"Мы тоже, слава Богу, процветаем и веселимся, – пишет Софья Андреевна сестре. – Была у нас елка на первый день, потом был спектакль и детский вечер с бантиками, котильоном и проч. у Боянус (ур. Хлюстина). Потом был французский спектакль и большой детский вечер у Тепловых. Было очень хорошо, нарядно и весело. Маша и Леля танцевали до 3-х часов. Мне тоже очень было приятно. А вчера был самый настоящий бал с оркестром, ужином, генерал-губернатором и лучшим московским обществом у Щербатовых [210] . Таня была в белом tulle illusion [211] с атласом и акациями. Я разорилась, сшила черное бархатное платье с Alençon [212] своим, очень великолепно (стоило 250 рублей серебром). Таня очень веселилась, танцевала котильон с дирижером в первой паре, и лицо у ней было такое веселое и торжествующее, что меня и всех стариков смех разбирал. До шести часов утра мы все были на бале. Я очень устала, но нашлись очень приятные дамы: Ермолова [213] и Шереметева [214] , с которыми очень приятно время провела, и тоже смотреть довольно весело. Перезнакомилась я с такой пропастью людей, что всех и не припомнишь, Теперь мы совсем, кажется, в свет пустились: денег выходит ужас! Веселого, по правде сказать, я еще не много вижу. Кавалеры в свете довольно плохие. Назначили мы на четверг прием. Вот садимся, как дуры, в гостиной, Лелька юлит у окна, кто приехал, смотрит. Потом чай, ром, сухарики, тартинки, все это едят и пьют с большим аппетитом. И мы едем тоже, и так же нас принимают по приемным дням. Вчера приезжали смотреть на наши туалеты Дьяков и Лиза Оболенская, и все говорили, что я поразительна: вот никто не видал меня нарядной, то и удивляются, что я на чучело не похожа… Новый год мы встретили дома, но всей семьей, с шампанским, и было просто, но дружно и весело".
Это спокойствие и дружеские отношения, напоминающие своего рода дружеские дипломатические отношения двух стран, совершенно различных по своим устремлениям, не могут, конечно, быть продолжительны и при каждом, даже незначительном, поводе обостряются. Различие целей жизни давно выявилось, для поддержания отношений выработаны новые формы, но любящему сердцу трудно помириться с такой отчужденностью в душевной жизни, оно прорывается, протестует, хотя и чувствует полное бессилие изменить что-либо.
В мае 1883 года Лев Николаевич уезжает в самарское имение пить кумыс и по хозяйственным делам. Софья Андреевна остается в Ясной, полная домашних забот и тревоги о больных детях. У них был коклюш.
"Неужели тебе хорошо? – пишет Софья Андреевна мужу. – Иногда просто не верится, а думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас и, главное, вдали от меня. Будет ли польза твоему здоровью, это самое главное и первое".
"Я все читаю твою статью, или, лучше, твое сочинение [215] . Конечно, ничего нельзя сказать против того, что хорошо бы людям быть совершенными, и непременно надо напоминать людям, как надо быть совершенными и какими путями достигнуть этого. Но все-таки не могу не сказать, что трудно отбросить все игрушки в жизни, которыми играешь, и всякий, и я больше других, держу эти игрушки крепко и радуюсь, как они блестят, шумят и забавляют…
Почему ты пишешь, что вернешься ко мне ближе, чем уехал? Что же ты не пишешь, почему? Хорошо бы это было, неужели это опять возможно? В письме, которое я не посылаю, я тебе все свои чувства написала, а потом решила, что не нужны тебе мои искренние чувства, ты так неосторожно стал обращаться с ними, что лучше никогда тебе их не знать. Разве будешь опять таким, каким был в старые годы. Но буду ли я такая? Все на свете меняется, одного желаю от души, чтобы ты здоров был и покоен. Если тебе лучше там, живи, сколько поживется, пока хочется. Затруднений в жизни без тебя, слава Богу, пока ни с детьми, ни с делами не было. Никогда уже я не буду удерживать тебя при себе, как имела неосторожность, любя тебя, это делать прежде. Свобода свободная – вот и счастье по-новому. Ни упреков тогда, ни ссоры, но зато и ни той тесной связи, которая тянет за сердце, как только один дернет другого.
Если ты вернешься 1-го, то это, значит, через 9 дней еще. Но ты, пожалуйста, не думай и не считай, что это я назначила этот срок. Я ничего не назначаю, я прошу делать по своему чувству и по своему здоровью. Господи! только бы не быть опять виноватой, что я никуда не пускаю, отняла все твои радости и забыла всю твою жизнь. Какая я, правда, была неловкая!
Еще напишу тебе одно письмо. А теперь кончаю, потому что во мне закипает что-то странное и я, кажется, начинаю писать опять не то, что бы хотела. Ты не думай, что я зла или не в духе; право, ни с кем ни разу не поссорилась и была очень весела. Так многое наболело в последнюю весну, что, когда вспоминаю, такую чувствую невыносимую сердечную боль, что думаю: "все, только не то, что было!" Не знаю, отчего именно сегодня нахлынули разные воспоминания, в первый раз в этот месяц стало невыносимо тоскливо" [216] .
Ответ Льва Николаевича: "Вчера ночью получил я твою телеграмму ответную и три письма… Я уже засыпал, Иван Михайлович еще гулял, услыхал возвращающегося Алексея Алексеевича [217] , взял письма и телеграмму и принес ко мне. В тот же вечер меня уже напугали телеграммой из Богатова… Я пишу к тому, что по моему страху, который я испытал, распечатывая телеграмму, я узнал, как сильна моя любовь к тебе и детям. И вот я получил радостную телеграмму, что все здоровы и веселы, и твое письмо от 7 июня, последнее, и чем больше я читал, тем большим холодом меня обдавало. Хотел послать тебе это письмо, да тебе будет досадно. Ничего особенного нет в письме, но я не спал всю ночь, и мне стало ужасно грустно и тяжело. Я тебя так любил, и ты так напомнила мне все то, чем ты старательно убиваешь мою любовь. Я писал тебе, что я слишком холодно и поспешно простился с тобой; на это ты пишешь, что ты стараешься жить так, чтобы я тебе был не нужен, и что очень успешно достигаешь этого. Обо мне и о том, что составляет мою жизнь, ты пишешь, как про слабость, от которой ты надеешься, что я исправлюсь посредством кумыса. О предстоящем нашем свидании, которое для меня радостная, светлая точка впереди, о которой я стараюсь не думать, чтобы не ускакать сейчас, ты пишешь, предвидя с моей стороны упреки и неприятности. О себе ты пишешь так, что ты так спокойна и довольна, что мне только остается не нарушать этого довольства и спокойствия своим присутствием… Я так живо вспомнил эти твои настроения, столько измучившие меня, про которые я совсем забыл, и я так просто и ясно люблю тебя, что мне стало больно. Ах, если бы не находили на тебя эти дикие минуты, я не могу представить себе, до какой степени дошла бы моя любовь к тебе! Должно быть, так надо. Но если бы можно было избегать этого, как хорошо бы было!
Я утешаюсь, что это было дурное настроение, которое давно прошло, и теперь, высказав, стряхнул с себя. Но все-таки далеко до того чувства, которое имел к тебе до последнего письма. Да, то было слишком сильно. Ну, будет, прости меня, если я тебе сделал больно; ведь ты знаешь, что нельзя лгать между нами…
Боюсь за это письмо, как бы оно не огорчило тебя. По себе знаешь, когда любишь (это я про себя говорю), то так натянуто сердце в разлуке, что каждое неловкое, грубое прикосновение отзывается очень больно".
Внешнее спокойствие в этом году не вернулось больше в семью.
Было что-то напряженное в отношениях, и кроме недовольства Льва Николаевича городской барской жизнью, сыграло большую роль то обстоятельство, которое за последние годы в общей гамме переживаний занимает одно из первых мест. Это – не скрываемая Софьей Андреевной боязнь новой беременности. В 1881 году она уступила судьбе и родился сын Алексей [218] . В следующем году возникает снова этот страх [219] , он преследует ее каждый месяц [220] , и в конце осени 1883 года, несмотря на ее протест и отчаяние, Софья Андреевна опять забеременела.
За последние три года отношения осложнялись преимущественно в эти месяцы тревоги, ухудшились они и теперь. Сначала не было ничего резкого по форме, но Лев Николаевич еще больше отошел от семьи, и Софья Андреевна со своею печалью одинока.
Приводим несколько документов, дающих представление об атмосфере, царившей в семье.
Софья Андреевна пишет сестре 9 октября 1883 г.: "Левочка третьего дня вечером приехал из Ясной, и я уже вижу его напряженное, даже несчастнее выражение лица. Он жил там десять дней, писал, охотился; был у него Урусов два дня, и, видно, уединение так было по душе Левочке, что он тяжело с ним расстался. Я вполне его понимаю, а теперь более, чем когда-либо охотно осталась бы в деревне, но, увы, это невозможно с учением и с выездами Тани, которая собирается начать свои выезды с декабря. Может быть, и не придется, если я того… А теперь все обмираю, что в таком положении… и потому еще стало тревожнее и противнее".
9 ноября: "Левочка уехал в Ясную Поляну на неделю. Он там будет охотиться и отдыхать. Мы ведем все ту же однообразную, занятую жизнь и решительно никуда не выезжаем. Не знаю, долго ли продолжится мое полусумасшедшее, оцепенелое состояние" [221] .
14 ноября – мужу: "Сегодня в письме твоем меня очень больно кольнула фраза: "Только есть одному скучно". Досказываю сама: "а жить одному гораздо лучше". Хоть часто я это про тебя думаю, но иногда, когда ты нежен и заботлив, я опять себе делаю иллюзии, что без нас тебе было бы грустно. Конечно, все реже и реже будешь создавать себе эти иллюзии и вместо них занимать жизнь чем-нибудь другим. А мне ни вместе, ни одной, ни с детьми – ни с чем уж жить не хочется, и все чаще, и чаще, и страшнее приходит в голову мысль: неужели надо жить, и нельзя иначе.
Мое письмо должно было бы быть, как моя жизнь теперешняя: спокойно, добросовестно, с стараньем, чтоб долг свой исполнять и заглушать все, что безумно. Но мой долг – тебя не расстраивать. Может быть, у тебя, наконец, хороший рабочий день, а я как раз тебя расстраиваю. Но это пройдет, когда я поздоровею".
В приведенных документах нет прямого освещений затронутого вопроса, но чувствуется с несомненностью, что пропасть между Софьей Андреевной и Львом Николаевичем все больше и больше растет, постепенно накопляются затаенные упреки друг к другу.
Лев Николаевич не может простить жене барски интеллигентский строй жизни, который она настойчиво прививает семье, а ее отрицательное отношение к дальнейшему деторождению отнимает у него единственно для него приемлемые формы супружеских отношений, тем самым подрывая внутреннюю связь. У него нет согласия ни с женою, ни с женою-матерью, ни с детьми.
В свою очередь Софья Андреевна, не видя для семьи другого пути жизни, кроме того, на котором воспитались и муж и она и воспитывались ее дети в течение 17 лет, не может простить Льву Николаевичу, что он постоянно отходит от дома, пренебрегает установившимися в их обществе интересами детей и требует от нее прежних форм супружеских отношений, которые, помимо физических мучений и личных лишений, для нее – уставшей – очень тяжелых, не имеют за собой внутреннего оправдания с тех пор, как Лев Николаевич решительно удалился от семьи. У нее нет согласия ни с мужем, ни с мужем-отцом. Она вся с детьми, предоставленная сама себе, жертвуя ради детей отношениями с мужем.
Они оба страдают, стараются сгладить шероховатости, чтобы не мучить друг друга, но не могут не протестовать против тех препятствий, которые воздвигла жизнь между ними. Эти препятствия были слишком велики, и не удалось обойти их. Понемногу накоплялась горечь, и все было готово к тому, чтобы в тяжелые месяцы нежеланной беременности все недосказанное прорвалось, усилилось и ожесточилось.
Наступил 1884 год, один из самых тяжелых во всей 48-летней совместной жизни Толстых.
III
Новогодние праздники прошли как прежде в увеселениях для старших и младших детей.
"Чудный был бал [у Сатмариных], ужин, народ такой, что лучше бала и не было, – пишет Софья Андреевна сестре. – На Тане было розовое газовое платье, плюшевые розы, на мне лиловое бархатное и желтые всех теней Анютины глазки. Потом был бал у генерал-губернатора, вечер и спектакль у Тепловых и еще три елки для малышей, вечеринки для Лели и Маши и сегодня опять бал у гр. Орлова-Давыдова [222] , и мы с Таней едем. У нее чудное платье tulle illusion, зеленовато-голубое, и везде ландыши с розовым оттенком. Завтра большой вечер у Оболенских, опять танцуют… У нас третьего дня был танцевальный… вечер. Было пар 16, все как следует: котильон с затеями, буфет, все канделябры зажгли, тапер, бантики, бульон и тартинки и пирожки; а в гостиной играли в карты в два стола. Вечер очень удался, всем было весело".
В конце января Лев Николаевич уехал в деревню, и Софья Андреевна пишет ему: "Сейчас получила твое письмо; я вижу, что ты полной грудью вдыхаешь в себя и воздух, и простор, и нравственную свободу. Мне немного завидно: я все более и более в бальных атмосферах и в обыденной мелочной жизни. Даже читать нельзя, не только что как-нибудь опомниться и отдохнуть… [Дальше об отдельных лицах, различными интересами связанных с Львом Николаевичем. Софья Андреевна укоряет его, что он "не хочет" в людях видеть ничего, кроме хорошего, закрывая на все остальное глаза]. – Не пеняй, что я тебе, в твой поэтический мир бросаю из Москвы комки разной грязи; но ведь и я не виновата, что живу в дрязгах, обмане, материальных заботах и телесной тяжести. Начну письмо, думаю: напишу лучше, покротче. Но если в душе кротости нет, то негде ее взять. Устала я от жизни, которую не сумела никогда устроить, и которая все усложняется больше и больше".
Лев Николаевич пишет ей в этот же день: "Ты теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею и тебя и Таню. Нынче Влас [223] говорит: "Пришел мальчик, побирается". Я сказал: "Позови сюда". Вошел мальчик немного повыше Андрюши, с сумкой через плечо. – "Откуда?" – "Из-за Засеки". – "Кто же тебя посылает?" – "Никто, я один". – "Отец что делает?" – "Он нас бросил. Матушка померла, он ушел и не приходил". – Мальчик заплакал. У него еще осталось трое, меньше его. Детей взяла помещица. "Она, говорит, кормит нищих". – Я предложил мальчику чаю, он выпил, стакан опрокинул, положил огрызочек сахару наверх и поблагодарил. Больше не хотел пить. Я хотел его еще накормить, но Влас сказал, что его в конторе посадили поесть. Но он заплакал и не стал больше есть. Голос у него сиплый, и пахнет от него мужиком. Все, что он рассказывал про отца, дядей и тех, с кем он имел дело, все это рассказы о бедных, пьяных и жестоких людях. Только барыня добрая. Мальчиков, женщин, старух и стариков таких много, и я их вижу здесь и люблю видеть".
Ответ Софьи Андреевны: "Твое сегодняшнее письмо, это – целая повесть, как всегда идеализированная, тем не менее интересная и трогательная. Немножко чувствуется мне упрек и умышленная параллель между бедностью народа и безумной роскошью балов, на которых мы были. И балы эти оставили в моей голове такую пустоту, так я устала, что весь день как шальная сегодня… Долгоруков [224] вчера на бале был любезнее, чем когда-либо. Велел себе подать стул и сел возле меня и целый час все разговаривал, точно у него предвзятая цель оказать мне особенное внимание, что меня приводило даже в некоторое недоумение. Тане он тоже наговорил пропасть любезностей. Но нам что-то совсем не весело было вчера; верно, слишком устали".
"Твои письма коротки и сухи, но я других не заслуживаю, сама и спутана и не кротка. Прощай, на меня тоже не сердись; по тому, как я жду твоих писем, знаю наверное, как ты мне дорог и как без тебя я ничто".
Письмо от 5 февраля: "Три письма написала к тебе, милый Левочка, и только третье – это, вероятно, пошлю. Сейчас получила твое письмо, немного подлиннее предыдущих… Я, конечно, рада, что ты хочешь вернуться во вторник, но боюсь, что масленица тебе голову вскружит больше, чем целый месяц будничных дней. Если хочешь, оставайся, авось, я без тебя не совсем с ног собьюсь, лучше, чем видеть тебя унылым, недовольным и все-таки бездействующим… [В конце письма: ] Сережа, брат, очень смутил меня рассказами о тебе, что ты никогда не хочешь вернуться к нам. За что? Прощай; это, значит, мое последнее письмо".
В тот же день она пишет сестре: "Вчера Сергей Николаевич вернулся из Тулы и видел Левочку в Ясной Поляне. Сидит в блузе, в грязных шерстяных чулках, растрепанный и невеселый, с Митрофаном шьет башмаки Агафье Михайловне. Учитель школьный читает вслух житие святых. В Москву до тех пор не вернется, пока я его не позову, или пока у нас что не случится. Мне подобное юродство и такое равнодушное отношение к семье до того противно, что я ему теперь и писать не буду. Народив кучу детей, он не умеет найти в семье ни дела, ни радости, ни просто обязанностей, и у меня все больше и больше к нему чувствуется презрения и холодности. Мы совсем не ссоримся, ты не думай, я даже ему не скажу этого. Но мне так стало трудно с большими мальчиками, с огромной семьей и с беременностью, что я с какой-то жадностью жду, не заболею ли я, не разобьют ли меня лошади, – только бы как-нибудь отдохнуть и выскочить из этой жизни".
Плотина прорвалась. С этих дней начинаются самые тяжелые месяцы.
Лев Николаевич в своем духовном одиночестве ведет неуклонную работу по упрощению жизни, упорно ломая все надстройки времени и среды, приучая себя к необходимому физическому труду. А настроение Софьи Андреевны под влиянием беременности все ухудшается и ухудшается и, наконец, переходит в истерическое состояние [225] . Она со всей силою нервно-возбужденного человека обрушивается на мужа, обвинения ее усиливаются, и она не может теперь принимать того, с чем прежде смирялась, в этом раздражении доходя до неприязни. В свою очередь Лев Николаевич, вероятно, под влиянием возбуждения жены, ее активного и грубоватого протеста против его образа жизни и ее беременности стал еще острее воспринимать все неприятные для него стороны семейной жизни. Он не может больше пассивно покоряться, не может учесть состояния Софьи Андреевны, и каждое действующее лицо – и жена и взрослые дети – вызывают его гнев. Он становится невыносим для семьи. Семья делается невыносимой для него.
В приводимых ниже документах сначала слово за Софьей Андреевной; потом она нигде не высказывается, а говорит Лев Николаевич. Но по этим документам, исходящим в обоих случаях только от одной стороны, вскрывается жизнь того и другого, и видно, как события развертываются, как страдают два человека.
Из писем Софьи Андреевны к сестре в феврале и марте: "Левочка шьет сапоги и сшил сегодня калошу, принес мне и говорит: "C\'est un bijou" [226] . А калоша прегрубо сшитая, и фасон пребезобразный. По утрам он с увлечением читает Конфуция и все, что касается китайцев, их жизни, религии и проч. Днем ездит почти всякий день верхом или гуляет, но ничего не пишет".
"Время идет ужасно быстро – к смерти ближе, это правда; но на этот раз я не жалею слишком времени – беременность тяжелая, состояние души и ума угнетенно-глупо-животное, а это самое-то и есть дурное в беременности. Левочка очень невесел последнее время; молчаливо – критически и сурово смотрят его глаза; я не спрашиваю, что его тревожит, и о чем он думает; бывало я его вызывала на откровенность, и он разражался громкими, отчаянными жалобами и неодобрением моей жизни и образа действий. Но теперь я не вынесу этого, не довольно здорова и бодра сама; потому и я молчу, и мы, как чужие порядочные люди, которые живут в лучших, но совсем не откровенных отношениях. По вечерам он шьет сапоги, по утрам что-то читает, переделывает, кажется, на русский язык и лад Конфуция".