Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Степанович Жданов 16 стр.


Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была адамова старшая дочь и не было бы детей меньше ее, она бы была несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта, теперь сознательная, – иметь детей. На днях ездили с ней в Тулу снимать ее портрет. Она стала просить меня купить Сереже ножик, тому другое, тому третье. И она знает все, что доставит кому наибольшее наслаждение. Ей я ничего не покупал, и она ни на минуту не подумала о себе. Мы едем домой. "Таня, спишь?" – "Нет". – "О чем ты думаешь?" – "Я думаю, как мы приедем – я спрошу у мама, был ли Леля хорош, и как я ему дам и как тому дам и как Сережа притворится, что он не рад, а будет очень рад". – Она не очень умна, она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если Бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину.

4-й – Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимаю.

5-я – Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные голубые глаза, странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта – будет одна из загадок; будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное.

6-й – Петр – великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится, и жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас – не знаю. От этого я не люблю детей до 2, 3 лет – не понимаю. Говорил ли я вам про странное замечание? Есть два сорта мужчин – охотники и не охотники. Не охотники любят маленьких детей, – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу. Проверьте своих знакомых".

К 1872 году относится событие, которое с новой стороны раскрывает живой образ Толстого. Когда Лев Николаевич был в Самарской губернии, графский бык убил пастуха. Толстого привлекли к ответственности, взяли подписку о невыезде. Какое впечатление произвело на него вмешательство чиновников в его личную жизнь, он подробно рассказывает в письмах к А. А. Толстой. Мы коснемся этого случая только с той стороны, которая непосредственно относится к нашей теме.

"Нежданно, негаданно на меня обрушилось событие, изменившее всю мою жизнь, – пишет Лев Николаевич. – Молодой бык в Ясной Поляне убил пастуха, и я под следствием, под арестом – не могу выходить из дома (все это по произволу мальчика, называемого судебным следователем), и на днях должен обвиняться и защищаться в суде – перед кем? Страшно подумать, страшно вспомнить о всех мерзостях, которые мне делали, делают и будут делать.

С седой бородой, с 6-ю детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни, с твердой уверенностью, что я не могу быть виновным, с презрением, которого я не могу не иметь к судам новым, сколько я их видел, с одним желанием, чтобы меня оставили в покое, как я всех оставляю в покое, невыносимо жить в России, с страхом, что каждый мальчик, которому лицо мое не понравится, может заставить меня сидеть на лавке перед судом, а потом в остроге; но перестану злиться. Всю эту историю вы прочтете в печати. Я умру от злости, если не изолью ее, и пусть меня судят за то еще, что я высказал правду. Расскажу, что я намерен делать и чего я прошу у вас.

Если я не умру от злости и тоски в остроге, куда они, вероятно, посадят меня (я убедился, что они ненавидят меня), я решился переехать в Англию навсегда или до того времени, пока свобода и достоинство каждого человека не будут у нас обеспечено. Жена смотрит на это с удовольствием – она любит английское, для детей это будет полезно, средств у меня достанет (я наберу, продав все, тысяч двести); сам я, как ни противна мне европейская жизнь, надеюсь, что там я перестану злиться и буду в состоянии те немногие года жизни, которые остаются, провести спокойно, работая над тем, что мне еще нужно написать. План наш состоит в том, чтобы поселиться сначала около Лондона, а потом выбрать красивое и здоровое местечко около моря, где бы были хорошие школы, и купить дом и земли. Для того, чтобы жизнь в Англии была приятна, нужны знакомства с хорошими аристократическими семействами. В этом-то вы можете помочь мне, и об этом я прошу вас. Пожалуйста, сделайте это для меня. Если у вас нет таких знакомых, вы, верно, сделаете это через ваших друзей. Два, три письма, которые бы открыли нам двери хорошего английского круга – это необходимо для детей, которым придется там вырасти. Когда мы едем, я еще ничего не могу сказать, потому что меня могут промучить, сколько им угодно. Вы не можете себе представить, что это такое. Говорят, что законы дают securite [147] . У нас напротив. Я устроил свою жизнь с наибольшей securite. Я довольствуюсь малым, ничего не ищу, не желаю, кроме спокойствия; я любим, уважаем народом; воры и те меня обходят; и я имею полную securite, но только не от законов. Тяжелее для меня всего – это злость моя. Я так люблю любить, а теперь не могу не злиться. Я читаю и "Отче наш" и 37-й псалом и на минуту, особенно "Отче наш", успокаивает меня, и потом я опять киплю и ничего делать, думать не могу; бросил работу, как глупое желание отмстить, тогда как мстить некому. Только теперь, когда я стал приготавливаться к отъезду и твердо решился, я стал спокойнее и надеюсь скоро опять найти самого себя".

Дело приняло благоприятный для Толстого оборот, и он оставил мысль о переезде. Александре Андреевне он пишет: "Нынче же случилось то, что утишило мою досаду еще до получения письма. Утром жена разболелась сильнейшей лихорадкой и болью в груди, угрожающей грудницей (она кормит), и я вдруг почувствовал, что не имеет человек права располагать своей жизнью и семьей особенно. И так мелка мне показалась и моя досада и оскорбления, что я усумнился, поеду ли я. Теперь ей получше, я надеюсь, что обойдется без грудницы. Сестра Маша на днях уехала от нас, и каждый день с нежностью говорила о вас и упрекала себя за то, что не писала вам, а я упрекаю себя за то, что писал. Прошу простить и целую вашу руку".

В следующем, 1873 году часть лета Толстые провели в своем новом имении в Самарской губернии. Здесь случился в ту пору страшный голод. Засуха сильно отразилась также и на новом хозяйстве Толстых. Но их семейная жизнь протекала в это время спокойно, в полном согласии.

Письмо Софьи Андреевны к сестре: "Милый друг Таня, во второй раз пишу тебе из нашего самарского хутора, куда привезли мы свою тихую, невзыскательную жизнь, и нисколько жизнь не переменилась оттого, что у нас меньше комнат и вместо леса перед глазами степь. Все та же тишина, те же занятия, тот же лад, как и везде. Иногда находит грусть и даже досада, что опять хуже, чем в прошлом году – сгорело все – ничего решительно нет, ни сена, ни пшеницы, мы в очень большом убытке, и вчера я подумала, что за что же бы нам даже в этом была бы удача, уж слишком бы много всего хорошего, даже страшно бы было, лучше уж хоть в деньгах будет неудача. Тут с страстной недели не было ни одного дождя, вот и мы месяц живем, и на наших глазах понемногу засыхало это огромное пространство, и понемногу находил ужас на весь здешний народ, который третий год бьется из последних сил как-нибудь прокормиться и посеять для будущего года. Наш старый башкирец, который живет у нас и доставляет нам кумыс, говорит, что только 40 лет тому назад был такой бедственный год. Ты не поверишь, милая Таня, как тут близко живешь с народом; сегодня у нас пили чай мужик и башкирец; они здесь как друзья, очень полезны советами и помощью в делах житейских и хозяйственных. Сегодня же мы ездили к обедне в Гавриловку, ближайшую деревню, и я причащала трех меньших. Степа с нами ездил кучером; в двух плетушках мы уселись все; эти здешние плетушки очень хороши и удобны. Твой крестник [148] ездил в твоем платьице, за которое очень, очень тебя благодарю, так мне приятно думать, что это ты обдумала, сшила, и так хорошо сидит, что лучше нельзя было и при нем сшить. Он такой славный мальчик, веселый, добродушный, на разные штуки пускается и так толст, что Степа его зовет кубом".

Приписка Льва Николаевича: "Соня ушла кормить, я дописываю. Я только с приездом Ханны узнал предстоящую нам на будущее лето радость – ваш приезд в Ясную. Пока я не был женат, я не верил и не делал эти планы на год, а теперь верю и, как Соня говорит, мне кажется, что это будет завтра. Наша жизнь здесь в Самаре удалась, как нельзя лучше во всем, что зависит от нас, в особенности от Сони. Она поняла эту здешнюю, не такую, как ваша кавказская – блестящую, парадную, а степную, неопределимую, незаметную прелесть лучше, чем я ожидал".

Ввиду предстоящего бедствия Лев Николаевич обследовал ряд соседних крестьянских хозяйств и на основании полученных материалов написал статью, опубликованную в "Московских ведомостях". Эта деятельность вызывает полное сочувствие со стороны Софьи Андреевны. Она живо интересуется помощью голодающим, сбором пожертвований, статью называет "нашей статьей".

Согласие у них также и в том, что для них обоих, несмотря на весь ужас голода, интересы собственной семьи стоят на первом месте, и они огорчены, что убытки нарушают их хозяйственный план. Так это представляется по документам Софьи Андреевны.

Она пишет сестре по возвращении в Ясную Поляну: детям "везде весело, а мы оба – старички – что-то мрачны. Погода суровая, дождь идет, денег истратили много и не получили ничего, жизнь свою еще не наладили… А нам после крошечного хутора так кажется просторен и велик наш дом. И опять нет денег, чтоб его отделать получше! Но Левочка обещает, несмотря ни на что, исправить и перебить кое-что".

На этом фоне семейного согласия характерны и жизненны минутные протесты Софьи Андреевны против суровой трудовой деревенской жизни. Молодая женщина начинает мечтать о веселье, о светских удовольствиях. Но даже в эти минуты она сознает, что внешние развлечения безнадежно далеко ушли от нее, что другие интересы заполняют ее жизнь.

"Что разнообразит нашу жизнь? Разве только посмотришь в окно – сегодня снег, завтра дождь, а там солнце – вот и все". "Иногда думаешь: слишком уж я одиноко живу, тяжело. А куда хотела бы? – Никуда. Лучше здешнего детям нигде не будет, стало быть и мне". – "У нас ученье, кройка и работа зимних платьев, чтенье по вечерам, и одинокая, тихая жизнь. Иногда я думаю: ох, как скучно! А иногда упрекаю себя за это и говорю: слава Богу, все благополучно!"

"Левочка уехал в Москву и без него сегодня весь день сижу в тоске, с остановившимися глазами, с мыслями в голове, которые меня мутят, мучают и не дают мне покоя. И всегда в этом состоянии умственной тревоги берешься за журнал. В него выльешь все свои настроения и отрезвишься. А настроение мое грешное, глупое, не честное и тяжелое. Что бы я была без этой постоянной опоры честной, любимой всеми силами, с самыми лучшими и ясными взглядами на все? И вдруг иногда заглянешь в свою душу во время тревоги и спросишь себя: чего же надо? И ответишь с ужасом: надо веселья, надо пустой болтовни, надо нарядов, надо нравиться, надо, чтоб говорили, что я красива, надо, чтоб все это видел и слышал Левочка, надо, чтоб он тоже иногда выходил из своей сосредоточенной жизни, которая и его иногда тяготит, и вместе со мною пожил той жизнью, которой живут так много обыкновенных людей. И с криком в душе отрекаюсь я от всего, чем и меня, как Еву, соблазняет дьявол, и только еще хуже кажусь я сама себе, чем когда-либо. Я ненавижу тех людей, которые мне говорят, что я красива; я этого никогда не думала, а теперь уж поздно. И к чему бы и повела красота, к чему бы она мне была нужна? Мой милый, маленький Петя любит свою старую няню так же, как и любил бы красавицу: Левочка привык бы к самому безобразному лицу, лишь бы жена его была тиха, покорна и жила бы той жизнью, какую он для нее избрал. Мне хочется всю себя вывернуть самой себе и уличить во всем, что гадко и подло и фальшиво во мне. Я сегодня хочу завиваться и с радостью думаю, что хорошо ли это будет, хотя никто меня не увидит, и мне этого не нужно. Меня радуют бантики, мне хочется кожаный новый пояс, и теперь, когда я это написала, мне хочется плакать… Наверху дети сидят и ждут, чтобы я их учила музыке, а я пишу весь этот вздор в кабинете внизу".

Сестре: "Вот мы застыли в нашей Ясной Поляне, и чем дольше живешь, тем меньше хочется двигаться или переменять свою жизнь, которая вся проходит в самых серьезных трудах… Мне тебе хотелось бы написать что-нибудь интересное, но когда подумаю, мне и самой смешно, что я из дома не выхожу целыми неделями, и нынче: читать по-французски с Таней, играть на фортепиано с Илюшей, завтра что-нибудь опять в том же роде, и вперемешечку кроить лифчики Леле и воротнички Маше и т. п. По вечерам я очень много переписываю (роман Левочки все двигается), иногда играем в четыре руки, ужинаем в час, и потом я, усталая до крайности, ложусь в постель и читаю до третьего часа английские романы".

"У нас теперь тихая Масленица, и дети учатся; я боюсь время терять, так как для ученья остался один Великий пост, в конце которого мне предстоят роды, и тогда надолго дети останутся без моих уроков. Хотя тихо, но все-таки они делают успехи, и сегодня я сижу в гостиной и одна улыбаюсь тому, с каким тактом и апломбом Сережа и Таня играют вдвоем в четыре руки; хотя пьеса легкая, но все-таки чему-нибудь выучились. Мы все пытаемся заставить говорить их по-французски, но дело идет туго. Переводить и понимать могут отлично, но говорить – ни за что. Все это пишу тебе, потому что вся моя жизнь это есть обученье детей; я только это и делаю, и только об этом и думаю, работу бросила совсем и к машине не подхожу, а только иногда крою, чего никто без меня не умеет. Вечером поздно, когда весь дом спит, мы с Левочкой играем в четыре руки, – он в Москве накупил пропасть нот, – читаем, ужинаем, разогревая на спирту ужин, и ложимся часа в два или три".

Лев Николаевич писал А. А. Толстой: "У нас все хорошо в семье". "Мы живем по-старому, заняты так, что всегда недостает времени. Дети и их воспитание все больше и больше забирают нас, и идет хорошо. Я стараюсь и не могу не гордиться своими детьми".

Вопрос воспитания стоит теперь на первом плане. Но приемы этого воспитания далеки от тех демократических принципов, которые сам Толстой развивал в своих педагогических произведениях. Как в обычной дворянской семье, главную роль здесь играют иностранные языки и музыка, гувернеры и гувернантки. Лев Николаевич ездит в Москву искать иностранцев-воспитателей, обращается за помощью в Петербург, к А. А. Толстой.

"Пишу в этот раз с просьбой, касающейся моих детей. Они растут, никого не спрашиваясь и не дожидаясь. Переезжать в город, то есть испортить всю свою жизнь и их тоже, под предлогом их воспитания, я не хочу до последней возможности; поэтому для меня вопрос о помощнике или помощнице для воспитания – гувернеры, гувернантки, – вопрос, в последнее время поглотивший меня всего. Был у меня немец-дядька и англичанка-нянька, но старшие дети переросли их, и мы ищем гувернера и гувернантку. – Мне пришло в голову попросить вас (вспомнив ваши связи в Швейцарии, да и в Англии, я думаю), нет ли у вас кого-нибудь в виду, нет ли у вас путей, через которые можно войти в сношения с такими людьми. Пожалуйста, если вам странно покажется, что я к вам обращаюсь с этим делом, посмейтесь и напишите словечко, только чтобы сказать, что вы не сердитесь. Но если точно у вас есть такие связи, то помогите. Мои желания – вот что: хорошая нравственность, сколь возможно, высокое душевное настроение, без педантизма и фарисейства. И лучше всего муж с женою, бездетные или с ребенком от шести до одиннадцати лет. Остальных условий никаких; национальность – все равно: немец, француз, англичанин, русский – только бы европеец и христианин. Жалованье – все что я могу дать, т. е. от 1000 рублей двум до 2000 рублей. Знания – все равно – чем больше, тем лучше – особенно языки, но если они не знают ничего, кроме своих языков правильно, я и тем доволен. Я могу, как и делаю до сих пор, учить сам математике и древним языкам. Возраст тоже все равно, – от 20 до 70 лет.

Мне кажется, что у вас есть или были связи в Швейцарии, в самом гнезде педагогов, и в Англии; если есть, помогите, пожалуйста. Это теперь дело для меня такой огромной важности, что я только об одном думаю. Если бы нужно было, я бы поехал в Швейцарию или куда нужно, чтобы увидать тех, которые подходили бы к моим требованиям, но только бы знать, что есть за чем ехать.

Мальчику старшему одиннадцать лет, девочке десять; и с рождения их и до нынешнего года все шло равномерно, по одному теченью, но нынешний год мы вдруг почувствовали совсем новые требования, и все дело воспитанья вдруг изменилось – как будто поднялось на новую ступень. Особенно девочка показала это. Они раньше развиваются. Сколько я над ними передумал и перечувствовал, и столько усилий – для чего? Для того, чтобы в лучшем случае вышли не очень дурные и глупые люди. – Странно все устроено на свете, и, как говорит мой приятель Фет: "чем больше живу на свете, тем больше ничего не понимаю".

IX

В 1873 году, через одиннадцать лет после женитьбы, семья Толстых переносит первые тяжелые утраты.

В мае месяце скончалась на Кавказе пятилетняя племянница, общая любимица, Даша Кузминская.

Назад Дальше