5
В большой комнате на втором этаже деревянного дома - длинные столы, над которыми висят керосиновый лампы-"молнии" с пузатыми стеклами. За барьером - дама в черном платье с белым воротничком. Она негромко спрашивает, что мне угодно, и, усомнившись в моем праве на абонемент (я был лишь немного выше барьера), все же выдает мне "Давида Копперфильда". Я нахожу свободное место, раскрываю книгу - и не могу читать. Я поражен.
В городе еще позвякивают звоночками двери магазинов, плетутся извозчики, цокают по булыжнику копыта. На Сергиевской, как всегда по вечерам,- гулянье: гимназисты и реалисты в заломленных, измятых для шику фуражках гуляют с гимназистками по правой стороне улицы. (Иной год модно прогуливаться по правой, а иной - по левой.) Шумят, перебрасываются шутками, смеются.
А здесь, в библиотеке, в полной тишине слышен только шелест переворачиваемых страниц. Здесь - читают. Я - читатель. Мать Давида умирает, хотя госпожа Мордстон полагала, что она могла бы и не умереть, если бы очень постаралась. Давид идет в школу, и, когда товарищи смотрят на него, он замедляет шаг и делает скорбное лицо, потому что у него умерла мать, и он теперь особенный человек, не такой, как другие...
Так магический диккенсовский мир навсегда связался в моем сознании с ошеломившей меня серьезностью чтения. Впервые я увидел себя со стороны. Да, мы такие же, как все, но еще и другие. Мы - особенные. В городе происходит то, и другое, и третье. Мы не участвуем в том, что происходит в городе. Мы - читатели. Мы читаем.
ПОЭЗИЯ
Ночью, когда мне не спалось, я сочинял стихи, подражая Жуковскому, которого узнал прежде Пушкина и полюбил на всю жизнь. Множество незнакомых слов в его сочинениях поразили и очаровали меня. Его баллады были как будто написаны на неизвестном языке. Что такое "анахорет"? Кто такие Эвмениды? Почему он пишет не "ворон", а "вран", не "берег" а "брег", не "холодный", а "хладный"? Я никого не спрашивал, где находится Инглигфор или Стикс, и мне не удалось найти их на географической карте. Однажды я спросил Сашу, кто такой Асмодей, и он ответил:
- Дурак, не все ли тебе равно? Ведь это поэзия.
Может быть, Саша был прав?
Размышляя о сравнительном могуществе сатаны и бога, я читал "Балладу, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди".
Почти в каждой балладе кто-нибудь умирал или кого-нибудь убивали. Рыцарь Роллон, не испугавшийся самого сатаны, одолжил ему на год свои перчатки и был страшно наказан - в сущности, за простую любезность. В двух балладах-"Людмила" и "Ленора", странно похожих,- жених являлся мертвым к невесте, потому что не мог забыть ее и после смерти. Небо карало беззаконную любовь, но и законная почти всегда кончалась печально для влюбленных. Волшебные предметы - очарованная ладья, нетленный булат, Поликратов перстень, Аргусов талисман - участвовали в балладах, и становилось ясно, что обо всем этом можно писать только в стихах. Недаром же стихи были так не похожи на обыкновенную человеческую речь! Мне казалось, что поэзия требовала какого-то тайного уговора - все условились не замечать ее странностей, так же как в опере артисты как бы условились с публикой, что они будут не говорить, а петь.
Прошло два или три года, и в моей ночной поэзии вместе с Жуковским стал участвовать театр.
Летом я каждое воскресенье ходил в театр, и, хотя в утренниках играли второклассные актеры, о которых в нашем доме говорили с пренебрежением, мне казалось, что лучше сыграть невозможно.
Как и поэзия, театр был полон загадок. На занавесе был изображен древнегреческий бог Пан, безобразный, смеющийся, с венком на вьющихся волосах. Он сидел на упавшем дереве, поднеся флейту к губам и скрестив козлиные ноги. Перед началом спектакля, когда в зале становилось темно, раздавался таинственный удар в гонг. В мелодрамах "Две сиротки" и "Жизнь игрока" актеры почему-то говорили прозой, но с таким выражением, как будто читали стихи. Напротив, в пьесах Островского актеры старались сделать вид, что они - обыкновенные переодетые люди. Да и не очень-то переодетые! В Гостином дворе было сколько угодно таких приказчиков и купцов. Отец Борьки Алмазова мог, не переодеваясь и не гримируясь, перебраться из своего трактира на сцену.
В некоторых пьесах актеры говорили то, что должен был услышать зритель, но как бы не слышал тот, с кем они говорили. Это называлось "в сторону" - и они действительно отворачивались от собеседника и даже прикрывали рот рукой.
Мне хотелось вмешаться в то, что происходило на сцене. Это было невозможно, и я вмешивался в уме. Я придумывал другие концы - более счастливые или, по меньшей мере, справедливые. Мне хотелось, чтобы в "Бесприданнице" Карандышев лучше убил Паратова, а не Ларису.
Но вот мать разрешила мне посмотреть "Орленка" Ростана - и все, что я видел прежде, показалось мне скучным и обыкновенным. Как горячо сочувствовал я Орленку, которого Меттерних заставляет забыть своего отца! В каком восторге был от наполеоновского гренадера Фламбо, в его высокой медвежьей шапке! Как презирал безвольную белесую Марию-Луизу, которую играла какая-то переваливающаяся с ноги на ногу гусыня!
После "Орленка" я попробовал писать пьесы в стихах, и хотя у меня ничего не получалось, все равно это было интересно. Некоторые слова соединялись сами собой, точно они только этого и ждали. Другие разбегались, и когда я наконец находил то, которое искал, оказывалось, что мне нужно совсем другое. Подбирая рифмы для второй строфы, я забывал первую и думал с отчаяньем, что никогда не стану поэтом, потому что у меня плохая память. Темнота, в которую был погружен город и дом, была темнотой только потому, что в ней происходило передвижение особенного ночного света. Тишина была тишиной только потому, что время от времени что-то шелестело, потрескивало, шуршало. Я сочинял стихи...
Кроме ночной поэзии была еще и дневная. Днем я писал стихи легко, почти не задумываясь. Для Саши, который нахватал двоек, я сочинил экспромт:
Кафедра. Учитель. Притихший класс,
Учитель - мучитель считается у нас.
Для мамы, которая устраивала бал-маскарад в Пушкинском театре "в пользу недостаточных студентов-псковичей", я тоже сочинил тогда экспромт:
Темно. По улицам Дамаска
Крадется медленно таинственная маска.
Мама была в восторге.
Так и видна эта темная улица,- сказала она,- которой медленно крадется маска.
Она заставила меня прочитать мой экспромт при гостях, и гости одобрили его, хотя и спросили, почему действие происходит в Дамаске, а не в Пскове, и на улице, а не в Пушкинском театре, где устраивается бал-маскарад. Они не знали, что я стану поэтом...
Ночные и дневные стихи перемешались после этой встречи. Я выбрал лучшие из них и с небрежным сопроводительным письмом послал в журнал "Огонек".
Прошел месяц. Я перелистывал "Огонек" и удивлялся: редакция печатала стихи, которые были гораздо хуже моих. Под ними стояла подпись какого-то Сологуба. Журнал не напечатал ни одного моего стихотворения, и даже в "Почтовом ящике" в ответ на мое письмо не появилось ни слова.
Летом 1915 года к старшему брату приехал Тынянов, я прочел ему одно стихотворение, и он одобрительно кивнул. С воодушевлением я стал читать второе, запнулся, и, к моему удивлению, он закончил строфу. Потом прочел вторую, потом, засмеявшись, третью. Стихи были удивительно похожи на мои. Я растерялся.
- Разве я читал тебе эти стихи?
- Нет. Но понимаешь... Тебе сколько лет?
- Тринадцать.
- В твоем возрасте все пишут такие стихи.
В утешение он прочел мне несколько стихотворений Блока, и новая жизнь открылась для меня. Я влюбился в Блока.
ВЕСНА 1917-го
1
В этот день, наскоро проглотив обед, я полез в шкаф, где на дне валялась куча старых носков, и, выбрав две пары не очень рваных, надел их, проложив для тепла газетой. День был морозный.
Помнится, я еще подумал, не поточить ли коньки - у меня были коньки "нурмис", на которых катались еще старшие братья,- и не стал точить. Я торопился: после пяти часов на катке у Поганкиных палат играл военный оркестр и брали на две копейки дороже.
Алька Гирв методически вырезал на льду свои инициалы, и я покатил к нему - надо было поговорить о вчерашнем. У нас был кружок по литературе: младший Гордин, братья Матвеевы, Рутенберг и я собирались у Альки и читали рефераты. Как раз накануне, когда мы только что расположились и закурили, вошел Иеропольский, новый учитель, заменивший в четвертом классе Попова. Мы его не любили. Он был коротенький, красненький, в очках, с круглой, стриженной бобриком головкой. Поднимая толстый указательный палец, он говорил с поучительным выражением: "Надо произносить не Петр, а Петр, Петр Великий". Иеропольский пришел потому, что он ухаживал за одной из Алькиных сестер.
Я не сомневался, что он доложил директору о нашем кружке, но Алька сказал:
- Наплевать.- И прибавил, подумав: - Тем более что в Петрограде -революция.
Оркестр заиграл вальс. Пошел снег. Мне захотелось есть, хотя я недавно пообедал. Отставной усатый поручик в бекеше, катавшийся на коньках, хотя ему было добрых лет сорок, лихо подлетел к хорошенькой гимназистке. Все было совершенно так же, как в любой вечер в конце февраля в Пскове или в другом городе Российской империи.
Но уже на следующее утро что-то сдвинулось, смешалось и стало меняться стремительно, как на киноэкране, где даже похороны Золя, которые я видел в "Патэ-журнале", происходили с головокружительной быстротой.
2
При слове "революция" в моем воображении возникали баррикады - по меньшей мере две, если удастся взорвать Ольгинский мост и отрезать Завеличье, где стоял Красноярский полк. Впрочем, полк давно ушел на позиции, в казармах формировались маршевые батальоны.
Первую баррикаду я решил устроить из мешков с мукой перпендикулярно к Торговым рядам. В Торговых рядах были оптовые склады муки, а мешок с мукой - как утверждал Саша - не могла пробить даже пуля из винтовки образца 1891 года. Таким образом, присутственные места были бы отрезаны вместе с губернатором и всей его канцелярией.
Вторая баррикада - на Кохановском бульваре - должна была остановить правительственные войска, которые, прибыв из Петрограда, без сомнения, заняли бы казармы Иркутского полка. Тут, очевидно, пришлось бы валить деревья и телеграфные столбы - широкий бульвар было трудно перегородить, хотя я надеялся, что удастся опрокинуть два-три вагона трамвая.
Главный штаб Северо-Западного фронта помещался в здании нашей гимназии. Я видел генерала Рузского, командующего,- маленького, в очках, озабоченного, с узким симпатичным лицом. Он нравился мне, но это, разумеется, не имело значения. Кто-нибудь из нас, переодевшись в форменный сюртук сторожа Филиппа и нацепив седые, как у него, баки, мог войти в гимназию и, мигом вбежав по лестнице, распахнуть дверь в кабинет Рузского.
- Сдавайтесь, генерал! Сопротивление бесполезно.
...У Торговых рядов городовые сомкнутым строем идут на баррикаду. Свист пуль. Взрывы гранат. По одну сторону - братья Матвеевы, по другую - их отец, полицейский пристав. Мне хотелось, чтобы он, как Жан Вальжан, бросил свой мундир через баррикаду, но, зная пристава, я понимал, что рассчитывать на это не приходилось.
К полиции присоединяются мясники с топорами. На пожарной вышке вывешиваются четыре шара - это значит, что огнем охвачен весь город. И вот подпольщики во главе с доктором Ребане выходят из своих подвалов с бомбами в руках.
Словом, революция представлялась мне кровавой, трагической схваткой. Но ничего подобного не произошло в первые дни марта, а то, что произошло, было похоже на пасху.
На пасхе красные бумажные цветы втыкались в куличи, с утра до вечера приходили и уходили гости, все были радостно возбуждены, много смеялись и чего-то ждали. И в эти дни, как только стало известно, что царь отрекся от престола, весь город надел красные банты, со стола не убирали, гости приходили и уходили, одна новость сразу же тонула в десятке других, и дни, хотя еще была зима и рано темнело, стали казаться долгими, бесконечными. Никому - так же как на пасхе - не хотелось спать. И мне было весело, и я был радостно удивлен, увидев на углу Гоголевской и Сергиевской, где всегда стоял знакомый городовой, семинариста с красной повязкой на рукаве. На повязке появилось незнакомое слово: "Милиция".
Можно было не сомневаться в том, что революция действительно произошла, а не приснилась. Но мне казалось странным, что она произошла без баррикад, без уличных схваток. Только в Петрограде немногие из городовых оказали сопротивление. В Пскове их почти не трогали - пристава Матвеева я встретил на Сергиевской в штатском. Ни единого выстрела! Между тем царь отрекся от престола именно в Пскове...
Да, революция произошла с удивительной легкостью и быстротой. Не оказалась ли она неожиданностью даже для революционеров?
По-видимому, на этот вопрос мог ответить Толя Р., семиклассник, который жил у нас, потому что в городе Острове (откуда он был родом) не было мужской гимназии. Мама согласилась взять его на пансион в надежде, что он, как примерный мальчик, благотворно подействует на меня и Сашу. Примерный мальчик стал пропадать до полуночи - он участвовал в одном из подпольных кружков.
У Толи были серые смеющиеся глаза и отливающие синевой впалые щеки. Он долго, умно разговаривал с гимназистками, а потом, смеясь, рассказывал, что ему опять не удалось влюбиться. В конце концов удалось, и с тех пор он был постоянно влюблен - каждые две недели в другую.
В нем была черта, о которой я догадывался и в те годы, когда мы почти не думали друг о друге. Он ценил настоящее, но будущее имело для него неизмеримо большее значение. "Сейчас" было черновиком для "потом", сегодня - для завтра. А когда наступало завтра, он снова мог не пообедать, опоздать на свидание, не приготовить уроки. Впрочем, он их никогда не готовил.
В эти дни его "существование начерно" превратилось в почти полное исчезновение. Он являлся с новым поразительным известием, хватал со стола кусок хлеба и убегал.
Я встретил его на набережной вечером, третьего или четвертого марта. Он куда-то летел, заросший, похудевший, мрачный. Не помню, о чем я спросил его. Вместо ответа он сильно ударил меня кулаком в грудь и ушел.
Я не стал спрашивать - за что? Я понял. Пока я строил баррикады в воображении, он на деле готовился к революции и теперь был в бешенстве, что ему ничем не удалось пожертвовать для нее.
3
Я помню общее собрание учащихся средних учебных заведений в актовом зале гимназии под председательством нашего директора Артемия Григорьевича Готалова. В городе говорили, что он - карьерист, потому что во время войны переменил свою немецкую фамилию на русскую. Но мне он нравился. Он был высокий, полный, величественный, с зачесанными назад серо-стальными волосами. Мне казалось, что настоящий директор должен ходить именно так -тяжеловато и неторопливо, именно так покровительственно щурить глаза и слегка заикаться. Нижняя губа у него была большая, немного отвисшая, но тоже представительная. Гимназисты непочтительно называли его Губошлепом.
Не прошло и полутора лет с тех пор, как он устроил гимнастический смотр на плацу у Поганкиных палат и в присутствии генерала Куропаткина произнес речь о том, что воспитанники Псковской Александра Первого Благословенного гимназии проходят сокольскую и военную подготовку, думая только о том, чтобы поскорее попасть на позиции и, если понадобится, умереть за российский императорский дом. Положение вещей изменилось с тех пор, и новая речь на первый взгляд ничем не напоминала прежнюю. Но было и сходство. В обоих случаях директор обращался к нам и в то же время не к нам. На смотру - к генералу Куропаткину, а на собрании - к Временному правительству, которое он, на всякий случай, все-таки не назвал.
Так или иначе, всем стало ясно, что он одобряет революцию и стоит на стороне новой власти. Одновременно он решительно возразил против "излишне активного" участия воспитанников средних учебных заведений в дальнейшей общественной работе. То, что было допустимо в первые, радостные дни, является нежелательным теперь, когда учащиеся должны заботиться о том, чтобы закончить год с должным успехом.
На собрание почему-то пришли родители, и это было ошибкой, потому что оно сразу же стало напоминать горячие завтраки, которые одно время устраивались в этом же актовом зале на большой перемене. Мамы в белых передниках ходили между столиками, мы ели булочки, пили какао, нельзя было капнуть на скатерть, и многие, в том числе и я, давились, потому что не любили какао.
Теперь родители, среди которых были гласные городской думы, сидели в первых рядах, нарядные, торжественные, а некоторые сдержанно-грустные -быть может, жалели, что революцию, как горячие завтраки, нельзя отменить.
Отец Марины Барсуковой, прихрамывая, поднялся на кафедру, и его выслушали с уважением. Он сказал, что мы напоминаем ему стихотворение Некрасова:
Идет, гудет зеленый шум,
Зеленый шум, весенний шум...
И прибавил, что счастливые события, развернувшиеся с такой стремительностью, не исключают трудностей в новом образе жизни и мышления.
Потом ввалились шумной толпой семинаристы, и всю благопристойность как ветром сдуло. Они не садились - да и не было мест. Лохматые, веселые, многие в высоких сапогах, они встали вдоль стен, в проходах, сели на окна.
Собрание было, как его назвали бы теперь, организационное. В Петрограде уже существовал ОСУЗ - Общество учащихся средних учебных заведений. Такое же общество предполагалось в Пскове. Записывались накануне, теперь предстояло выбрать председателя, и директор предложил кадета выпускного класса князя Тархан-Моурави.
О, какой шум поднялся, едва он назвал это имя! Гимназисты издавна враждовали с кадетами, а для семинаристов, которые почти все успели записаться в эсеры, было вполне достаточно, что Тархан-Моурави - князь.
- К черту князя! Долой! Нам нужен демократ, а не князь!
Тархан-Моурави, красивый, смуглый, кавказского типа с сильными сросшимися бровями, с пробивающимися черными усиками, долго стоял, пережидая шум.
- Волевой,- сказал за моей спиной Алька.
- Как известно,- дождавшись тишины, спокойно сказал Тархан-Моурави,-Кропоткин тоже был князем. Однако это не помешало ему стать вождем международного анархизма.
Родители зааплодировали - и действительно, это было сказано сильно. Но семинаристы закричали:
- То Кропоткин!
И снова поднялся сильный шум.
Слово взял Орест Ц., который тогда еще не выступал с публичным докладом "Лев Толстой, Лев Шестов и я". Реалист-семиклассник, он заикался значительно сильнее, чем директор, так что некоторое время между ними происходил невнятный разговор, состоящий из одних междометий. Директор почему-то не давал Оресту слова. Семинаристы закричали:
- Дать!
Мы с Алькой тоже закричали: "Дать!" Но в это время подошел Емоция и ехидно спросил:
- А вы что здесь делаете, господа?
- То же самое, что и вы,- дерзко пробормотал Алька.
- Здесь имеет место разрешенное начальством собрание старших классов, а пятые не принадлежат к числу таковых.