Стежки дорожки. Литературные нравы недалекого прошлого - Геннадий Красухин 11 стр.


Не знаю подлинных причин, но в то время рассказывали почти анекдотическую историю, за что из "Комсомолки" выгнали Елкина. Якобы он попался на трюке, который до этого ему удалось проделать не один раз, так что за ним уже следили. Он приходил в ресторан, выпивал, закусывал, а потом подзывал к себе официанта и показывал ему муху, плавающую на дне недоеденной солянки. Ловил он эту муху на месте или приносил с собой, ни один рассказчик этой истории не знал.

Разгорался скандал, подбегал метрдотель, предлагал заменить испорченное блюдо любым другим, но Елкин требовал, чтобы его провели в кабинет директора. И добивался своего.

Директору он показывал красную редакционную книжечку, твёрдо обещал ему фельетон. И уходил от директора если и без подарка (что очень сомнительно), то уж непременно хорошо напоенным и накормленным и не заплатившим за это ни копейки.

Но однажды фокус не удался. В директорском кабинете вместе с хозяином сидел человек, который преспокойно взял из рук Елкина его удостоверение, раскрыл, а потом положил к себе в карман, сказав, что отдаст его главному редактору "Комсомолки", а заодно спросит у редактора, почему для инспектирования точек общественного питания газета посылает хоть и члена редколлегии, но заведующего таким отделом, который не имеет отношения ни к торговле, ни к общественному питанию…

(Ещё раз оговариваю, что этот анекдот передаю с чужих слов. Поэтому не настаиваю на его подлинности. Но за правдоподобность другой истории, связанной с тем же отделом литературы "Комсомолки", могу поручиться. Несколько лет после того, как выгнали Елкина, проработал в отделе поэт Игорь Ринк, а потом столичные писатели-коммунисты избрали его своим освобождённым секретарём. На этой должности он и пробыл до ревизии, обнаружившей крупную растрату членских взносов. "Откуда мне теперь взять такую сумму?" – сокрушённо ответил он на предложение покрыть растрату. Его не исключили из партии и не выгнали из Союза писателей. Учли, как объяснили, его фронтовое прошлое. Но хлебного места секретаря парткома его всё-таки лишили!)

Синельникова, как и Алексеева, сомнительная репутация Елкина не смущала. На этот раз поручение начальства он (Синельников) исполнял с явной неохотой. Его ответ вышел дряблым с бесконечными расшаркиваниями перед Елкиным. Смысл реплики прочитывался однозначно: дескать, ну зачем же так, Толя, ведь мы же с тобою одной крови! Но не это толкнуло меня выступить на летучке.

Незадолго до этого я прочитал ту самую статью Елкина и очень удивился его утверждению, что раньше-де критики Сарнов и Рассадин хвалили поэта Юрия Панкратова, а теперь они его ругают. Причём ругают именно за то, за что хвалили прежде. Почему бы это, спрашивал Елкин. И отвечал: не потому ли, что Панкратов занял сейчас жёсткую, непримиримую позицию по отношению к любым формам абстракционизма? Елкин ссылался на недавно опубликованную в "Новом мире" очень смешную рецензию Станислава Рассадина, который показал, что серьёзного отношения к себе книга Панкратова и не заслуживает.

Ну, хорошо. Рассадин действительно очень убедительно в пух и в прах разнёс Панкратова. Но когда он его хвалил? Когда его хвалил Бенедикт Сарнов? Это я, будучи студентом, в соавторстве со своим преподавателем напечатал статью о первых книгах молодых поэтов, где положительно отозвался и о книжке Панкратова. (Я уже говорил, что поначалу написал много дряни, о чём и поведал ещё в 1965-м за круглым столом "Вопросов литературы", напечатавших это моё выступление.) Но Рассадин? Но Сарнов? Лет восемь-девять назад до событий, о которых пишу, я прочитал статью Сарнова, где он, процитировав очень известные тогда строчки Панкратова: "Зима была такой молоденькой, / Такой весёлой и бедовой! / Она казалась мне молочницей / С эмалированным бидоном", спрашивал: "Вы когда-нибудь видели у молочниц эмалированные бидоны? Скажете: пустяк? А я отвечу, что это отсутствие интереса к реальной жизни, пренебрежение реальностью ради поэтического фокусничанья". Я пересказываю Сарнова своими словами, но смысл его высказывания передаю точно. Да и не любил Сарнов никогда формалистов или абстракционистов. И Рассадин их не любил.

Панкратова и его дружка поэта Ивана Харабарова одно время поддерживал Николай Николаевич Асеев. До истории с исключением Пастернака из Союза писателей. Панкратов с Харабаровым были частыми гостями в доме Пастернака, который хорошо относился к творчеству этих студентов Литинститута. Но, когда от них потребовали отречься от мэтра, они сделали это, не задумываясь. И, мало того, чуть ли не с благословения самого Пастернака, которому поведали, что отрекутся от него, хотя и не перестанут любить его стихи. "Что ж, – понимающе сказал Пастернак, – у вас ещё жизнь впереди". Окрылённые его пониманием, они перешли с пастернаковской дачи на асеевскую, поставили на стол бутылку водки и рассказали хозяину дома об удачно проведённой ими операции. "Вон! – рявкнул Асеев. – И забудьте ко мне дорогу". Но минут через десять они снова постучались к Асееву. Николай Николаевич открыл дверь: "Ну, что ещё вам здесь надо?" "Простите, Николай Николаевич, – ответили они. – Мы у вас нашу водку забыли". Асеев отдал им бутылку и захлопнул дверь.

Об этом со слов Асеева рассказывал мне Рассадин.

Я позвонил ему:

– Стасик, ты писал когда-нибудь положительно о Панкратове?

– Ты что, опух? – с друзьями Рассадин был нередко грубоват.

Я рассказал ему о статье Елкина в "Москве".

– Ну конечно врёт, как сивый мерин, – сказал Стасик. – А что бы ты от него ещё ждал?

Узнав, что чем-то статья Елкина не угодила Маковскому и что реплику на неё поручено писать Синельникову, я отправился к нему.

– Миша, – сказал я, – ты учти, что Елкин врёт по поводу отношения к Панкратову Рассадина и Сарнова.

– В каком смысле врёт? – недовольно спросил Синельников.

– В том, – отвечаю, – что ни Сарнов, ни Рассадин никогда Панкратова не хвалили. Они его и раньше ругали. Если хочешь, я вставлю в твою реплику кусок об этом.

– Не надо, – сказал Синельников, – я сам всё сделаю.

Но не в контрольной, не в подписной полосах я ничего подобного не обнаружил. Поэтому отправился к ведущему номер Сырокомскому.

– Я скажу об этом Маковскому, – понимающе закивал Виталий Александрович. – Но ничего обещать не могу.

Однако напечатана была реплика, как я уже говорил, вялой и зазывочной: опомнись, дескать, Толя, ведь мы с тобой!

– А я ведь говорил Синельникову, – закончил я своё выступление на летучке, где цитировал и прежнюю статью Сарнова, и нынешнюю рецензию Рассадина, – но он ничего из этого не захотел внести в реплику!

– И правильно сделал, – констатировал ведущий летучку Сырокомский. – У Синельникова было совершенно конкретное задание, и он с ним справился.

Но на этом история не закончилась. Синельников, как всегда, подписался псевдонимом. А Михаил Алексеев почему-то решил, что под этим псевдонимом укрылся Чаковский. Подозреваю, что слухи об этом распустил сам Синельников, который в данном случае выступал слугою двух господ. Так или иначе, но Алексеев выступил с гневной отповедью "Литературке" в своём журнале, где среди прочего удивлялся, как мог Александр Борисович дать добро такой блёклой реплике, как мог он не заметить, что в статье Анатолия Елкина есть весьма выразительные картинки современного литературного быта. "Ведь именно Елкин первым, – гремел со страниц "Москвы" её главный редактор, – выставил в неприглядном свете критиков Сарнова и Рассадина, показал на примере их отношения к поэту Юрию Панкратову, что не дорога им литература, что они делят писателей на "своих" и "чужих". Странно, что этого не увидел Чаковский!"

Чаковский был поискушённее Алексеева в демагогии. В своём ответе ему он написал, что и не думает отрицать всех положительных моментов статьи Елкина, что он, Чаковский, как читатель, даже был благодарен автору статьи за те её места, где тот выступает за чистоту славного метода социалистического реализма, борется с нашими общими противниками. Хотя, если быть до конца откровенным, – писал Чаковский, – а он и помыслить не может об утаивании чего-то перед читателем, так вот, если начистоту, то его, Чаковского, удивило, что чуть ли не половина очень большой статьи в "Москве" составлена из вещей, ранее напечатанных в других изданиях, например, в "Молодой гвардии". (Об этом он тоже узнал от меня, из моего выступления на летучке.) Такие вещи, писал Чаковский, надо, наверное, как-то оговаривать. Всё-таки критика – оружие сиюминутного боя, это не стихи и не художественная проза! Но не это побудило "Литературную газету" выступить с репликой. Внимательный читатель хорошего критика Елкина безусловно расстроен, встретив в его статье вещи, о которых и написано в реплике.

– Вот бы вписать Александру Борисовичу в свою реплику разоблачение Елкина, – сказал я Кривицкому, прочитав Чаковского в полосе. – Ведь история с Панкратовым – главный козырь у Алексеева. А Чаковский и покажет, что карта-то краплёная!

– Да не будет он этого делать, Геннадий, – ответил Евгений Алексеевич. – Вы что, не понимаете, как это воспримут? Скажут, что мы защищаем от Алексеева авторов "Нового мира".

Ах, всё я прекрасно понимал! Но мне казалось, что схватить руку, которая полезла в чужой карман, можно независимо от того, в чей карман она лезет. Увы, в этом я ошибся.

* * *

Оба отдела – Смоляницкого и Синельникова попросили собраться в пустующем просторном кабинете члена редколлегии. Открылась дверь. Вошёл Кривицкий и представил нам улыбающегося Георгия Дмитриевича Гулиа.

– Только что на редколлегии Георгий Дмитриевич согласился возглавить отдел русской литературы. Синельников и Смоляницкий утверждены его заместителями. Так что прошу любить и жаловать, – сказал Кривицкий и вышел, оставив нас с Гулиа наедине.

– Я вас, конечно, никого не знаю, – смеялся Гулиа. – Вы, значит, Михал Хананыч, по критике, а вы, Соломон Владимирович, – по публикациям. Нет? – удивился он, услышав возражения. – А как же?

Ему разъяснили.

– Отлично! – одобрил Гулиа и засиял ещё более ослепительной улыбкой. – Так и будем работать дальше. Надеюсь, что сработаемся! – и он жизнерадостно засмеялся.

Мы располагались на шестом этаже здания на Цветном бульваре, а у Гулиа был свой кабинет на пятом. Выезжать из него он не захотел. И никого из нас туда к себе не вызывал. Мы его вообще почти не видели. Встречались с ним только в тех редких случаях, когда собирались перед редколлегией обсуждать журнальные новинки, чтобы выработать общее мнение отдела.

Странные это были обсуждения.

– Лидия Георгиевна! – неизменно обращался Гулиа к секретарю нашего отдела, синеокой Катуниной, по чьей красоте и стройности никто бы не сказал, что ей уже перевалило за пятьдесят. – Соедините меня с Сухуми!

– Это какой Воронин? – останавливал он Лёню Миля. – Из Ленинграда? Ну, и о чём он пишет?

Он прикрывал глаза и как бы подрёмывал, слушая Лёнин пересказ. Но немедленно оживлялся, когда Катунина сообщала ему, что Сухуми на проводе.

– Сейчас, – останавливал он Лёню, хватая трубку. И кричал в неё. – Лена, это ты? Это я, Георгий. Ну, как там у вас дела? Все здоровы? Как погода? Да у нас тут, – он морщился и неопределённо вертел рукой, – так-сяк. По-разному! А Витя где? Скажи ему, чтобы прислал немного вина, у нас кончается. А где Софья? В саду? Сходи за ней. Нет, я не буду класть трубку. Я подожду.

– Продолжайте, – говорил он Лёне, не отнимая трубку от уха. Лёня заканчивал пересказ. Предлагал не заметить публикацию.

– Ну, как мы её можем не заметить? – не соглашался Гулиа. – Воронин в Ленинграде – большая шишка! – и снова оживлялся, почти мурлыча в трубку. – Софичка! Ну, как ты, дорогая? Как твоя нога? Мазь помогает? Я ещё пришлю. Какое спасибо, лишь бы ты была здорова! Ну, расскажи, чем вы там живёте? Хурму? Есть у нас ещё немного. Спасибо, спасибо! А где Миха? Ну, пусть возьмёт трубку.

Очевидно, за Михой надо было идти, потому что, не кладя трубку, он снова обращался к Милю:

– Нет, не заметить нельзя. Скажем, что дадим аналитическую, – он всегда произносил это слово, похохатывая. – Так что думайте, кто мог бы написать. А что у нас в "Новом мире"? Чья повесть? Я такого не знаю. Это что, молодой писатель? – и вдруг кричал в трубку. – Миха! Что ты сейчас делал, бездельник? Знаю, как работал! Небось, чачу пил с приятелями. Не пил чачи? Так я тебе и поверил! Когда собираешься ехать? Возьми у Вити вина. Нет, ты у Вити возьми, у него лучше!

Словом, своеобразное это обсуждение сильно затягивалось. Правда, проработал нашим начальником Гулиа недолго.

Однажды, когда мы вот так обсуждали с ним журналы и слушали его беседы с сухумскими родственниками и знакомыми, Синельникова вызвали к Чаковскому. А вернулся Синельников вместе с Кривицким как раз в тот момент, когда Гулиа разговаривал с Сухуми. Пообещав кому-то перезвонить, Гулиа положил трубку и услышал вместе с нами от Кривицкого, что редакторат затеял кадровую реорганизацию. В газете создаётся отдел публикаций русской прозы и поэзии, который возглавит Гулиа. А мы получаем нового руководителя – исполняющего обязанности редактора отдела русской литературы Михаила Ханаановича Синельникова. Его заместителями решено назначить Смоляницкого и Чапчахова.

Однажды в Дубултах я поймал передачу радио "Свобода", посвящённую какой-то сталинской годовщине, кажется, 90-летию тирана. Автор передачи обильно цитировал статьи, напечатанные в декабре 1949 года, когда людоед отмечал своё семидесятилетие, и с особенным тщанием статью в "Литературной газете". "Если тебе будет трудно, – проникновенно читал диктор, – подумай о нём, о Сталине, и тебе станет легче. Если тебе будет больно, – продолжало радио, – подумай о нём, о Сталине, и боль отступит. И если в твой дом придёт тёмное горе, подумай о нём, о Сталине, и дом твой просветлеет, а горе развеется".

Приехав из Дубулт, я взял в библиотеке "Литературки" её комплект за 1949 год и прочитал эту статью молодого тогда Георгия Гулиа, уже получившего сталинскую премию за книгу "Весна в Сакене", которую немедленно экранизировали. Нет, я не ручаюсь за буквальную точность цитаты, ручаюсь только за переданные мной по памяти её ритм и смысл.

Я застал Гулиа не только не сталинистом, но наоборот любившим рассказывать об исковерканных при Сталине человеческих судьбах. Его отец Дмитрий Гулиа считается чуть ли не основоположником абхазской литературы, во всяком случае, выдающимся абхазским поэтом. Не зная языка, не могу это подтвердить или опровергнуть. А сын писал на русском. "Весну в Сакене" я не читал, но фильм по этой книге видел. Очень давно. Многого, конечно, в нём не помню. Но его начало не забыл. Он начинается с того, как возвращается с войны на свою родину солдат. На солдате безукоризненно подогнанная по фигуре гимнастёрка с подрагивающими на груди многочисленными наградами. Он идёт горной тропой, подставляет ладони под весело сбегающий с высоты водопадик, умильно смотрит на стадо упитанных коров, на луг, где щиплют траву ухоженные козы и овцы. И вот он у цели. Домик. Солдат медленно оглядывает двор. Вот девочка созывает кур, насыпая им в кормушку зерно. Вот мальчик играет с собачкой. А вот женщина сидит на маленькой скамеечке возле большого казана, куда забрасывает овощи, которые чистит. Она поднимает глаза. Видит солдата. Встаёт. Её глаза светятся счастьем. Она протягивает руку и обводит ею всё вокруг:

– Посмотри, как похорошела наша Абхазия!

Это встреча мужа с женою, которые несколько лет не виделись. Это первая фраза, которую сказала жена мужу, вернувшемуся с войны.

Конечно, режиссёр фильма вряд ли буквально перенёс на экран текст книги Гулиа. Но он действовал по её мотивам, по мотивам той литературы, которую я книгу за книгой проглатывал в детстве, не слишком ощущая разницы между ними: "Кавалер Золотой Звезды" и "Семья Рубанюк", "Я сын трудового народа" и "Борьба за мир", "Ясный берег" и "Белая берёза".

Назначение Гулиа заведующим всеми русским публикациями в "Литературке" сильно укрепило его позиции в издательском мире. Он и прежде не испытывал проблем с выпуском своих книг: многолетний работник "Литгазеты", он был ещё и членом ревизионной комиссии большого союза, то есть Союза писателей СССР. Но недаром в нашем "Клубе 12 стульев" существовала рубрика "Ты – мне, я – тебе". То, над чем потешались на шестнадцатой странице газеты, пышным цветом процветало в её первой тетрадке и, в частности, в отделе Гулиа. Там печатались прозаики и поэты, бывшие одновременно директорами издательств или главными редакторами периодических изданий. Они в свою очередь печатали прозу Гулиа, его исторические романы о древних философах или о египетском царе Тутанхамоне. Причём, чем дальше, тем больше Георгий Дмитриевич входил во вкус. Вот вышло из печати его "Избранное" в четырёх томах. А спустя небольшое время начинает выходить его шеститомник… Это уже пропуск в советские классики!

А Синельников нашим редактором пробыл недолго. И, по правде сказать, сильно облегчил мне жизнь своим уходом. Постоянные мои с ним стычки подталкивали меня искать другую работу. Но не подворачивалось ничего интересного. Звали меня, например, в журнал "Литература в школе".

Правда, был момент, когда я собрался уже уходить хоть в этот журнал, хоть "на вольные хлеба", – лишь бы не работать в "Литературке". Это случилось, когда в газете появилась за подписью какого-то историка гнусная реплика по поводу напечатанного в "Юности" стихотворения Олега Чухонцева "Повествование о Курбском". Я был убеждён, что этим историком на деле является Михаил Синельников: та же невнятица, те же проклятия автору и те же злобные ему угрозы. Особенно бешено облаивал Чухонцева репликист за такую фразу из монолога Курбского: "Чем же, как не изменой воздать за тиранство, / если тот, кто тебя на измену обрёк, / государевым гневом казня государство, / сам отступник, добро возводящий в порок".

– Ну, и что тут крамольного? – спрашивал я у летучки. – Перечитайте Карамзина, у которого сказано, что Грозным современники называли не тирана Ивана IV, а его деда, Ивана III. Ивана IV при жизни называли Мучителем. Перечитайте Алексея Константиновича Толстого…

– А вам не приходило в голову, – сладким голосом спросил меня Чаковский, – что Курбского здесь очень легко заменить генералом Власовым?

– Не приходило, – ответил я. – У них разные судьбы. Курбский бежал от тирана, а не попадал в плен. Он действовал осознанно. Не попади Власов в плен, ещё не известно, как сложилась бы его судьба.

– Но он попал в плен, – уточнил Чаковский. – И судьба его известна. А насчёт того, чем он отличается от Курбского… Знаете такой анекдот. Стоит еврей, смотрит на Кремль и громко говорит: "Чтоб они сдохли, мерзавцы!" "Кого вы имеете в виду, гражданин?" – вежливо интересуются у него двое в штатском. "Империалистов, поджигателей войны! – отвечает еврей. – А вы кого имели в виду?" Курбский не просто бежал от Грозного, – сменил тон Чаковский. – Курбский повернул оружие против русского войска, он воевал на стороне поляков.

Назад Дальше