Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Степанович Жданов 34 стр.


"Как ни больно видеть страдания жены, не имеющей религиозной точки опоры, и как ни безнадежно иногда кажется передать ей эту точку опоры, я не отчаиваюсь и говорю ей все одно и одно, что смерть Ванички есть только маленький, крошечный эпизод жизни, что есть другая жизнь, вечная, Божеская, которой мы можем быть участниками, и такая, живя которой, нет зла, нет горя. Я рад, что она хоть слушает меня и не раздражается, и надеюсь, что от Бога в моих словах, то западет в ее душу".

"Соня все так же страдает, и не может подняться на религиозную высоту". "На ней поразительно видно, как страшно опасно всю жизнь положить в чем бы то ни было, кроме служения Богу. В ней теперь нет жизни. Она бьется и не может еще выбиться в область Божескую, т. е. духовной жизни. Вернуться же к другим интересам мирской жизни, к другим детям, она хочет, но не может, потому что жизнь с Ваничкой и по его возрасту и милым свойствам была самая высокая, нежная, чистая. А вкусив сладкого, не хочется не только горького, но и менее сладкого. Один выход ей – духовная жизнь, Бог, и служение ему ради духовных целей на земле. Я с волнением жду, найдет ли она этот путь. Мне кажется, так бы просто ей было понять меня, примкнуть ко мне, но, удивительное дело, она ищет везде, но только не подле себя, как будто, не то, что не может понять, но не хочет нарочно, понимает превратно. А как бы ей легко было, тем более, что она любит меня. Но горе в том, что она любит меня такого, какого уже нет давно. А того, какой есть, она не признает, он ей кажется чужд, страшен, опасен. Мало того, она имеет rancune [292] против него, в чем, разумеется, я виноват. Но я не отчаиваюсь и всеми силами души желаю этого, и надеюсь, и делаю, что умею". "Все то прекрасное духовное, что открылось тотчас после смерти Вани, и от проявления и развития чего я ждал так много, опять закрылось, и осталось одно отчаяние и эгоистическое горе".

"Страшно трагично положение матери. Природа вложила в нее прежде всего неудержимую похоть (то же она вложила и в мужчину, но в мужчине это не имеет тех роковых последствий – рождение детей), последствием которой являются дети, к которым вложена еще более сильная любовь и любовь телесная, так как и ношение, и рождение, и кормление, и выхаживание есть дело телесное. Женщина, хорошая женщина, полагает всю свою душу на детей, отдает всю себя, усваивает душевную привычку жить только для них и ими (самый страшный соблазн; тем более, что все не только одобряют, но восхваляют это); проходят года, и эти дети начинают отходить – в жизнь или смерть; первым способом медленно, отплачивая за любовь досадой, как на привешенную на шею колоду, мешающую жить, или вторым способом, смертью, мгновенно производя страшную боль и оставляя пустоту. Жить надо, а жить нечем. Нет привычки, нет даже сил для духовной жизни, потому что все силы эти затрачены на детей, которых уже нет" [293] .

"Всего больше число страданий, вытекающих из общения мужчин и женщин, происходит от совершенного непонимания одного пола другим. Редкий мужчина понимает, что значат для женщин дети, какое место они занимают в их жизни, и еще более редкая женщина понимает, что значит для мужчины долг чести, долг общественный, долг религиозный".

Горе Софьи Андреевны безысходно. Оно все застилает перед ней. И время не залечило ран, и острота не уменьшилась.

По возвращении от сестры из Киева она пишет: "Въехав в дом, пустой без Ванички, я почувствовала такое отчаяние и пустоту, что до сих пор, не переставая, громко и безумно плачу, скрываясь от всех; и не в состоянии одолеть себя… Опять Ясенки, Ясная, Козловка, Тула – и слезы, печаль, тоска по отжитом, счастливом и невозвратном… Очень мне эти дни тяжело, все вновь пережила, все горести и воспоминания: стараюсь взяться за дела, но все неважно мне и тяжело. Ну, да что об этом говорить! Теперь жизнь моя кончена".

"Здесь все – страданье. Здесь больше, чем в Москве, где постоянно видишь людей, чувствуешь свое одиночество и свою потерю того, что мне было дороже всего на свете – любви, участия и общества Ванички и тебя. Мы все живем здесь врознь и сходимся только к repas [294] . Вчера Левочка трогательно позвал меня погулять. Я пошла с ним, но расстроила его очень, потому что плакала все время; и кроме этого единственного раза, я никуда ни разу не вышла из дому; даже в сад не ходила и не хожу, совсем не могу. Нет для меня ничего: ни природы, ни солнца, ни цветов, ни купанья, ни хозяйства, ни даже детей. Все мертво, на всем могильная тоска".

"Ничего на меня не действует, ничто не волнует, кроме одного живучего и жгучего чувства тоски и безвыходного горя без Ванички. Я тут истомилась ужасно. Даже страшно делается порою, до чего я живо везде вижу Ваничку. По купальной дороге не могу совсем ездить, и во все лето, и то в компании, и только четыре раза купалась. Какая польза от купанья, когда всю дорогу плачешь взад и вперед. Ведь все бугорки с белыми грибками и боровиками, все деревца, все местечки – все мы с ним находили, везде исходили, и теперь смотришь в пустоту, душа разрывается, глотаешь слезы, чтоб других не расстраивать и не мешать жить, да и разразишься рыданьями одна, дома, в своей комнате, перед портретом Ванички, и плачешь, плачешь, просто мука! Перед свадьбой Сережи [295] стало немного легче, а теперь ждать нечего, все стало все равно, и только жду, жду, с болезненным нетерпением, что кончится когда-нибудь моя мучительная жизнь, жизнь тела, томящегося без души, а душу унес с собой Ваничка".

"Пока Левочка жив, еще и я жива, а потом уйду куда-нибудь при монастыре жить. Есть женский монастырь в 1/2. версте от могилки Ванички и Алеши; там я хочу кончить жизнь".

Отношения Софьи Андреевны и Льва Николаевича продолжают быть теплыми, ласковыми. Порою возникают прежние несогласия ("по старым ранам"), поднимаются снова тяжелые вопросы "о сочинениях и доходе с них, разделе, воровстве, вегетарианстве", но все это стушевывается, оставляя место жалости и любви.

В октябре, проводив Софью Андреевну в Москву, Лев Николаевич записывает в дневнике: "Сейчас уехала Соня с Сашей. Она сидела уже в коляске, и мне стало страшно жалко ее: не то, что она уезжает, а жалко ее, ее душу. И сейчас жалко так, что насилу удерживаю слезы. Мне жалко то, что ей тяжело, грустно, одиноко. У ней я один, за которого она держится, и в глубине души она боится, что я не люблю ее, не люблю ее, как могу любить всей душой, и что причина того – наша разница взглядов на жизнь. И она думает, что я не люблю ее за то, что она не пришла ко мне. Не думай этого. Еще больше люблю тебя, все понимаю и знаю, что ты не могла, не могла придти ко мне, и оттого осталась одинока. Но ты не одинока. Я с тобой, я такую, какая ты есть, люблю тебя и люблю до конца, так, как больше любить нельзя".

Письмо жене: "Хотел тебе написать, милый друг, в самый день твоего отъезда, под свежим впечатлением того чувства, которое испытал, а вот прошло полтора дня, и только сегодня, 25-го, пишу. Чувство, которое я испытывал, было странное умиление, жалость и совершенно новая любовь к тебе, любовь такая, при которой я совершенно перенесся в тебя и испытал то самое, что ты испытывала. Это такое святое, хорошее чувство, что не надо бы говорить про него, да знаю, что ты будешь рада слышать это, и знаю, что от того, что я выскажу его, оно не изменится. Напротив, начавши писать тебе, испытываю то же. Странно это чувство наше, как вечерняя заря. Только изредка тучки твоего несогласия со мной и моего с тобой уменьшают этот свет. Я все надеюсь, что они разойдутся перед ночью и что закат будет совсем светлый и ясный".

Ответ Софьи Андреевны: "Сегодня такая радость была и твое письмо, и Левино, и отношение мальчиков ко мне. Те облачка, которые, как тебе кажутся, еще затемняют иногда наши хорошие отношения, совсем не страшны; они часто внешние – результат жизни, привычек, лень их изменить, слабость, но совсем не вытекающие из внутренних причин. Внутреннее – самая основа наших отношений – остается серьезная, твердая и согласная. Мы оба знаем, что хорошо и что дурно, и мы оба любим друг друга. Спасибо и за это. И мы оба смотрим на одну точку, на выходную дверь из этой жизни, не боимся ее, идем вместе и стремимся к одной цели – Божеской. Какими бы путями мы ни шли, это все равно".

"Письма твои, ласковые и добрые как свет изнутри, мне все освещают". "Точно ты мне открыл свои душевные двери, которые долго были заперты от меня крепким замком; и теперь мне все хочется входить в эти двери и быть душевно с тобой. В прежних наших разлуках нам часто хотелось сойтись для жизни совместной материальной; теперь же естественно и непременно должно прийти к тому, чтоб нам врознь было душевно одиноко и чтоб душевно хотелось жить одной жизнью".

X

В конце восьмой главы было указано на увеличившееся за последнее время предрасположение Софьи Андреевны к истерии и на причины ее. Неожиданное потрясение совершенно парализует сдерживающие силы, и истерическое состояние овладевает ею. Оно усиливается, достигая предельного напряжения [296] .

Живой характер Софьи Андреевны не позволяет долго оставаться в бездействии. Но все прошлое омрачено последним горем, и Софья Андреевна ищет удовлетворение в новой деятельности, которая берет все ее внимание, переносит в другой мир и помогает забыться.

"Одно, что меня развлекает, это музыка… Я слушаю, слушаю, да вдруг отвлечет мое внимание, потянет меня за Бетховеном или Chopin, и я на минуту забуду свое горе". "Где могу, слушаю музыку, сама играю". "Живу от концерта до концерта".

Окружающих, однако, смущало неожиданное увлечение Софьи Андреевны, они видели в нем тревожные проявления болезни, и, кажется, никто ему не сочувствовал, кроме Льва Николаевича, на первых порах снисходительно относившегося к этой затее, в надежде, что новые интересы помогут Софье Андреевне прийти в уравновешенное состояние [297] .

В действительности это увлечение привело к осложнениям, волновавшим семью в течение нескольких лет.

Среди пианистов, с которыми поддерживала знакомства Софья Андреевна, был композитор Сергей Иванович Танеев [298] .

Вскоре после смерти Ванички он был в Хамовниках, много играл и утешал Софью Андреевну музыкой. Лето, по приглашению Толстых, Танеев провел в Ясной Поляне, зимой они часто виделись у них в доме и у знакомых и на музыкальных собраниях. Следующее лето он также гостит в Ясной, но на этот раз его присутствие смущает Толстых. Свое возбужденно-восторженное отношение к музыке Софья Андреевна перенесла лично на Танеева. Причины были понятны для всех, но самый факт сильно смущал, а Льву Николаевичу доставил много душевных страданий.

Мы вступаем здесь в область жизни, не поддающуюся никаким точным определениям. Отношения Софьи Андреевны к Танееву не были теми отношениями, которые могли бы поставить вопрос о достоинстве замужней женщины, о ее супружеской верности, но в то же время они неприятны семейным, приносят огорчения мужу, вызывают в нем ревность и чувство незаслуженного оскорбления. Единодушные свидетельства современников, тщательное изучение семейных архивов Толстых, а также архива С. И. Танеева, приводят к убеждению, что эта страница жизни Софьи Андреевны не бросает никакой тени на ее имя, что Танеев, вообще равнодушный к женщинам, вероятно, мало подозревал о степени произведенного им впечатления, и что этот эпизод является следствием истерического состояния больной женщины, которая по-женски перенесла свое увлечение музыкой на представителя этого искусства.

Семейные и близкие не могли спокойно относиться к такому положению, оно задевало их, и иногда вместе с Софьей Андреевной они обсуждали его. С мужем она часто говорила об этом, ее мучило его тяжелое состояние, она всем существом чувствовала, что ее отношение к нему нисколько не изменилось, и в то же время не могла и даже не хотела побороть себя и продолжала неприятное для Льва Николаевича знакомство с Танеевым, постоянно виделась с ним, приглашала его в свой дом, живо интересовалась волнующими его вопросами музыкального мира, встречалась с ним у знакомых, на концертах и оттуда провожала его в своем экипаже, причиняя этим Льву Николаевичу мучительные страдания.

Софья Андреевна в состоянии крайней истерии, и хотя он понимает это, но страдает бесконечно. В нем говорит и простая житейская ревность, и чувство оскорбления за себя, за жену, жалость к ней и возмущение против нее. Он стремился к смирению и в то же время резко протестует, доходя порою до мысли об уходе из дома.

В течение трех лет (1896–1898) семейная жизнь омрачена и идет с перебоями. Временами все как будто входит в норму, но в действительности больное место постоянно себя дает чувствовать.

Записи этих лет рисуют беспристрастно создавшееся положение [299] .

Весна – лето 1896 года.

Софья Андреевна – сестре: "Переехали мы все в Ясную, и такая опять на меня нашла грусть! Не уйдешь никак от воспоминаний, сожалений о том, что утратила. Сегодня я проплакала весь день почти. Чувствую себя голой осиной, с которой облетели листья и которая, качаясь, дрожит, трещит и сама скоро надломится. Нет ни вас, ни Ванички, ни четырех старших сыновей… Пора умирать – жить стало не для чего. В Москве было лучше. Я одуряла себя музыкой, развлекаясь общением с людьми, убегала часто из дому. Здесь же подвелись итоги жизни и почувствовалась какая-то пустота внутренняя. Ни на что больше в жизни не осталось энергии; ничего не хочется делать; даже из дому не выхожу и не хочется никуда… Флигель отдали опять за 130 рублей Танееву, которого и ждем на днях и радуемся, что он будет у нас. Его чудесная игра и веселый, добрый нрав необыкновенно приятны в жизни и общении с ним".

Два месяца спустя: "Милая Таня, если я тебе долго не пишу, то это значит, что я слишком хотела бы тебе все рассказать, повидать тебя, излить тебе всю душу, – и не могу ничего писать. Во-первых, письма наши все подлежат пересмотру, и их читают разные чиновники; во-вторых, того не напишешь, что составляет твою святую святых. Саша тебе, верно, рассказывал, как мы живем внешне, и все у нас хорошо и благополучно. А вместе с тем много трагического бывает в нашей семейной жизни. Ничего именно не случилось, событий никаких новых нет, а что-то надломилось".

Из дневника Льва Николаевича: "За это время переживал много тяжелого. Господи, Отец, избавь меня от моего гнусного тела. Очисти меня и не дай погибнуть и заглохнуть. Твоему духу во мне".

"Утро. Всю ночь не спал. Сердце болит, не переставая. Продолжаю страдать и не могу покорить себя Богу. Одно: овладел похотью, но хуже – не овладел гордостью и возмущением и, не переставая, болею сердцем. Одно утешает: я не один, но с Богом, и потому, как ни больно, чувствую, что что-то совершается. Помоги, Отец. Вчера шел в Бабурине и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой во дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз, и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирают и дети их. А мы Бетховена разбираем. И молился, чтобы он избавил меня от этой жизни. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь".

"Много еще страдал и боролся и все не победил ни того, ни другого. Но лучше… Испортили мне и дневник: пишу в виду возможности чтения живыми. Поправило меня только сознание того, что надо жалеть, что она страдает и что моей вины нет конца".

Дневник С. И. Танеева: "Лев Николаевич при встрече со мной сказал, что ему неприятно, что он в вчерашнем разговоре со мной сердился".

Запись Льва Николаевича в тот же день: "Сейчас вечер, 5-й час. Лежу и не могу заснуть. Сердце болит. Измучен. Слышу в окно, играют в теннис, смеются. Соня уехала к Шеншиным. Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas [300] запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются. Но не хочу. Надо терпеть унижение и быть добрым. Могу".

Осенью.

Письмо Софьи Андреевны – Л. Ф. Анненковой: "Участие ваше мне очень дорого, но я хотела бы откровенно, как всегда, вам все рассказать, если бы я сама понимала ясно и хорошо, что делается у меня на душе. Одно знаю, что в сердце моем есть такое теперь еще новое место, которое, когда его тронешь, болезненно содрогается и ноет, и сделалось это вследствие всего того, что вы видели сами это последнее время. Меня нечего убеждать ценить и любить того редкого, как вы пишете, и достойного во всех отношениях человека, с которым я теперь связана судьбой уже 34 года. Я не знаю, можно ли больше любить, как я его всегда и теперь особенно люблю. Он был нездоров недавно своей обычной желудочно-желчной болезнью. Я увидала, как он быстро похудел и даже постарел, после этого припадка, и на меня напал такой ужас, такая нежность к нему, и страх, что вот-вот и его не станет, как прежде никогда со мной не бывало. Теперь он опять здоров, я вчера только уехала из дому и надеюсь, что он опять окрепнет и поздоровеет совсем…

О своем отношении к тому делу и человеку, который невольно и даже совсем неведомо для него самого нарушил мой семейный мир, я одно могу сказать, что я в эту область, с его отъезда, не заглядываю и стараюсь не думать. Мне очень больно и жалко прервать с ним дружеское знакомство и обидеть прекрасного, доброго и кроткого человека, но от меня этого настойчиво требуют. Месяц тому назад он уехал из Ясной и, вероятно, на днях я его увижу здесь. Что я почувствую, увидав его опять, совсем не знаю. Может быть, радость, может быть, ровно ничего, а вернее, мне будет неловко и, главное, тяжело, что он невинная причина моего горя вследствие душевного состояния моего мужа. Минутами сердце мое возмущается, и мне не хочется уступить радости тех музыкальных минут, которые давал мне этот человек; не хочется отказаться от тех простых ласково-дружеских отношений, которые мне дали столько хороших часов в моей жизни эти два последние года. Ведь отношения эти были так чисты, просты, симпатичны; но, когда я вспомню страдания моего мужа, его слепую ревность, мне делается страшно, горько, стыдно и хочется просто как-нибудь уйти из жизни, даже умереть, лишь бы не чувствовать на себе этих обидных обвинений, мне, которая всю жизнь больше всего дорожила своей чистотой и строгостью поведения; чтоб ни муж, ни дети не могли никогда краснеть за меня. А теперь даже страшно думать о каких бы то ни было подозрениях, – ведь мне 52 года минуло! Впрочем, я дурно выразилась: подозрений и нет и не может быть. Есть только сердечно-деспотическое требование нераздельной любви исключительно к себе и своей семье. И надо стараться это исполнять. В будущем все страшно. Лев Николаевич еще далеко не успокоился, а я не сумею, может быть, его успокоить, чувствую, что теряю сама душевное равновесие, которое утратила со смертью Ванички. Душа продолжает томиться, искать утешения, новых ощущений совсем в других областях, чем те, в которых я жила при жизни моего милого мальчика. Куда меня вытолкнет, совсем не знаю. Спасибо, что молитесь за нас: может быть, Бог услышит вашу молитву".

Из дневника Льва Николаевича: "За это время была поездка в монастырь с Соней. Было очень хорошо. Я не освободился, не победил, а только прошло".

Из писем к жене: "Как мне тебя жалко, не могу сказать. Погода точно такая, какая была, когда праздновали твои именины с музыкой от полковника Юноши и танцевали на террасе. Особенно жалко, что ты именно именины не проведешь вместе с нами. Хорошо ли ты съездила к Пете? Почти не переставая думаю о тебе. Праздновали тогда твои именины в тот год, как привезена была Дагмара: это лет 20 [301] тому назад. Очень хорошо было мое чувство к тебе. Я его очень помню".

Назад Дальше