бы мне карой за мои дурацкие ребяческие бунты… Всю оставшуюся жизнь я бы плакала о том, что не в силах искупить свои грубости. Ох, я бы с ума сошла! Подумайте только: чувствовать свою вину, но знать, что никогда, никогда больше не сумеешь загладить свои сумасбродства. Она бы умерла, думая, что я ее не люблю, что мне все равно, что я утешусь и даже, может быть, обрадуюсь!

Я готова к любым несчастьям, но не в силах вообразить, как бы я перенесла такое… Лучше что угодно, только не это, лучше ослепнуть, лучше пусть меня разобьет паралич… Тогда я была бы достойна жалости, но потерять маму! Мне бы казалось, что это я ее убила.

Понедельник, 10 октября 1881 года

Я работала в музее, и вдруг подходят двое немолодых уже и некрасивых людей и спрашивают, не я ли мадемуазель Башкирцева. Подтверждаю, что это я, и тут они представляются… <…> Г-н Солдатенков и его врач. Солдатенков – купец-миллионер, много путешествует, обожает искусство и художников. <…> Старик Солдатенков спросил, продаю ли я свои работы, и я по глупости ответила, что не продаю, но я надеюсь, что мы с ним еще встретимся и он, может быть, что-нибудь купит. В России шутить не любят, а потом, женщины-художницы встречаются очень редко… Вот только если кто-нибудь принимает меня всерьез, я вижу, что он или дурак, или надо мной смеется. <…>

Что до живописи, то я сейчас много о ней узнаю; вижу то, чего раньше не видела; глаза мои открываются, я подымаюсь на цыпочки и боюсь лишний раз дохну́ть, чтобы не рассеялись чары, – ведь это самые настоящие чары. Появилась надежда наконец прикоснуться к моей мечте, мне как будто приоткрылось, что надо делать, и я всеми силами тянусь к этой пугающей цели: к хорошей живописи, не ремесленной, как у Бонна и других, а живой, поющей… Если этого достичь и если при этом быть художником, можно создать удивительные вещи. Потому что все дело, все дело в исполнении! Ну что такое "Кузница Вулкана" Веласкеса или его же "Пряхи"? Лишите эти картины чудодейственного живописного мастерства, и их творцом может быть любой, кто угодно. Знаю, что многие возмутятся: в первую очередь глупцы, которые кичатся тем, как они обожают чувство… Но чувство – ведь это и есть краски, это поэзия исполнения, это очарование манеры письма. Мы не отдаем себе отчета в том, насколько это верно! Вы любите картины эпохи раннего христианства, эти бесплотные и наивные фигуры, эту плоскую живопись? Она занятна, она интересна, но любить ее нельзя. Любите ли вы неземных дев на картонах Рафаэля? Я, может быть, покажусь вам грубой, но признаюсь, что они меня не трогают… А вот "Афинская школа" того же Рафаэля – восхитительна и не сравнима ни с чем, и другие его композиции тоже, особенно на гравюрах и фотографиях. Вот там есть и чувство, и мысль, и истинное дыхание гения. Заметьте, что я равно восстаю и против неодухотворенной плоти Рубенса, и против великолепной, но глупой плоти у Тициана. Нужно, чтобы был и дух, и тело. Нужно, как Веласкес, в исполнении быть поэтом, а в идее – мыслителем. <…>

Пятница, 14 октября 1881 года

Вчера в семь утра выехали в Толедо. <…> Испанские церкви – это нечто невообразимое. Оборванные проводники, разряженные в бархат ризничие, иностранцы, собаки – и все разгуливают, молятся, лают и т. д., и есть в этом странное очарование. <…>

Толедо – это просто черт возьми, это похоже… не знаю: там слишком много всего, достойного осмотра, а я пробыла в Толедо только несколько часов. Но я вернусь сюда, чтобы написать одну улочку, совсем темную… В общем… это так странно, и эти миниатюрные колонны, пилястры, плафоны, старые испанские и мавританские двери, обитые толстыми гвоздями, драгоценности – чудо, иначе не скажешь! Но было жарко, я плохо видела, впрочем я это предвидела… <…> Все живописно, все годится на картину, не нужно даже выбирать, все удивительно и интересно, но сердца моего это не волнует… Может быть, если присмотреться… Но вся эта смесь го́тов, арабов и испанцев – как-то все это меня не касается. Coro в соборе, к примеру, – настоящее чудо; скамьи украшены деревянными резными барельефами на исторические темы с таким обилием деталей и такой тонкой работы, что не перестанешь изумляться. Да, собор поражает изяществом, пышностью, а главное – легкостью: кажется, будто эти колонны, и резьба, и своды не в силах сопротивляться времени; боишься, как бы все эти сокровища не обратились в руины, становится страшно за всю эту красоту; на самом же деле это чудо терпения вот уже четыре или пять столетий стоит несокрушимое и прекрасное. Поверьте, уходишь оттуда с мыслью: лишь бы все здесь сохранилось! И со страхом – а вдруг оно разрушится, испортится, обветшает; мне хочется, чтобы никто не смел тронуть это творение даже пальцем, а люди, которые бродят по собору, заранее кажутся мне виноватыми: они словно участвуют в очень медленном, но неизбежном разрушении этого изумительного строения. Знаю, что его хватит еще на века, но все-таки… <…>

Воскресенье, 16 октября 1881 года

Одно из наиболее любопытных зрелищ здесь – это Растро, улица, застроенная самыми разными балаганами, словно на русской деревенской ярмарке, где можно найти что угодно. Жизнь, движение, давка – и все это под палящим солнцем. Великолепно! Бесконечное разнообразие роскошного хлама в грязных домишках; невообразимые лестницы и задние комнаты в лавках; груды тканей, гобеленов и такие вышивки, что можно с ума сойти.

А как беспечны убогие обитатели здешних мест! Чтобы развесить старинные рамы, они дырявят гвоздями прекрасные штофные обои на стенах; они ступают прямо по вышивкам, разложенным на полу, по старинной мебели, по рамам, статуям, церковным ракам, серебряным безделушкам, старым ржавым гвоздям. Я купила светло-розовый шелковый занавес, весь вышитый, сперва за него запросили семьсот франков, а потом отдали за сто пятьдесят, и полотняную юбку, расшитую цветами красивых бледных тонов, ее мне уступили за сто су, а сперва просили двадцать франков. <…>

Эскобар заехал за нами, отправляемся на бой быков. <…> Объявили, что будет восемь быков; это воскресенье, по-моему, последнее. Блестящее представление, ничего не скажешь. Король, королева, инфанты заняли свои места. Музыка, солнце, дикие крики, топот, свистки, развевающиеся платки, взлетающие в воздух шляпы. Единственное в своем роде зрелище, увлекательное, величественное и ни на что не похожее. Я начинаю уже понимать, что к чему, представление меня захватило. Шла я туда скрепя сердце, преодолевая отвращение; и все же я не дрогнула, глядя на эту изысканную в своей жестокости бойню. <…> И это, конечно, самое отталкивающее зрелище, какое только бывает!! Очень красиво, если ничего не видеть… Но в конце концов увлекаешься и из гордости сидишь с храбрым видом, глядя на все эти ужасы. Я не отводила глаз. Выходишь оттуда немного опьяненная кровью; кажется, еще немного – и начнешь сама тыкать железными пиками в затылки кому попало. <…>

Среда, 19 октября 1881 года

Ничего не скажешь, кашляю так, что вот-вот вывернусь наизнанку. И вдобавок худею… <…> Это даже красиво, так что не жалуюсь. Сейчас у меня интересный период: худею, но еще не отощала; появилась во мне некоторая томность, которая мне даже идет; но если так пойдет дальше, через год я превращусь в скелет… <…>

Четверг, 27 октября 1881 года

О счастье, покинула ужасную Севилью! Тем более ужасную, что со вчерашнего вечера я в Гранаде. <…> Но лучшее, что я видела в Гранаде, – это каторга, тюрьма, где работают каторжники. Не знаю, почему мне взбрела в голову такая фантазия, но я, конечно, не жалею, хотя уходишь оттуда, как с боя быков, со стесненным сердцем. Начальник тюрьмы сразу же уступил желанию благородных иностранок, и нам было разрешено осмотреть все. Впереди нас шел тюремщик, а по бокам шестеро капралов из числа самых примерных преступников, вооруженных дубинками: на них была возложена забота о порядке. Не могу описать впечатление, производимое толпою мужчин, которые с проворством, свидетельствовавшим о страхе, выстраивались и сдергивали шапки перед галунами и дубинками тюремщиков. Проводник сказал, что заключенных тут бьют.

Этих людей, которых разоружили, держат взаперти и, как детей, заставляют работать, возбуждают только жалость; видя их, не думаешь о тех злодеяниях и мошенничествах, за которые их сюда согнали. Более того, в сердце шевелится какое-то удивительное умиление, когда видишь эту орду отверженных, которые кланяются так смиренно, работают, судя по всему, с огромным рвением и показывают тетради, по которым учатся читать, и все это как-то по-детски, боязливо. Да, заметно, что их бьют: они похожи на бездомных псов, которые ложатся и покорно принимают побои. Но какие лица! Хотелось бы написать здесь картину. Мне разрешили, – найти бы только уголок и разместить там трех-четырех человек… К сожалению, картина, которую надо бы написать, вышла бы слишком громоздкой… <…>

Пятница, 28 октября 1881 года

Провела день в гранадских тюрьмах.

<…>

Назад Дальше