"В тебе много силы, не только физической, но и нравственной; только недостает чего-то небольшого и самого важного, которое все-таки придет, я уверен. Мне только грустно будет на том свете, когда это придет после моей смерти. Многие огорчаются, что слава им приходит после смерти; мне это нечего желать; я бы уступил не только много, но всю славу за то, чтобы ты при моей жизни совпала со мною душой так, как ты совпадешь после моей смерти".
Письмо мужу: "Все думаю о тебе, милый друг, и в первый раз в жизни эту осень я признала, что действительно года идут наши, и старость несомненно наступила; что будущего уже нет, а есть прошедшее, за которое надо благодарить Бога, и есть настоящее, которым надо дорожить каждую минуту, и просить Бога, чтоб он помог нам ничем его не портить".
Софья Андреевна – сестре: "Моя жизнь вся сосредоточилась на музыке: только ей я живу, учусь, езжу в концерты, разбираю, покупаю ноты, но вижу, что во всем опоздала и успехов почти не делаю, и мне делается грустно. Это своего рода помешательство, но чего же и ждать от моей разбитой души? Я так и не пришла в нормальное состояние после смерти Ванички, а жила и живу изо дня в день, не интересуясь ничем, а убиваю время и, главное, развлекая себя, чтоб забыться в чем-нибудь, увлечься, хотя бы самым диким образом. Левочка стал со мной необыкновенно ласков и терпелив. Я последнее время как-то особенно чувствую его над собой влияние, в смысле духовной охраны. Он понял потерю моего душевного равновесия и постоянно мне помогает добро и ласково".
Лев Николаевич – жене: "От тебя еще не было ни одного письма, милый друг Соня, а я пишу уже третье. Я знаю, что ты не виновата, но мне приятно самому себе похвастаться своим чувством к тебе. Не переставая, думаю о тебе, и так хочется влить в тебя спокойствие и уверенность, которые сам чувствую в жизни и которых, я знаю, тебе недостает, и без которых жить и страшно и стыдно, точно мне дали хорошее приличное платье, а я все надел навыворот и хожу, неприлично оголившись. Знаю и утешаюсь тем, что это временно. Та сила жизни, энергия жизни, которая есть в тебе, запутавшись сначала после потери привычного русла и попадая, куда не надо, найдет тот путь, который предназначен, – один и тот же всем нам. Я надеюсь и верю, потому что я люблю тебя. Самыми странными и непредвиденными путями, но сила жизни найдет предназначенное ей русло". "Как-то жутко за тебя: ты кажешься так не тверда и вместе с тем так дорога мне".
Софья Андреевна – Льву Николаевичу: "В вагоне я все вспоминала, как я растерялась глупо, и как ты меня окружил рукой и повел как ребенка. И сразу мне стало спокойно, и я отдалась в твою волю, потеряв свою. Как жаль, что в жизни моей так мало мне приходилось отдаваться твоей воле; это очень радостно и спокойно. Но ты неумело брался за это, и не последовательно, а лихорадочно: то страстно, то вовсе забывая и бросая меня, то сердясь, то лаская, обращался со мной… Что-то у меня переменилось в моих душевных отношениях к тебе, и что-то стало хорошее. Иногда хорошо бы сделаться слабой, чтобы полюбить ту силу, которая тебя поддержит именно в ту минуту, когда это было нужно. И со мной так было в эти полтора года слабости души и тела со смерти Ванички".
"Твои частые письма для меня все та же твоя рука, которая, обняв меня сзади, повела и поддержала меня насильно, когда я испугалась приближавшегося поезда и совершенно растерялась. Спасибо тебе за них. Я совсем не достойна твоей доброты, чувствую себя настолько хуже тебя, что никогда не подняться мне до твоего душевного состояния. Но я постараюсь и надеюсь достичь того, что никогда уже не сделаю тебе больно, ничем, даже в мелочах. Далеко мне еще до того, чтобы приобрести полное спокойствие души, и не вижу я еще ясно пути моей будущей энергической жизни. Все назади, а вглядишься вдаль, вперед, и только мрак. Лучше не глядеть. Сила же моей энергии, о которой ты говоришь, продолжает быть направлена на то, чтоб забываться. Если не достигаешь этого, сейчас [же] болезненная тоска. Впрочем, после поездки в Ясную я живу лучше, бодрее и тверже".
Лев Николаевич – Софье Андреевне: "Ты спрашиваешь, люблю ли я все тебя? Мои чувства к тебе такие, что мне думается, что они никак не могут измениться, потому что в них есть все, что только может связывать людей… Нет не все. Недостает внешнего согласия в верованиях; я говорю – внешнего, потому что думаю, что разногласие только внешнее, и всегда уверен, что оно уничтожится. Связывает же и прошедшее, и дети, сознание своих вин, и жалость, и влечение непреодолимое. Одним словом, завязано, зашнуровано плотно. И я рад".
Последнее письмо написано в середине ноября. А в декабре Лев Николаевич отмечает в дневнике: "Пять дней прошло и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время, рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и не справедливо, врача. Вот мое положение. Главное – приставленный ко мне бес. Ах эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни материальной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом хорошие растения, она зарастает страшной гадостью и станет ужасна. А трудно – стар, и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется, не напрасно".
"Все так же тяжело. Помоги, Отец. Облегчи. Усилься во мне, покори, изгони, уничтожь поганую плоть и все то, что через нее чувствую. Сейчас разговор об искусстве и рассуждение о том, что заниматься искусством можно только для любимого человека. И пожелание сказать это мне. И мне не смешно, не жалко, а больно. Отец, помоги мне. Впрочем, уже лучше. Особенно успокаивает задача, экзамен смирения, унижения, совсем неожиданного, исключительного унижения. В кандалах, в остроге можно гордиться унижением, а тут только больно, если не принимать его, как посланное от Бога испытание. Да, выучись перенести спокойно, радостно и любить!"
"Плохо выучиваюсь. Все страдаю, беспомощно, слабо… Сейчас была Соня. Говорили. Только еще тяжелее стало".
"Гадко, что хочется плакать над собой, над напрасно губимым остатком жизни. А может быть, так надо. Даже наверное так надо".
Софья Андреевна – сестре: "О себе ничего хорошего не могу… написать. Какая-то я вышла шальная, и только и покойна, когда играю на фортепиано. Вообще сложная и трудная вещь – жизнь человека. Сколько в ней всего неожиданного, и так мало, в сущности, хорошего! Как я рада, что ты нашла счастье в простых радостях: сажать, жить с природой и устраивать уголок красивый и удобный, который ты любишь. А я разлюбила Ясную и природу, – может быть, только пока, – и полюбила музыку и город. Напиши мне, милая Таня, и не забывай меня грешную, но очень тебя горячо любящую".
В дневнике Льва Николаевича: "Рано утром. Не сплю от тоски. И не виновата ни желчь, ни эгоизм и чувственность, а мучительная жизнь. Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка, мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело. Разговоры об игре Дузе [302] , Гофмана [303] , шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день. Не на ком отдохнуть… Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое: ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж, – заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья и старческий flirtation [304] или еще хуже, – отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали, хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих – кричащие. Она больна, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится? Не переставая, молюсь, осуждаю себя и молюсь. Помоги, как ты знаешь".
"Почти всю ночь не спал. Проснулся от того, что видел во сне все то же оскорбление. Сердце болит. Думал: все равно, от чего-нибудь умирать надо. Не велит Бог умереть ради его дела, надо так глупо, слабо умирать от себя, из-за себя. Одно хорошо, это то, что легко вытесняет из жизни. Не только не жалко, но хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни. Думал, и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем Божеским: служением Богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, – вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии. Это скверные, слабые мысли. Хороши мысли те, что это самое послано мне, это я должен нести, это самое нужно мне. Что это не должно, не может нарушать моей жизни служения Богу. Мои страдания – доказательства того, как я мало живу жизнью служения Богу. Это, как все то, что выступает за броню Божественной жизни, – оно и уязвимо. Буду бороться".
"Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут потом заключить о том, что она была нехорошей женой. Я старался успокоить ее; вся жизнь наша и мое последнее отношение к ней покажет, какой она была женой. Если она опять заглянет в этот дневник, пускай сделает с ним, что хочет, а я не могу писать, имея в виду ее или последующих читателей, и писать ей как будто свидетельство. Одно знаю, что нынче ночью ясно представил себе, что она умрет раньше меня, и ужасно стало страшно за себя. 3-го дня я писал ей, что мы особенно, вновь и понемногу (что всегда бывает особенное твердо), начали сближаться лет 5 или 4 тому назад и хорошо бы, чтобы это сближение все увеличивалось до смерти одного из нас, – моей, которая, я чувствую, очень близка".
XI
В феврале 1897 года близкие друзья Льва Николаевича, В. Г. Чертков и П. И. Бирюков, за их участие в деле духоборов были высланы – один за границу, другой в Прибалтийский край. Жестокая несправедливость правительства возмутила и Софью Андреевну. Она вместе со Львом Николаевичем ездила в Петербург на проводы и искренне сочувствовала всему, что там видела и слышала, изменив на время свое отношение к друзьям мужа.
Но такое настроение продолжалось недолго; начались снова приливы и отливы.
Софья Андреевна сообщает сестре и Л. Ф. Анненковой: "Тяжелое впечатление произвела на всех (не говорю уже о нас) эта неожиданная и незаслуженная высылка Черткова и Бирюкова, – первого в Англию, он сам этого желает, а Бирюкова в Бауск Курляндской губернии, на пять лет. Их присудили за вмешательство в дела правительственные по духоборческому вопросу. Я же думаю, что Победоносцев из ненависти к Толстому разогнал его друзей, и это противно. Что же касается дела духоборов, то если бы поехали туда бунтовать людей, то это было бы непозволительно, и этого правительство допустить не может. Но Чертков, собрав документы, хотел изложить честно и правдиво государю в сжатой записке гонения на духоборов и просить милости царя. Что же тут вредного для России? Даже понять нельзя. К радости моей и удивлению, все петербургское общество в разных слоях негодует на эти ссылки и отлично понимает источник злобы. Ну, да Бог с ними; то место в истории, которое займут Толстой и его последователи, насколько завиднее того, которое достанется на долю разных господ, вроде Победоносцева и К°. Отлично охарактеризовал простой человек двух привезенных в Бауск преступников, из которых один – Бирюков, другой – убийца: "Не поймешь, право: одного сослали за то, что убивал людей, другого за то, что не велит убивать людей". "Я очень плакала вообще, потому что считаю их одними из лучших самоотверженных и преданных друзей, и жаль было с ними расставаться".
Лев Николаевич – В. Г. Черткову: "Очень много хорошего было в вашем отъезде. Я это увидал на Софье Андреевне. На нее все, что она видела и слышала, произвело очень сильное и очень хорошее впечатление, и я знаю, что непроходящее. Я вижу, что она безоговорочно полюбила вас обоих, и мне это очень радостно, потому что полюбить вас (простить), значит полюбить добро. Потому-то мне и тяжело было так, когда она выражала к вам недобрые чувства".
Жене: "Как только ты уехала, да еще и до того, как ты уехала, мне сделалось ужасно грустно, грустно за то, что мы так огорчаем друг друга, так не умеем говорить. Главное, потому, что у меня к тебе и вообще не было после Петербурга, а особенно в нынешнее утро, никакого другого, кроме самого хорошего, любовного чувства и никаких других соображений, меня огорчающих. Их и теперь нет. Пишу это затем, чтобы сказать тебе, что это чувство осталось и еще усилилось во мне после твоего отъезда, и я виню себя за то, что не могу выучиться обращаться с тобой не логикой, а другим – чувством… Целую тебя нежно и просто".
Софья Андреевна – Льву Николаевичу: "Я рада, что ты признал наконец, что я живу только чувством. Ты обращаешься все к моему разуму, а я хорошо знаю, что все, до чего я не умела додуматься разумом, все поправляло сердце. Прежде, чем ты измучил меня этим последним неприятным разговором, я написала детям очень горячо о том, как теперь, когда ты лишился стольких друзей, мы должны как можно ближе быть к тебе и стараться, чтоб ты не так больно чувствовал их отсутствие. И сколько раз в моей жизни было, что чем горячее я относилась к моим сердечным отношениям к тебе, тем холодней и больней ты отталкивал меня. В словах твоих не было ничего особенно оскорбительного, но в враждебном тоне, в упреках, которые чувствовались во всем, было много злобной горечи, которая как раз попадала на мое умиленное сердце и сразу охладила его. И как это жаль!"
Лев Николаевич – Софье Андреевне: "Хочется еще писать тебе после того, как ты поговорила в телефон. Грустно, грустно, ужасно грустно. Хочется плакать. Вероятно, тут большая доля физической слабости, но все-таки грустно, и ничего не хочется и не можется делать. Но не думай, чтоб ты была чем-нибудь причиной. Я потому и пишу тебе, что в этом чувстве нет ни малейшей доли упрека или осуждения тебя, да и не за что. Напротив, многое в тебе – твое отношение к Черткову и Бирюкову – радует меня. Я пишу, что логикой нельзя действовать на тебя, да и вообще на женщин, и логика раздражает вас, как какое-то незаконное насилие. Но несправедливо сказать, что нельзя ставить логику впереди чувства, [что] надо, напротив, впереди ставить чувство. Впрочем, ничего не знаю; знаю, что мне больно, что я тебе сделал больно, и хотел бы, чтоб этого не было, и мне, кроме физических причин или вместе с физическими причинами, от этого очень грустно. Это у меня пройдет. А если у тебя будет, напиши, милая, и мне будет большая радость чувствовать, что я тебе нужен".
В дневнике: "Нынче получил письмо от Сони. Все это сблизило нас. И, кажется, я освободился вполне".
Из письма: "Нынче Софья Андреевна была у дантиста, и он нашел у нее на десне опухоль, о которой намеком выразил подозрение, что это может быть рак. Она хотя и очень мало, но смутилась, как все мы, а мне так мучительно стало жалко и страшно за нее, что я понял, как она, именно она, дорога и важна мне. Завтра покажем врачу. Разумеется, вероятность того, что это рак, есть одна против ста. Я пишу это только потому, что хочу высказать то сильное чувство, которое я испытал и которое показало мне всю ту силу связи и физической – детей и любовных страданий, которые мы пережили вместе и друг от друга" [305] .
Это в марте, а в апреле Лев Николаевич отмечает в дневнике: "Спокойствие не потерял, но душа волнуется, но я владею ею. О, Боже! Если бы только помнить о своем посланничестве, о том, что через тебя должно проявляться (светить) Божество! Но то трудно, что если это помнить только, то не будешь жить; а надо жить, энергически жить и помнить. Помоги, Отец. Молился много последнее время о том, чтобы лучше была жизнь. А то стыдно и тяжело от сознания незаконности своей жизни" [306] .
Софья Андреевна: "Милая Таня, сегодня получила с радостью твое письмо… Теперь мы поменялись ролями и ты встречаешь весну среди природы, а я сижу в городе… Я долго жила в известных рамках, с детской жизнью, с правильными переездами из деревни в город и обратно, с определенными обязанностями и привязанностями. Теперь душа моя не уживается в этих формах и условиях, и я знаю, что это дурно, неблагодарно судьбе, но я просто не могу находить радости ни в чем том, в чем находила раньше. Это сделалось со смерти Ванички, и этого починить нельзя. Эти два лета я утешалась музыкой и очень привязалась к человеку, который меня утешал своей превосходной игрой и своим кротким, веселым присутствием. Но и его не будет это лето. Думаю много ездить, но что Бог даст!"
Лев Николаевич – в мае: "Почти месяц не писал. Нехороший и неплодотворный месяц. Вырезал, сжег то, что написано было сгоряча".
Письмо жене через десять дней: "Как ты доехала и как теперь живешь, милый друг? Оставила ты своим приездом такое сильное, бодрое, хорошее впечатление, слишком даже хорошее для меня, потому что тебя сильнее недостает мне. Пробуждение мое и твое появление [307] – одно из самых сильных, испытанных мною, радостных впечатлений, и это в 69 лет от 53-летней женщины!.. Нынче два раза была чудная гроза с молниями\'. Лето спешит жить – сирень уже бледнеет, липа заготавливает цвет, в глуби сада в густой листве горлинки и иволга, соловей под окнами удивительно музыкальный. И сейчас ночь, яркие, как обмытые звезды, и после дождя запах сирени и березового листа".
Ответ Софьи Андреевны: "Получила сегодня твое ласковое письмо, милый Левочка, и потом все радовалась… Я думала, что сколько раз в нашей супружеской жизни были эти волны: подъема и упадка наших отношений. С какой сильной душевной энергией и радостью я всегда встречала эти подъемы. И мне казалось сегодня, что и на закате нашей жизни он опять возможен и был бы опять радостен. И что теперь не надо портить наших хороших отношений ни чтением дневников жестоких, ни ревнивыми мыслями, ни упреками, ни презрением к занятиям твоим или моим, надо беречь отношения. Уж так много безвозвратно утеряно, и так болезненно прикосновение ко всему наболелому в прошедшем… Все это я думала. А что сделает жизнь, это еще Бог знает!" Письмо сестре через две недели: "В Ясной страшно скучно и одиноко. После того, как вы перестали жить, как умер Ваничка, еще не было такого унылого и одинокого лета. Чертковых тоже нет; гостящих приятных людей, как покойный Страхов и как был эти два лета Танеев, тоже нет… Так вот, милая Таня, моя безотрадная жизнь, и писать не хочется ни к кому. Да и еще есть разные осложнения, всего не напишешь. И теперь все будет хуже и хуже, печальнее и печальнее".
Последние записи относятся к маю 1897 года. А 8 июня Лев Николаевич хотел совсем уйти из дома. Неизвестно, почему он не выполнил этого намерения. Он написал жене два письма. Одно, видимо, для нее лично, другое – "официальное" – должно было служить ответом на недоумения, которые возникли бы во всем мире. Предполагая оставить жену, Лев Николаевич позаботился об ограждении ее от досужих толков и сплетен, понимая, что его шаг произвел бы большой шум, большую сенсацию. Софья Андреевна получила эти письма лишь после смерти Льва Николаевича. Первое осталось никому не известным, оно не сохранилось. Второе приводится здесь полностью.