Делегацию, как и ожидали гимназисты, Турбин принял своеобразно. Приоткрыв входную дверь, он сказал: "Александра Иваныча дома нет". Потом, накинув халат, он все-таки впустил делегацию и, выслушав ее, покачал головой: "Ах, мерзавец! Ах, мерзавец!" Потом он снова сказал, что его нет дома, а когда гимназисты стали возражать, спросил с возмущением: "Как вы смеете своему преподавателю не верить?" Огорченные семиклассники удалились, а через несколько дней узнали, что Турбин был самым энергичным защитником брата на заседании педагогического совета.
Эти забавные подробности я узнал из воспоминаний Августа Андреевича Летавета. Но для нашей семьи в этой истории не было ничего смешного. Мать поехала в Петербург, была принята графом Игнатьевым и вернулась с торжеством - министр обещал поддержку. Думаю, что умный и дальновидный директор все равно не допустил бы исключения - недаром впоследствии он с подчеркнутым вниманием относился к брату. Пятерка, которую он поставил на выпускном экзамене против двойки латиниста, была отдаленным отзвуком "истории одного поцелуя".
Впрочем, она не закончилась на заседании педагогического совета, постановившего без наказания оставить брата в гимназии. Вражда между демократами и монархистами продолжалась, брату был объявлен бойкот, в бумагах Летавета сохранилось заявление (написанное рукой Юрия Тынянова), в котором демократы требовали, чтобы "бойкот, объявленный Льву Зильберу", был распространен и на них.
Впервые за десятки лет восьмиклассникам не удалось договориться о едином выпускном жетоне. Жетон демократов с надписью "Счастье в жизни, а жизнь в работе" сохранился у брата.
4
Каждый день я ходил Государственный областной архив и перелистывал дела Псковской гимназии. Архив помещается в маленькой церкви против Первой школы - таким образом, мне стоило лишь перейти улицу, чтобы с размаху окунуться в архивные дела Псковской гимназии.
Каким чудом сохранились они в те дни, когда наши артиллеристы - и среди них мой приятель С. А. Морщихин - последовательно сокрушали бывшие "присутственные места", где, надо полагать, и хранились архивы? Кто знает! Но сохранились же! Впрочем, пушечная пальба сопровождала и самое возникновение будущей Псковской гимназии.
Вот что я прочитал в ее печатной "Истории с 1833 по 1875 год":
"Энергичная в преследовании своих целей Великая Государыня... составила особую комиссию об учреждении народных училищ. На этом основании 22 сентября 1776 года в день коронации Государыни в 10 часов утра в доме Правителя-наместника Ивана Алферьевича Пиль собрались все находившиеся в городе чины, как духовные, так и светские... После молебствия, по провозглашении многолетия Царской фамилии, произведена была пушечная пальба..."
Я встретил жалобы родителей на жестокое обращение с учениками: в 1819 году сын коллежского асессора Дероппа был жестоко высечен розгами за то, что он, "будучи неисправен по классу, производил разные неприличные в тетрадях изображения". Штатный смотритель в Великих Луках сажал провинившихся учеников на цепь...
Надо признаться, что с каким-то вкусным чувством перелистывал я старые бумаги. Эти пожелтевшие листы напомнили мне студенческие годы, когда в рукописном отделении библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, читая "Повесть о Вавилонском царстве", я дивился искусству русских переписчиков шестнадцатого века. Неизвестное, незамеченное, обещающее вновь заманчиво померещилось мне - и стало весело от одного запаха архивной пыли. Да и, не знаю почему, я был почти уверен, что эти, казалось бы, никому не нужные дела, в которые никто не заглядывал добрую сотню лет, покажутся занимательными для иных читателей этой книги.
Вот передо мной протокол заседания от декабря 1880 года. Среди членов педагогического совета - знакомые имена К. И. Иогансона и А. И. Турбина. Турбин еще служил, а Иогансон вышел на пенсию в 1912 году, когда я поступил в гимназию. Его дочь - длинная, худая, белокурая, с маленькой головкой -учила нас немецкому языку, впрочем недолго. Когда, подражая старшим, мы распевали за ее спиной:
Карл Иваныч Иогансон
Ходит дома без кальсон, -
она только ускоряла шаг, краснея и презрительно поджимая губы.
Я вытащил протокол 1880 года наудачу и, полюбовавшись добротной бумагой, исписанной затейливой канцелярской рукой, решил, что стоит сказать о нем несколько слов. С начала до конца заседание было посвящено ученику VII класса Александру Заборовскому. Директор, инспектор, двенадцать преподавателей и два классных наставника разбирали поведение юноши, который всегда был на отличном счету и вдруг оказался непристойным шалуном и нахалом.
Фамилия Заборовокого снова встретилась мне, когда я перелистывал дела, относящиеся к "волчьим билетам" - так на гимназическом языке называлось свидетельство, лишавшее исключенного ученика права поступать в другие учебные заведения.
Заборовский был исключен с "волчьим билетом" из Воронежской гимназии (куда он был переведен из Псковской) за "активное участие в нелегальном кружке".
Содержание "волчьих билетов" могло бы, мне кажется, заинтересовать историков, изучающих состояние русского общества на рубеже XIX и XX веков. Число их после 1881 года неуклонно поднимается. Поводы - если вспомнить, что речь идет о подростках, едва достигших семнадцати лет, - изумляют.
Семиклассник Валериан Пчелинцев. получил "волчий билет" "за вооруженный грабеж". Шестиклассник Меер Вильнер - "за нанесение инспектору огнестрельных ран, от которых последовала смерть последнего...". Другие -"за вызывающе-дерзкую приписку к школьному сочинению"... "За вымогательство денег и угрозу в письме почетному посетителю"... "За покушение на убийство директора"... "За принадлежность к партии социалистов-революционеров". Среди "волчьих билетов" встречаются и загадочные. Один из них был оглашен в декабре 1912 года: "Государь император повелеть соизволил лишить навсегда кадета Одесского корпуса Уланова Павла права поступить в какое-либо учебное заведение Российской Империи". Причина не указывалась. Можно предположить, что кадет Уланов был наказан за оскорбление царской фамилии.
Впрочем, этот "волчий билет" я встретил уже тогда, когда, соскучившись, перемахнул через тридцать лет и стал перелистывать архив Псковской гимназии с 1912 года. Жизнь изменилась. Изменилось и отражение ее в протоколах педагогического совета. Вы не найдете в них и тени психологического подхода к повседневной жизни гимназии, характерного для восьмидесятых годов. Это -сухой, холодный перечень, в котором и повседневные, и мировые (война 1914 года) события встречают одинаково равнодушное отношение.
Была, впрочем, и особенная причина, заставившая меня с пристрастием допрашивать работников Псковского архива - не сохранились ли гимназические "дела" первых послереволюционных лет. В 1918 году, когда город был занят немецкими войсками, я сам был исключен с "волчьим билетом",- по-видимому, педагогический совет еще надеялся на восстановление министерства народного просвещения. К сожалению, многие папки были "утрачены при перевозке", и мне не удалось познакомиться с официальным объяснением одной истории, которая была связана с душевным испытанием, впервые столкнувшим меня с идеей ответственности, с необходимостью выбора между пустотой предательства и сложностью правды.
В одном из протоколов 1913 года я наткнулся на список учеников первого класса. Это были только имена, но за каждым возникал портрет (и не контурный, как это было, например, с Веретенниковым, о котором я помнил только, что он был рыжий, а рельефный, объемный).
Кто не знает выражения "лицо класса", часто встречающегося в современных педагогических книгах? Я мог бы написать это лицо в отношении психологическом, живописно-цветовом и социальном. Кстати, сведения о социальном составе повторялись ежегодно: так, в 1916 году в гимназии учились: детей дворян и чиновников-171, почетных граждан - 42, духовенства - 26, мещан - 158 и крестьян - 166.
Не думаю, что наш класс отличался от других в социальном отношении -кроме, впрочем, одного исключения: с нами учился сын камергера, вице-губернатора Крейтона.
Это был чистенький, аккуратный мальчик, затянутый, с красными бровками. Мы его ненавидели за то, что в гимназию его привозил экипаж. Все ему было ясно, и все он старательно объяснял уверенным, тонким голоском. Но, очевидно, кое в чем он все-таки не был уверен, что неопровержимо доказывает постановление педагогического совета от 25 февраля 1913 года. Оно даже озаглавлено - случай сравнительно редкий:
"Инцидент в первом классе 24 февраля.
Классный наставник, наблюдая за учениками, заметил, что за Крейтоном ходит целая толпа товарищей. Когда наставник спросил об этом Крейтона, тот показал крайне неприличный жест и спросил, что это значит. Классный наставник задержал Крейтона после уроков и стал расспрашивать, кто показал ему этот жест. Но последний не указал, ссылаясь, что вокруг него шумели. Тогда классный наставник, закрыв класс на ключ, стал спрашивать каждого ученика отдельно. Но никто не сознался, кроме Теплякова, который до некоторой степени признал себя виновным. При дальнейшем расследовании признался также Крестовский. Выяснилось, что во время урока Закона Божьего Тепляков показал этот жест Крейтону и посоветовал ему спросить, что он означает, у своей гувернантки. Директор, которого поразила гнусность факта - не только наивному ребенку был показан крайне безнравственный жест, но развращение производилось на уроке Закона Божьего,- удалил Крестовского и Теплякова из стен гимназии своей властью вплоть до решения Педагогического совета".
Я помню день, когда это постановление было прочитано в классе. Крейтон отсутствовал. У Крестовского накануне умер отец, и хотя он был "из посадских", держался замкнуто и грубо, все же мы сочувственно смотрели, как, обхватив одной рукой ранец, он вышел из класса. Но Тепляков был веселый балагур, не лазивший за словом в карман и устраивавший "кордебалеты" - так он почему-то называл меткое передразнивание учителей. Его любили. Слегка побледнев, он поставил ранец на парту и стал швырять в него книги и тетради. Набросив ранец на одно плечо, он пошел к выходу и в последнюю минуту не удержался: сделал сам себе нечто вроде "безнравственного" жеста, весело спросил: "Да кто же этого не знает?" - и скрылся за дверью.
5
Так первый класс медленно проходил перед моими глазами.
Кирпичников Вячеслав.
Мартынов Андрей.
Чугай Эдуард.
Спасоклинский Павел.
Алмазов Борис.
Одни проходили мимо меня не останавливаясь, а другие - как бы стараясь разгадать вместе со мной то, что в отрочестве осталось непонятым или небрежно отстраненным.
С Борькой Алмазовым мы однажды собрались в кинематограф "Модерн", и он пошел к отцу просить пять копеек - отец держал трактир в Петровском посаде. Потеряв терпение (я ждал Борьку на улице), я заглянул в трактир: половые в длинных грязных передниках, носившиеся между столами, пьяные крики, сизый воздух, острый запах дыма и постного масла ошеломили меня. На высоком стуле за прилавком сидел жирный, потный бородатый мужик с аккуратно расчесанной бородой. Опустив голову, Борька стоял в двух шагах от него. Это было так не похоже на уклад нашей семьи, что я не сразу понял, что Борька не смеет попросить у отца пять копеек. Он должен был стоять и ждать, не говоря ни слова. Наконец трактирщик шваркнул на прилавок пятак, Борька прошептал: "Спасибо, папенька"- и выскочил вслед за мной из трактира.
Не помню, что мы смотрели,- кстати, гимназистам вскоре запретили ходить в кинематограф. Сперва была женщина-змея и куплеты, а потом какая-то драма. У меня из головы не выходил Борька, как будто стиснутый шумом и вонью трактира. Он сидел рядом со мной и не казался униженным или расстроенным. Неужели он уже забыл о том, как он стоял перед отцом, опустив голову, и молча ждал, пока тот швырнет пятак на прилавок?
Мне стало неинтересно с Борькой. Мы больше не ходили в кино.
Альфред Гирв, сын кузнеца, был одним из моих любимых товарищей. Прямодушный, немногословный, с румяным квадратным лицом и вьющимися светлыми волосами, он не любил отвлеченностей, мир был для него однозначен, а жизнь состояла из ритмически мерного марша, ведущего прямо к намеченной цели.
Я помню, как однажды, подражая старшим, мы вдвоем выпили бутылку красного вина и решили, что "напились до положения риз",- конечно, это было уже не в первом классе. Неизвестно, что значило "положение риз", но, если уж мы напились, очевидно, надо было шататься, хохотать, нести околесицу, петь и т. д. Мы закурили - это было противно - и отправились в пустынный Ботанический сад; на улице можно было нарезаться на учителя или надзирателя. Алька Гирв видел, что я притворяюсь, но терпел, хотя мне показалось, что он уже начинает сердиться.
Мы немного прошлись по верхней аллее, а потом спустились в овраг, в глубину сада, где лежала плита, на которой было написано, что этот сад основал директор Сергиевското реального училища Раевский. Я полез на плиту и, сделав два-три шага, упал, как и полагалось человеку, напившемуся "до положения риз". Алька обошел плиту твердым шагом, как на сокольской гимнастике, которой нас учил недавно появившийся в гимназии чех Коварж.
- Послушай, а может быть, хватит ломаться?- спросил он.
Не отвечая, я перешел на "Крамбамбули":
Когда мне изменяет дева,
О том я вовсе не грущу.
В порыве яростного гнева
Я пробку в потолок пущу.
Когда мы пьем крамбамбули...
Крамбамбули, крамбамбули...
- Шут,- сказал Алька.
Я кинулся на него, но он закрутил мне руки за спину - он был вдвое сильнее меня. Мы подрались, а потом пошли мирно учить латынь; в третьей четверти Борода еще не опрашивал ни его, ни меня.
6
Зима состояла из повторяющихся дней и недель, и в течение учебного года класс почти не менялся. Но после каникул годовые часы, которыми измерялось время, как бы останавливались, и в первые осенние дни мы невольно находили заметные перемены друг в друге. У всех по-разному менялись голоса, выражение глаз, походка, движения. Неуловимые внутренние перемены возникали, скользили, скрывались, вновь возникали. К жизненному опыту летних каникул незаметно присоединялся весь опыт минувшего года.
Появлялись новички, но класс уменьшался. Переходили в недавно открывшееся коммерческое училище, переезжали в другие города. Я помню поразившую меня смерть Павлика Завадского, хорошенького, беленького, тихого, с голубыми глазами. На первой перекличке после утренней молитвы никто не отозвался, когда классный наставник назвал его фамилию. Я дружил с ним. После уроков я пошел к Завадским на Запсковье, и сестра Павлика, похожая на него, с удивившим и оскорбившим меня равнодушием сказала, что Павлик в три дня умер от какой-то неизвестной болезни.
7
Похвальный лист, с которым я перешел во второй класс, к сожалению, не сохранился. Это была награда второй степени. Но первая отличалась от второй только тем, что кроме похвального листа давали "Князя Серебряного", которого я давно уже прочитал. В том году было трехсотлетие дома Романовых. На улицах жгли плошки со смолой, и похвальный лист был украшен сценами из истории этого дома. В одном углу красивый бородатый Минин обращался к народу, а рядом в панцире и шлеме стоял Пожарский, опершись о меч; в другом -молоденького, хорошенького Михаила Романова венчали на царство. Все цари были румяные, красивые, с добрыми лицами, и все ездили умирать в какую-то "Бозу". Об этом я узнал из учебника: почти под каждым портретом было написано: "Почил в Бозе" тогда-то. Церковнославянское "в Бозе", которую я долго считал каким-то священным городом на юге России, значило: "в Боге".
С этим великолепным листом, свернутым в толстую трубку, я вернулся домой и на дворе немного побросал его в воздух, чтобы доказать Борьке Петунину и другим ребятам, что нисколько не дорожу наградой и что мне вообще на нее наплевать. Но я бросал осторожно.
Дома никого не было, только отец. Я развернул перед ним похвальный лист, и он сказал, что отвезет его в Петербург показать деду и бабке. Я снисходительно согласился. Вообще, хотя я как бы презирал награду второй степени, все-таки это было приятно, что я ее получил, тем более что по арифметике мне с трудом удалось вытянуть на четверку. Пятерок совсем не было. Но это не имело значения, для награды второй степени нужно было только не нахватать троек. Потом я показал похвальный лист няньке, и она всплакнула, но неизвестно, от умиления или потому, что в последнее время стала здорово выпивать. Потом я положил лист на окно и стал читать "Вокруг света". Но время от времени я посматривал на него.
Все-таки это было здорово, что я его получил и что он такой раскрашенный, с царями! Возможно, что, вернувшись из Петербурга, отец закажет для него рамку, и он будет висеть между портретами родителей в столовой. На одном из этих портретов, несомненно, был изображен отец -стоило только посмотреть на его прекрасные черные усы и грудь, украшенную медалями, а про другой отец говорил, что художник сжульничал, взяв портрет императрицы Александры Федоровны и пририсовав серьги в ушах и высокий кружевной воротничок, который носила мама.
Нянька принесла мне стакан козьего молока и кусок хлеба. Мать считала, что коровье молоко не так полезно, как козье, потому что в нем чего-то не хватает, и мы купили козу Машку.
...В Пушкинском театре будет детский бал, и девочки в коротеньких легких платьях, с большими бантами над распущенными волосами будут посматривать на меня с интересом, потому что все, понятно, узнают, что я перешел с наградой. Будет жарко и весело, оркестр будет греметь с балкона, и, может быть, как в прошлом году, я увижу Марину Барсукову, и теперь я уже не буду стоять, весь потный и красный, и молчать, когда она вежливо заговорит со мной и когда, мелькая беленьким платьем и легко перебирая ножками, станет весело танцевать с этим толстым кадетом. Я буду отвечать ей свободно и, когда с балкона загремит вальс, стану перед ней вот так, слегка склонив голову, и это будет означать: "Позвольте пригласить вас на вальс". Кадет тоже подойдет, но она ответит ему: "Извините, я занята". И я положу руку на ее талию и поведу ее ловко, никого не толкая, плечи назад, держа голову прямо, и только один разочек украдкой взгляну на ее тоненькие, быстро перебирающие ножки.
Пришел Саша, я показал ему похвальный лист, но он только сказал равнодушно: "Ишь ты!" - и скрылся в своем чулане. Мама отвела ему чулан под лестницей, потому что он увлекся химией, и в доме стало невозможно дышать. У него было три двойки "в году" - по алгебре, геометрии и по немецкому. Немецкий он знал, но Елена Карловна разозлилась, когда он объяснился ей в любви и сделал в записке три грамматические ошибки.
Я посмотрел на подоконник: похвального листа не было хотя не прошло и пяти минут, как я показывал его Саше. Окно было открыто,- может быть, он скатился на землю? Я выбежал на двор - нет. Вернулся, спросил няньку, не взяла ли она,- нет. Еще раз внимательно посмотрел на подоконник - может быть, я его не вижу? Через четверть часа весь дом искал мой похвальный лист. Отца разбудили, он вышел, заспанный, в брюках со штрипками, с растрепанными усами. Нянька ругалась.