Брюсов, естественно, боялся символизма, ибо он чувствовал, что символизм обязывает, а он хотел остаться не связанным каким бы то ни было миросозерцанием. Еще в книге "Tertia vigilia" он заявил, "что в мире много истин есть, как много дум и слов".
Противоречий сладких сеть
Связует странно всех;
Равно и жить и умереть,
Равны Любовь и Грех.
Брюсов был декадентом, не таким последовательным и бесстрашным в своих последних выводах, как Федор Сологуб, но он все-таки был подлинным декадентом в том смысле, что одиночества своего не мог да и не хотел преодолеть. Он был готов иногда как-то принять "общественность", но лишь условно, не по существу, а лишь как "средство", как неприятный, но порою необходимый компромисс. При возникновении "Нового пути" он предсказывал этому журналу неудачу, потому что религиозные темы казались ему совершенно не нужными и в наше время бессодержательными. При встречах он всегда говорил о руководителях "Нового пути" иронически, хотя и не отказывался от сотрудничества в этом журнале.
В Петербурге тогда было совсем иное настроение. Политика была на третьем плане, на втором - эстетика, а на первом - вопросы "религиозного сознания". Было два центра - дом Мурузи на Литейном, где жили Мережковские, и позднее - знаменитая "башня" на Таврической, где процветали "среды" Вячеслава Иванова. Оба эти салона были чужды Брюсову. Он предпочитал Москву, где он, признанный мэтр, окруженный толпою почтительных учеников, не сталкивался с требовательными, острыми и подчас страшными темами, которые волновали петербургских философствующих поэтов. В Москве было уютнее и спокойнее. В Московском литературном кружке, где устраивались собрания так называемой "Свободной эстетики", участники бесед не касались "проклятых вопросов". Тут была "тишь да гладь", а если происходили недоразумения, то на почве безвредного соперничества того же Брюсова с Бальмонтом, причем споры всегда оканчивались более или менее благополучно.
Брюсов был цельный человек. И в своей законченности он был прекрасен, как прекрасны и его точные, четкие, ясные и нередко совершенные стихи. Но Брюсов был не только поэт; он был делец, администратор, стратег. Он деловито хозяйничал в "Весах", ловко распределял темы, ведя войну направо и налево, не брезгуя даже сомнительными сотрудниками, если у них было бойкое перо и готовность изругать всякого по властному указанию его, Валерия Яковлевича.
Иные услужливые сотрудники "Весов" пересолили, правда, в своем чрезвычайном усердии и стали непристойно превозносить своего вождя, уверяя легковерных, что Брюсов - второй Пушкин. Вероятно, Брюсов почувствовал бестактность этих льстецов и под конец старался освободиться от них, но выбраться из этого болота было не так-то легко.
Одно время Брюсов поговаривал о своем переезде в Петербург, но отложил свое намерение, чувствуя, очевидно, что там ему не пришлось бы царствовать по-московски. Атмосфера тогдашнего Петербурга была для него неподходящей. Петербург пушкинской "Пиковой дамы" и "Медного всадника", гоголевского "Невского проспекта" и "Шинели", Петербург Достоевского - вся эта безумная фантастика делала город волшебным и призрачным. А Брюсов при всем своем декадентстве был очень трезвый и бытовой человек, хороший директор Литературно-художественного кружка, домохозяин и вообще "позитивист". Идея "неприятия мира" внушала ему отвращение и ужас.
В конце 1904 года произошел разрыв моих отношений с Мережковскими. Последствием этого было закрытие "Нового пути". Вместо него возник, по моей инициативе, новый журнал - "Вопросы жизни". Это был первый журнал в России, который пользовался авторитетом в широких культурных кругах и последовательно печатал на своих страницах символистов, до того времени гонимых и непризнанных. Брюсов сразу понял значение "Вопросов жизни". Из его писем ко мне видно, как он охотно и настойчиво стремился к постоянному сотрудничеству в "Вопросах жизни". "Весы" все еще были "прихотью московского мецената" в глазах тогдашней публики, а Брюсову хотелось более широкого поприща для своей литературной деятельности. Я ему был совершенно чужд, но он считался со мною, потому что у меня в руках был тогда самый важный стратегический пункт - литературный отдел "Вопросов жизни". Как только прекратился этот журнал, отношение Брюсова ко мне резко изменилось. Эту метаморфозу нетрудно заметить, читая брюсовские письма.
Эта враждебность Брюсова совпала с эпохою так называемого "мистического анархизма" после выхода в свет "Факелов" и книги, написанной мною совместно с Вячеславом Ивановым. Началась полемика. Кампанию вел против меня не один Брюсов. Иным я вовсе не отвечал, усматривая в нападках на меня мотивы, не имеющие никакого отношения к литературе, но от литературного поединка с Брюсовым я не уклонился. В ответ на его статьи появились мои статьи в "Золотом руне", в "Перевале". Наша с ним переписка прекратилась весною 1907 года после моей рецензии на его книгу "Земная ось".
Теперь, когда Брюсов среди ушедших от нас, я чувствую, что в моих с ним отношениях, в борьбе, которую мне довелось вести против него, правда не всегда была на моей стороне. Я не хочу этим сказать, что я теперь разделяю его миросозерцание. Напротив, оно мне совершенно чуждо. Но иногда он был прав формально. Я недостаточно ценил прежде форму саму по себе. Я был небрежен и неосторожен. Брюсов был на страже точности, дисциплины и совершенства. И как это было прекрасно и необходимо в то время!
Воистину, работа над формой уже сама по себе дело благочестивое. Брюсов потрудился в поте лица. И не случайно он свою "мечту" сравнивает с волом:
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь, и ты работай!
И Брюсов исполнил честно и свято свой долг труда - нелегкого и ответственного. Он не был одним из тех счастливых прозорливцев, которые приходят, может быть, раз в столетие, чтобы открыть людям какую-нибудь величайшую правду, как Данте, Сервантес или Достоевский. Он даже не был одним из тех сравнительно малых поэтов, как Верлен, ибо не было у него мудрости и своеобразия в мироощущении, как у того. Но зато на долю Брюсова выпала честь быть ревнителем формального совершенства: он как бы самим фактом своего существования ознаменовал ту эпоху нашей культуры, которая развивалась не под знаком вдохновения и гениальности, а под знаком тяжкого труда "в поте лица".
Я пытался напомнить ту историческую и бытовую обстановку, в которой начал свою деятельность молодой Брюсов. Он пришел как завоеватель "нового искусства", - и в самом деле, в буржуазно-бесцветной тогдашней московской жизни такое литературное явление, как "Скорпион", казалось чем-то ярким, неожиданным и дерзким. Ушел от нас Брюсов как завершитель некоторой культурной программы, унаследованной им от литературных предшественников. В океане истории мы часто плывем без компаса. Зарю вечернюю мы иногда принимаем за утреннюю.
III
После Октябрьской революции мы встретились с Брюсовым дружелюбно: по-видимому, давность стерла на свитках жизни печальные знаки гнева. Я забыл Брюсова, редактора "Весов", и помнил иного Брюсова - прилежного исследователя текста и биографий Тютчева, которым и я занимался в эти последние годы.
Итак, мы после разлуки встретились с Брюсовым "средь бурь гражданских и тревоги". По слову Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…
Это роковое счастье выпало на нашу долю, и невольно мои воспоминания обращаются теперь к 1901 году, когда впервые мне пришлось беседовать с Брюсовым о революции.
Ни для кого не тайна, что Брюсов был когда-то монархистом, националистом и даже весьма страстным империалистом. Естественно, что многие недоумевали, когда этот приверженец самодержавной и великодержавной власти оказался вдруг в рядах борцов за новый социальный порядок. Однако для меня было ясно, что Брюсов мог присоединиться к революции воистину нелицемерно. Правда, у него были на то особые мотивы, не всегда совпадающие с партийной точкой зрения, но ведь поэт пользуется привилегией жить и мыслить не совсем так, как все.
Вот в связи с этою темою я хочу поделиться одним моим воспоминанием. В книге Брюсова "Венок" к стихотворению "Кинжал" поэт сделал такое примечание: "Стихи эти были написаны в 1903 году при обстоятельствах, объяснять которые здесь не место. По цензурным условиям стихотворение не могло быть напечатано и появилось лишь в № 10 "Нового пути" за 1904 г. в эпоху так называемой "весны", обратив на себя неожиданное внимание печати".
В 1906 году В. Я. Брюсову неудобно было объяснять, при каких обстоятельствах написан "Кинжал", но теперь нет причины это скрывать. Дело было вот как.
В конце 1901 года мне пришлось редактировать один нелегальный революционный сборник. В это время я был уже знаком с В. Я. Брюсовым и, составляя сборник, я решил использовать это знакомство.
Недовольный существовавшим тогда переводом "Карманьолы", я решил предложить Брюсову переделать "Карманьолу" на русский лад.
Я прекрасно знал, как патриотически и монархически настроен Брюсов, но также знал, что стихи как стихи ему были дороже политических убеждений. И психологический расчет оказался верным. Валерий Яковлевич был даже польщен предложением и тотчас же согласился приготовить в несколько дней нужный мне русский текст революционной песенки.
Я помню, как Брюсов после нашего разговора у него в кабинете вышел со мною вместе на Цветной Бульвар, и мы пошли с ним, продолжая нашу беседу о революции. Я не отвечаю за буквальность его тогдашних слов, но ручаюсь за точность их смысла. Наш диалог был, примерно, таков:
- Не понимаю, Георгий Иванович, вашего увлечения революцией. Меня пленяют власть и сила. Что красивого в этом жалком подпольном движении, которое обречено на неудачу?
- Я полагаю, Валерий Яковлевич, что русское революционное движение представляет силу более значительную, чем вы думаете.
Тогда, насколько я припоминаю, Брюсов с живостью и запальчивостью мне возразил:
- Неужели вы в самом деле думаете, что русский народ в недалеком будущем откажется от самодержавной власти и променяет ее на лицемерную мещанскую демократию?
Помнится, что я, считаясь с психологией поэта, не стал тогда с особой настойчивостью оправдывать демократический правопорядок, а постарался защитить революцию эстетически.
- Да, - сказал я, - возможно, что русский народ не оценит сейчас западноевропейской гражданственности, но ведь вы знаете, что революцию делают не либералы, а те, кто не склонен остановиться на полдороге. У нас всегда найдутся Бакунины. Произволу самодержавной монархии народ противопоставит разгул страстного бунта. А разве этот великий бунт не прекрасен сам по себе, как всякая стихия? И разве в лозунге "ничего не жалеть" нет странной и загадочной силы, которая к себе влечет неудержимо, ибо "есть упоение в бою и бездны мрачной на краю"?..
Брюсов тотчас же откликнулся:
- С этой точки зрения, - сказал он, - революцию можно принять, но неужели в нашем подполье зреют подлинные и реальные силы?
Тогда я с немалым увлечением стал доказывать моему собеседнику, что самодержавная монархия обречена на гибель, что судьба России зависит от рабочих масс, что старый порядок на вулкане. И признаюсь, что весьма преувеличил тогдашнюю революционную настроенность рабочих и силы нашего подполья.
Последствия этой беседы были для меня неожиданны. Когда я через несколько дней пришел к Брюсову за текстом "Карманьолы", поэт вручил мне, кроме перевода французской песни, несколько оригинальных революционных стихотворений. Среди них был "Кинжал".
Четвертая строфа пьесы - прямой ответ на беседу нашу с поэтом в конце 1901 года:
Но чуть заслышал я заветный зов трубы,
Едва раскинулись огнистые знамена,
Я - отзыв вам кричу, я - песенник борьбы,
Я вторю грому с небосклона.
Первоначально эта строфа читалась иначе. В рукописи, которая у меня была в руках, текст был таков:
Но чуть заслышавши призывный первый гром,
Я отзыв вам кричу, я вам слуга сегодня;
И чем опасней час, и чем темней кругом,
Тем в песнях я свободней.