Не здесь ли, в этих письмах, следует искать отражение серьезных семейных несогласий Толстых? Не до отъезда Льва Николаевича на кумыс, а после его возвращения оттуда встал, вероятно, вопрос о формах дальнейших супружеских отношений [135] . Мы не слышим голоса самого Толстого, но видим, что Софья Андреевна очень мрачна, чем-то озабочена, ничто ее не интересует, она боится возможности новой беременности, протестует против нее, и перспектива иметь шестого ребенка ее не радует, а раздражает.
Выдвигаемое здесь предположение имеет очень большое значение. Если оно соответствует действительности, то оказывается, что Толстой не пережил душевного потрясения, которое отразилось на его здоровье и вынудило его ехать для леченья на кумыс, ибо все случилось по возвращении оттуда. Помимо того, приведенные материалы не позволяют заключить, что расхождение в этом вопросе имело такое решающее значение, какое приписывается ему. Что-то произошло; новое желание Софьи Андреевны вызвало со стороны Льва Николаевича протест и даже мысль о разрыве, но это несогласие быстро рассеялось: Софья Андреевна уступила мужу, сначала внутреннее протестуя, а потом бодро приняв весь круг давно знакомых семейных забот и обязанностей.
Что же касается личного свидетельства Л. Н. Толстого в дневнике 1884 года, которое делает ошибку на один год, относя переживания к 1870 году, то мы по-прежнему считаем невозможным пользоваться при описании одной эпохи документами другой, позднейшей. За два месяца до смерти Лев Николаевич записал в интимном дневнике, что он "никогда даже не был влюблен" в жену [136] . Неужели, по этой записи могли бы мы зачеркнуть весь период его счастливой семейной жизни? Попытка объективного, нетенденциозного изложения требует чрезвычайно осторожного обращения с материалом и не допускает смешения двух совершенно различных периодов.
За отсутствием данных нельзя решить окончательно поставленного вопроса в ту или другую сторону. Но, по-видимому, все было проще, носило временный характер и непоправимого удара семейным отношениям не нанесло. Рана зажила. Спустя несколько лет, она откроется опять. Но сейчас ничто не напоминает о ней среди привычной обстановки Ясной Поляны.
Чем же объяснить мрачное настроение Толстого в этом году? Причины лежат совсем в иной плоскости.
Выше был намечен ход развития внутренней жизни Толстого в первые годы после женитьбы. Он отошел от общественной деятельности и в обстановке семейного уюта весь погрузился в далекое от текущей жизни художественно-философское творчество. Так продолжалось несколько лет. Результаты работы были плодотворны: Толстой нашел то, в чем он больше всего нуждался, – религиозное мировоззрение [137] .
По окончании "Войны и мира" Толстой оказался на перепутье. – Художник зовет к новым образам, подсказывает новые замыслы, интересуется драмой, русскими сказками, былинами, читает Жития, восхищаясь их поэзией. Философ продолжает упорно изучать западную философию. Человек, принявший стройное мировоззрение, не удовлетворяется им, не находя в нем успокоительного разрешения основного вопроса жизни – вопроса смерти. Толстой приходит в отчаяние: его мучает бездействие, он окончательно отвергает умозрительную философию [138] , проблема конца остается неразрешимой, и его охватывает тоска.
Религиозная философия Толстого того времени оставалась на ступени чистого умозрения; она только констатировала, но не затрагивала практического вопроса жизни. Однако Толстой не мог долго удовлетворяться сферой отвлеченной мысли: жизнь требовала иного подхода, и Лев Николаевич в течение продолжительного времени переживал мучительное состояние, пока, наконец, на наступила перемена. Она произошла вскоре по возвращении Толстого из Самарской губернии, где настроение его заметно улучшилось. Он снова принимается за работу, но отныне его энергия идет по двум самостоятельным направлениям: с одной стороны, творчество интеллектуальное, с другой – практическое. Он предпринимает новое грандиозное художественно-философское произведение из времен Петра I и возобновляет педагогические занятия. Обе деятельности независимы друг от друга, их интересы будут постоянно сталкиваться, мешать, перебивать, но этот своеобразный "компромисс" отдаляет еще на несколько лет нарождавшийся кризис.
Описанный здесь процесс не отразился на семье. Отношение Толстого к ней оставалось прежним: даже в самую критическую минуту, при поездке на кумыс, он не забывает ее интересов и присматривает для покупки землю, которая "приносит 6 процентов без всяких хлопот", "доход получается… в десять раз против нашего, а хлопот и трудов в десять раз меньше… – При хорошем урожае может в два года окупиться именье". Дети растут, семья увеличивается, и Лев Николаевич, по возвращении из Самары, предпринимает перестройку яснополянского дома. Работа идет спешная; к Рождеству надо все закончить.
"Развлеченья наши состоят в прохаживанье по новым владеньям нашим в доме, – пишет Софья Андреевна сестре 28 ноября. – Почти все готово, остался один паркет в зале, который не везут по случаю сырой погоды. У нас до сих пор ни пути, ни зимы нет. Пристройка наша чудо как удалась. Там уж топят, тепло, рамы вставлены, полы, кроме залы, все готовы; лестница, подъезд, кабинет – все готово. К Рождеству все перейдут на свои места, расставим мебель и начнем жить в новом доме; только штукатурки и не будет, а то все готово будет совсем… Внизу, где был чулан человека и вся лестница, образовалась под лестницей же очень хорошенькая комната, где будет наша столовая для всякого дня и только для нас. Кстати, и дверь тут прямо в кухню. Людей перевели в тот дом, в кухню, а то уж очень завели тут нечистоту. Зала останется чистая, и там будут обедать, когда нас много. Как стало просторно, чудо!"
О праздниках Софья Андреевна подробно сообщает в другом письме.
"Все по порядку расскажу тебе, как мы провели все это время. Работы столярные, плотничные и прочие по дому продолжались до самого сочельника. За два дня до праздников Левочка ездил по делам в Москву, и мы с дядей Костей энергично принялись все чистить, убирать. Дядя Костя вешал картины, зеркала, лампы, шторы и прочее. Я с рабочими таскала из того дома кое-что, как, например: тюфяки, подушки, старинные канделябры, блюда, мебель, которая нужна была, пока тут были гости; бабы мыли полы, дети мешали, и, вообще, возня была ужасная. Кроме того, дошивались костюмы, золотились орехи, одевались неизбежные скелетцы. Когда заложили трое саней, и Николенька [139] и Левочка поехали на Козловку за гостями, я уже не могла двинуться от усталости и легла отдохнуть; зато все было готово: постели всем постланы, канделябры и лампы зажжены так, как будто готовился бал, и чай с холодным ужином был накрыт в большой зале. Когда в одиннадцатом часу они все приехали, т. е. Варя, Дмитрий Алексеевич [140] , Софеш и Маша, то я видела, что они были поражены новым нашим устройством; и все они были так веселы, так оживлены, до того всем восхищались, что я и не ожидала. Очень было весело в этот вечер, о вас вспоминали беспрестанно, а мне это отравляло много мою радость, что вас не было… На другое утро начались приготовления к елке. Приехала Лиза Оболенская с мужем и тетенька Полина [141] . Елку убрали в большой зале; Дьяковы привезли пропасть чудесных игрушек, Лиза подарила Тане медальончик золотой, Варя Сереже – портфель со всевозможными припасами для крашенья и рисованья. Ильюше подарил огромного генерала Леонид, а игрушки Дьяковых были самые разнообразные: посуда, кегли, магнитные животные, зверинец, шкатулка Тане с ленточками, катушками, ситцами, шелками, ножницами, духами и прочее. Обедали внизу, в новом кабинете, где было достаточно просторно для 20-ти человек. Обед был очень веселый. А до обеда еще все ходили на коньки. Маша, Варя, Николенька учились, и было много смеху, паданья, неловких движений и кувырканья Софеш в каком-то особенно уморительном костюме с гор; также Лизанька, Ханна и Фанни катались с гор, и все валялись в снегу, и Лизанька раскисала от смеха. Дети, конечно, на елке были очень удивлены и счастливы, а эту толпу дворовых в нашей огромной зале было и не видно.
Когда все утихло, дети ушли спать, мы собрались внизу, в новой маленькой столовой, к чаю. Все девочки, в том числе и Лиза, весь табунок, как мы их звали, собирались каждый вечер в один уголок за маленький столик на полосатый диван, который теперь уж унесли в тот дом опять, и тут, в этом уголке-то, происходили самые оживленные разговоры, самое веселое и оживленное настроение всех. Лиза заливалась хохотом, а дядя Костя рассыпался в остротах, любезностях, всем служил, подавал чай и варенье и вообще папильонничал, как он сам про себя выражается".
На другой день предполагался маскарад. Утром дядя Костя всех забавлял своей игрой; резонанс в зале очень хорош, играл он очень хорошо, и им очень остались все довольны; вообще, он много помогал и способствовал забавлять гостей. Вечером все стали одеваться и готовиться к маскараду.
Я еще забыла тебе написать, что в день Рождества, поздно вечером, вдруг все разгулялись: дядя Костя стал играть вальс, и мы все, кто с кем попало, стали плясать, потом польку, и, наконец, Дмитрий Алексеевич с Леонидом принялись плясать трепака и по-русски. Дмитрий Алексеевич скоро устал, а Леонид был еще в полном entrain [142] , тогда и я, на старости лет, разгулялась и стала плясать по-русски. Все хохотали, аплодировали и долго не могли разойтись на ночлег. На маскараде одеты были вот как: Таня – маркиз, напудренный, в башмаках, длинном голубом кафтане, – очень хорошо вышло; Сережа – маркизой, Илья – фантастически как-то, в красной юбке; маленькая англичанка Кети – клоуном; я и Маша – по-русски, Лиза – мужиком, Варя – клоуном. Но всех поразительней была Софеш. Она оделась стариком, набила подушки, надела маску, и в туфлях с короткими ножками была до того смешна, что мы все надрывались от смеха. Мужчины все тоже исчезли и явились вдруг в виде двух медведей, вожатого и козы. Дмитрий Алексеевич в виде вожатого был очень смешон, дядя Костя отлично выполнял пляску медведя, Левочка плясал козой, а Николенька был другой медведь. Мы все плясали, но конец маскарада был лучше всего. Николенька разгулялся, оделся старухой, надел пресмешную маску, и они вдвоем с Софеш принялись плясать трепака. До того это было смешно: длинный, в наряде женщины, Николенька и коротенькая, кубастенькая Софеш, перебирающая быстро маленькими ножками, – что мы хохотали до изнеможения…
Третий день прошел довольно тихо. За обедом наелись блинов и сидели по углам. Ханна ездила в Тулу, я сидела с барышнями в детской, и мы все спорили о разных брачных и любовных вопросах…
Вечером заложили две тройки и поехали провожать Дьяковых в Ясенки. Скакали очень скоро, вечер был тихий, чудесный.
В Ясенках спросили шампанского, но в ту минуту, как раскупоривали бутылку, поезд пришел, лакей разбил бутылку, Дьяков заспешил, и мы все остались без шампанского.
На другое утро уехала и Лиза, а на пятый день уехала Варя. Дьяковы очень желали еще день пробыть, но Маше предстоял бал, а платье было еще не заказано даже. Николенька и дядя Костя и теперь еще у нас".
Толстой снова "очень весел все время и здоров". Зима была счастливой: "опять жили душа в душу". Лев Николаевич вполне удовлетворен семьей, доволен своей работой и жизнью в деревне, о чем пишет А. А. Толстой.
"У меня все также хорошо дома, детей пятеро и работы столько, что всегда нет времени". "Лучше не могу желать. Немножко есть умных и больших радостей, ровно – сколько в силах испытывать… Большие же радости – это семья страшно благополучная – все дети живы, здоровы, и, почти уверен, умны и не испорчены… В Москву на выставку я не только не думаю ехать, но вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери".
VIII
После праздников трудовая жизнь в Ясной Поляне восстанавливается. Лев Николаевич заканчивает начатую еще в прошлом году "Азбуку", сдает ее в печать и принимается за другое "задушевное сочинение". "Азбука моя не дает мне покоя для другого занятия, – пишет он Фету. – Печатание идет черепашьими шагами, и черт знает, когда кончится, а я все еще прибавляю, убавляю и изменяю. Что из этого выйдет, – не знаю; а положил я в него всю душу" [143] .
Кроме этих литературных работ, Толстой возобновляет также и школу, в которой принимает участие вся семья.
"Каждое послеобеда приходят человек 35 детей, и мы их учим, – рассказывает Софья Андреевна. – Учит и Сережа, и Таня, и дядя Костя, и Левочка, и я. Это очень трудно – учить человек 10 вместе, но зато довольно весело и приятно. Мы учеников разделили, я взяла себе 8 девочек и 2 мальчика. Таня и Сережа учат довольно порядочно: в неделю все знают уже буквы и склады на слух. Учим мы их внизу, в передней, которая огромная, в маленькой столовой под лестницей и в новом кабинете. Главное то принуждает учить грамоте, что это такая потребность, и с таким удовольствием и охотой они учатся все. До обеда я учу своих детей, ложимся очень поздно и вот так регулярно идут теперь наши дни. Работаю я теперь драпировку на окна в детскую, кабинет и другую детскую, а дядя Костя мне прибивает крюки и багетки". "Каждое утро своих детей учу, каждое послеобеда школа собирается. Учить трудно, а бросить теперь уж жалко: так хорошо шло ученье, и все читают и пишут, хотя не совсем хорошо, но порядочно. Еще поучить немного, и на всю жизнь не забуду. Теперь завтра еще поучу, а послезавтра вербная суббота, и тогда на две недели всех распущу и примусь еще пристальнее за работу".
Эта новая волна творчества, как и прежде, вся проходит в семье. Софья Андреевна учит в школе, живо интересуется работой Льва Николаевича над "Азбукой", в письмах своих она постоянно говорит о "книжечках", сообщает о ходе работы, вместе с мужем возмущается, что "печатанье нашей азбучки идет тихо, так как Рис [144] , по своему обыкновению, обманул", помогает держать корректуры.
Лето для работы пропало: Лев Николаевич опять ездил в Самарскую губернию покупать именье, а осенью он писал Фету: "Пришла дурная погода, и дух работы и тишины приближается, и я ему радуюсь. Немножко охоты и хозяйственные заботы и потом жизнь с собой и с семьей – и только. Я с радостью думаю об этом, и потому верю, что я счастлив".
Но настроение Софьи Андреевны в эти месяцы часто срывается; в ее письмах к сестре встречаются грустные нотки.
"Видимся мы мало, а когда видимся, тогда я уж так уставши, нервы мои так расстроены, что я начинаю с ним ссориться. Ведь он, кстати, не признает во мне ни усталости ни болезни, – разве уж совсем плохо".
"Очень у нас скучно и уединенно. Только делами спасаешься от той малодушной скуки, которая невольно иногда находит, и хотелось бы иногда и общества и какого-нибудь неразумного удовольствия. Если б я говорила, что этого никогда не хочется, я была бы не искренна". "Праздники, думаю, проведем не весело. Ничто не готовится и никто к нам не собирается".
Это писалось 30 ноября; 22 декабря она пишет сестре "впопыхах… У нас готовятся к елке, настраивают фортепиано, моют двери и окна, игрушек вчера вечером Левочка накупил в Туле, дети в волнении, шумят и радуются". В этом же письме приписывает сам Лев Николаевич: "Всегда часто об вас вспоминаешь, но особенно теперь, при празднике. Вчера ездил в Тулу закупать к елке. Я это очень люблю, а нынче окна моют, игрушки в коробках везде, люди в баню идут, дети заглядывают куда не следует, догадываются. Мы придумывали, как что подарить барышням, успеем ли и т. д."
Детей к тому времени было 6 человек. В одном из писем к А. А. Толстой Лев Николаевич дает их подробную характеристику.
"Старший, белокурый, не дурен; есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо.
Главная черта брата была не эгоизм и не самоотвержение, а строгая середина: он не жертвовал собою никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался и страдал в себе одном. Сережа умен – математический ум – и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать, гимнастика, но gauche [145] и рассеян. Самобытного в нем мало: он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, – это два различные мальчика. Илья, третий, никогда не был болен; ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать; игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив: "мое" для него очень важно. Горяч и violent [146] , – сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень. Чувствен – любит поесть и полежать покойно: когда он ест желе смородинное и гречневую кашу, у него губы щекотит. Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится, и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Все непозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает. Еще крошкой, он подслушал, что беременная жена чувствовала движение ребенка; долго его любимая игра была то, чтобы подложить себе что-нибудь круглое под курточку и гладить напряженной рукой и шептать, улыбаясь: "это бебичка". Он гладил также все бугры в изломанной пружинной мебели, приговаривая: "бебичка". Недавно когда я писал историю в "Азбуку", он выдумал свою: "Один мальчик спросил: Бог ходит ли?… Бог наказал его, и мальчик всю жизнь ходил…" Если я умру, старший, куда бы ни попал, выйдет славным человеком, почти наверно в заведении будет первым учеником. Илья погибнет, если у него не будет строгого и любимого им руководителя.
Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло. Выхожу утром – оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. – "Найди шляпу, а то я не возьму". Сережа бежит, туда, сюда, – нет шляпы. – "Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя – тебе урок, – у тебя всегда все потеряно". Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду – будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает об лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу – нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе (она угадала). Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает (дорогой он потерял записку) и начинает рыдать. Тут и Илья тоже, и я немножко.