Скорее, в карьерных устремлениях можно было заподозрить Валю Помазнёву. Уж очень быстро её ввели в партбюро, доверяли освещение наиболее значительных литературных событий. Так что невероятно скоро она перезнакомилась со всеми рабочими секретарями Союза писателей, запросто звонила каждому и никогда и ни в чём не получала от них отказа.
Миловидная, стройная, она была внешне похожа на тех романтических киногероинь, которые в избытке мелькали тогда на экране, выражая всегдашнюю готовность оказаться там, куда призовёт их родина, – в тайгу так в тайгу, на север так на север, или в заводской цех, или сельским бригадиром, – куда угодно! Возможно, что пригласи её режиссёр в такого рода фильм, она сыграла бы подобную роль с не меньшим энтузиазмом, чем другие. Но в жизни эта роль её явно не устраивала. Недаром при первой же подвернувшейся возможности она уехала из провинциальной Пензы, где работала в молодёжной газете, в столицу. Боюсь ошибиться, но, кажется, что её увёз в Москву будущий муж, оказавшийся в командировке в Пензе. (Она мне рассказывала о себе, но за давностью времени я могу что-то и спутать.) Муж работал сперва в "Комсомолке", а когда она родила ему дочку, перешёл в ЦК комсомола, устроив в "Комсомольскую правду" жену. Из цэкамола мужа перевели в Агентство печати "Новости" (АПН), от которого должны были послать в длительную командировку в Англию. Но жена неожиданно стала настаивать на разводе и добилась своего.
– Невмоготу стало! – объясняла мне Помазнёва. – Как бы я жила с ним в Англии?
В принципе разводов у нас не любили. Особенно если ты на руководящей должности. Не любите друг друга – терпите. Заводите на стороне романы (без публичной огласки, конечно), но формально ты должен выглядеть образцовым семьянином.
В Англию бывший муж Помазнёвой не поехал. Но – вот странно, видимо был в очень крупных чинах! – стал заместителем председателя АПН, часто приезжал к Вале повидаться с дочкой и неизменно упрашивал её вернуться. Валя не соглашалась.
Она была полна сил и энергии. Оказалось, что кроме рабочих секретарей Союза она знает ещё и почти всех инструкторов ЦК партии и комсомола, с которыми охотно знакомила меня во время съезда писателей СССР или РСФСР. "Это Гена Гусев, – представляла мне инструктора Помазнёва. – А это Гена Гоц". Не скажу, что инструкторы были рады знакомству со мной, но с Валей они держались дружески и даже почтительно.
В те годы Помазнёва звала меня в партию. "Вступай, – говорила она, – ты не представляешь, как важно для партии иметь в своём составе порядочных людей! Ты не представляешь, сколько там карьеристов!" Я очень хорошо представлял, сколько в партии карьеристов, но совершенно не представлял, для чего мне туда вступать.
Несколько позже мне объяснил это Ахияр Хакимов, бывший в то время заместителем секретаря партбюро. "Старик, – сказал он мне, – давай вступай, если хочешь продвинуться в газете". Вот это мне было понятно. Но не привлекало.
Изюмов создал в газете новый отдел литературной политики. И заведовать им поставил Помазнёву. На этой должности она пробыла недолго. У неё обнаружили рак. Ей об этом не сказали, она лежала в больнице чуть ли не год, убеждённая, что вот-вот начнётся выздоровление.
На поминках её бывший муж выглядел глубоко несчастным. Он говорил о необычайно привлекательных чертах Вали – доброте, обаянии, умении очаровывать людей. Видно было, что он не переставал её любить всю жизнь.
А Нина Александровна Подзорова поначалу никак себя не проявляла. Ей достались периферийные издания: заказывать на них рецензии, искать авторов на обзорные статьи о творчестве литераторов того или иного российского региона. И, казалось, она этим вполне удовлетворена. Нрава она была весёлого и общительного. Так что я даже стал недоумевать по поводу поспешного бегства из редакции Ксаны Васильевой.
Но вот – началась подписная кампания. Нас с Подзоровой послали объездить писательские организации Тулы, Воронежа, Курска, Орла, поговорить об их нуждах (обычно после окончания подписки об этом прочно забывали), встретиться с читателями. И я увидел совсем другую Подзорову.
Она охотно садилась в президиум, легко перебивала или переспрашивала выступающего, сбивала его своими репликами и многозначительно делала пометки в блокноте, – то есть вела себя как привычное партийное начальство.
– Нина – сказал я ей мягко, – для чего вы играете в секретаря обкома?
– В секретаря я не играю, – ответила она. – Но они должны понимать, что мы для них – начальство. И я советую вам, Гена, тоже держаться так, чтобы они об этом не забывали.
Я не внял её совету. Но не переставал удивляться, наблюдая, как нарастает в ней некая снисходительная вельможность по мере того, как мы объезжали города.
В Ясной Поляне за обедом, произнося тост, она не забыла о "зеркале русской революции", в которое, по её словам, смотрелся великий Ленин, и совершенно неожиданно для изрядно охмелевших писателей предложила выпить за великое дело ленинизма, удивив этим, по-моему, даже сопровождавших нас работников обкома.
Словом, когда через некоторое время вместо уходящего в отпуск Смоляницкого назначили временно исполнять его обязанности Подзорову, я не удивился.
Другое дело, когда Смоляницкий собрался совсем уходить из редакции.
Он решился на это, хотя казалось бы, его позиции были прочны как никогда. Всем в отделе и всему начальству газеты он подарил свою только что вышедшую монографию "Георгий Марков. Жизнь и творчество". Я наблюдал, с какой благосклонностью принял его книжку Кривицкий, начав немедленно её листать, как бы показывая автору, что прочтёт её если не при нём, то в самое ближайшее время.
Но вслед за этим Соломон принёс в газету письмо из "Знамени" от главного редактора Кожевникова, в котором тот подтверждал, что собрался взять Смоляницкого членом редколлегии и заведующим отделом прозы и в связи с этим просил отпустить его из газеты.
– Ну, и для чего тебе это надо? – спросил я его. – Неужели Кожевников лучше Чаковского?
– Нет, – ответил он. – Чаковский, конечно, лучше. Но когда твой день официально с 12 до 5-ти вечера, да при этом у тебя, как у члена Союза, есть ещё творческий день, то поневоле начнёшь думать о переходе. Ты бы не согласился на такой график?
Я не стал говорить, что и в газете он никаких графиков не придерживался. Понятно было, что работать в журнале, который выходит раз в месяц, совсем не то же самое, что у нас – даже при самом щадящем тебя графике.
Смоляницкий был последним евреем в отделе русской литературы на руководящей должности.
Впрочем, тема "Литературная газета" и евреи в ней требует, по-моему, того, чтобы слегка в неё (в тему, конечно!) углубиться.
Вообще-то наше руководство было не робкого десятка, но и оно струхнуло, когда решил уехать в Израиль заведующий отделом информации Виктор Перельман.
До газеты он работал в журнале "Советские профсоюзы", был членом компартии и ничто не предвещало, что он решится на этот шаг.
Потом это стало почти обыденным делом во всех редакциях: ну, подал ты заявление на выезд, ну, исключили тебя из партии, из Союза журналистов, ну, выгнали с работы. Но Перельман был первым нашим эмигрантом, и руководство попросту не знало, как отнестись к его заявлению.
То есть, из партии его выкинули мгновенно, даже не дожидаясь его присутствия на собрании.
Правда, мне говорили, что он и не рвался там присутствовать – написал письмо, где выражал согласие с любым решением. И на собрании ячейки Союза журналистов он не присутствовал. Его исключили заочно. Я был на этом собрании и удивлялся многим нашим весьма прогрессивно мыслящим журналистам, которые тянули руку, вставали, отрекались от любых намёков на содружество с Перельманом, клеймили его позором, и, как ни в чём ни бывало, садились на своё место.
Словом, Перельман был уволен и потом долго ещё не мог уехать, так как всеведущее ведомство придумало поначалу, что любого ранга журналист является причастным к государственной тайне.
Потребовалось вмешательство президента США, приехавшего в СССР и специально по этому поводу переговорившего с Брежневым. Перельмана выпустили.
Илья Суслов, правда, пошёл другим путём. Никого ни о чём не извещая, он попросту подал заявление о том, что хочет уйти по собственному желанию. И Сырокомский, распорядившийся было позвать к себе Суслова, чтобы узнать, в чём дело, отменил свой приказ, когда ему сказали, что в тот же день на "Мосфильме" подал точно такое же заявление брат Суслова, кинооператор Миша.
Но всё, что было позднее Перельмана, как я уже говорил, обходилось легче. А Перельман был первопроходцем, и предугадать последствия его поступка не мог никто.
– Гена, – сказала мне Нина Подзорова, – представляете, я вчера видела Перельмана.
– Ну и что из этого? – спросил я.
– Вы знаете, – проникновенно сказала Нина, – мы с вами на войне не были, врагов не видели. И вот я вдруг почувствовала, что такое враг. Я посмотрела на его походку, на выражение его лица и подумала, как же я раньше не распознала заклятого врага – ведь всё в нём вражеское.
Нет, Подзорова не кривила душой: она на самом деле так думала. Хотя, отдадим должное редакции, подобных дур у нас было мало.
Поэтому когда вслед за отъездом Перельмана подал на выезд сотрудник отдела писем Боря Финиасов, все отнеслись к этому намного благодушней.
Конечно, пропаганда твердила о врагах и предателях, но Брежнев уже успел подписать какое-то соглашение, облегчающее выезд евреев, и к ним относились без прежней истерики.
Илья же Суслов, как я уже сказал, как-то незаметно выскользнул из редакции, не запятнав, так сказать, свою трудовую книжку, если, конечно, она ему была нужна.
Я говорил уже, что, оказавшись на Западе, он вместе с Перельманом написал книгу о "Литературке", назвав её, кажется, "Самая еврейская газета". В точности такого названия я не уверен, читать мне её не приходилось, но названа она была в этом роде. И не зря.
Могу представить, как обрадуются сейчас антисемиты всех мастей, если скажу: в то время большинство сотрудников (не абсолютное, конечно, но всё же) были евреями.
Что из этого следовало? По-моему, ничего особенного. Евреи "Литгазеты" не были иудаистами, большей частью они были коммунистами, и никакой особой национальной сплочённости не выказывали.
Имел ли отношение к подобной национальной кадровой политике Александр Борисович Чаковский?
Ни в коем случае! Он не вмешивался в решения Виталия Александровича Сырокомского, которому предоставил искать и находить нужных газете работников. А Виталия Александровича меньше всего интересовала национальность человека: он следил за новичком во время отведённого ему испытательного срока и безжалостно избавлялся от оказавшегося ненужным газете человека, независимо от кого, кем он при этом был: русским, евреем, армянином, татарином…
Так, к примеру, он прогнал из редакции благодушного сибарита и донжуана украинца Эрика Кияна и так же сурово обошёлся с евреем Леней Милем, который не просто любил повторять любимую свою поговорку "где бы ни работать, лишь бы не работать!", но начал внедрять эту максиму в собственную практику.
В принципе, самой еврейской газетой "Литературку" можно было назвать именно в тот период, когда работали в ней Перельман с Сусловым и только, основываясь на количественных подсчётах, потому что на самом деле ничего еврейского в газете не было – атмосфера в редакции была абсолютно интернациональная. Ксенофобские или антисемитские взгляды никем не приветствовались, да их носители о себе заявлять и не спешили. Это позже, когда разозлённые постоянными победами Израиля над своими соседями советские правители начали выбрасывать в общественную атмосферу ядовитые пары национал-патриотизма, выяснилось, что и в нашей газете есть сочувствующие журналам "Наш современник" или "Молодая гвардия" люди. Даже Евгений Алексеевич Кривицкий стал осторожно поговаривать о неком унижении страны, если в ней ответственный пост занимает человек нетитульной нации. Антисемитом Кривицкий не был и любил подчёркивать это. Но, принимая на работу нового сотрудника, стал более внимательно изучать его анкетные данные.
Впрочем, именно по Кривицкому, как по точнейшему индикатору, можно было судить о новшествах на вершинах власти!
Поэтому возвращаюсь к уходу последнего еврея Смоляницкого с руководящей должности заведующего отдела русской литературы.
С его уходом перед начальством открылась возможность объединить два отдела (Смоляницкого и Чапчахова) в один во главе с полноправным редактором – членом редколлегии. Сделаться таким редактором мог кто угодно (не из евреев, конечно), но самые большие шансы были у Чапчахова, ставшего новым "репликистом" после Синельникова. Его реплики неизменно вызывали одобрение Чаковского. Хотя писал их Чапчахов железобетонным стилем, в них даже отдалённо не посверкивало хоть что-нибудь похожее на юмор.
Особенно это обнаружилось, когда по требованию начальства Чапчахов ввязался в полемику с "Юностью". От "Юности" выступала знаменитая Галка Галкина, насмешливая, искромётная, умеющая утонченно издеваться над оппонентом, что и не удивительно: Галка Галкина была коллективным псевдонимом известнейших сатириков и юмористов. Не способный отвечать Галке в её стиле, Чапчахов, отругивался, бранился: "поганая Галка", злобно и неуклюже поучал её азам партийности литературы. И эта его злобность, эта неуклюжесть делались новой мишенью для иронических стрел веселящейся Галки Галкиной.
Вряд ли в газете были люди, не понимавшие, что дуэль эту Чапчахов безнадёжно проиграл, да и не мог не проиграть: не было у него дара "репликиста"! Между тем, Чаковский публично хвалил и эти его реплики.
Почему одобрял их Чаковский? Наверняка, потому, что хорошо чувствовал вкусы сильных мира сего и знал, что к юмору они не склонны. Зато всегда благожелательны к ругани в адрес тех, кто им не по нутру.
Правда, именно у Чапчахова был из всех претендентов самый большой недостаток – он в сорок лет с хвостиком не был членом партии.
В "Иванькиаде" Войновича я прочёл, как тот удивился, узнав, что подлец и мерзавец, председатель его жилищного кооператива, оказался беспартийным. "Чтобы такой, как он, да не присосался к правящей партии?" – воздымал руки Войнович. Я думаю, что присосался бы, если б предложили. А не предлагали по той же причине, по какой оставили беспартийными Соболева или Федина: не всё же партийным должно было демонстрировать преданность режиму, беспартийные тоже обязаны показать, что о другой жизни, чем та, которая у них есть, они и не мечтают.
Чапчахову, однако, предложили. И предложил ему вступить в партию Евгений Алексеевич Кривицкий. В редколлегии уже был когда-то беспартийный Смирнов-Черкезов, но время на дворе тогда стояло другое. Теперь оно не предполагало членов редколлегии вне членов партии. И Фёдор Аркадьевич Чапчахов охотно согласился.
* * *
И потянулся самый скучный период за всё моё пребывание в "Литгазете".
Нашим заведующим, заместителем Чапчахова назначили, разумеется, Подзорову, но, помня её удручающую некомпетентность, когда она оставалась за Смоляницкого, я категорически отказался ей подчиняться. Меня уговаривали. "Старик, – говорил мне Чапчахов, – ну, какая вам разница, ей-Богу! Ведь в любом случае вы выходите на меня". "Но для общения между нами мне не нужны посредники! – возражал я. – Тем более, которые ничего не понимают в поэзии". Фёдор Аркадьевич, который больше всего на свете боялся, что заместители его подсидят, такие вещи выслушивал очень благосклонно. "Думаете, она в прозе, что-нибудь понимает? – спрашивал он про Подзорову. – Но не я её назначил замом – Кривицкий".
Мне приходилось потом встречать в своей жизни феномен любителя литературы типа Чапчахова, не понимающего для чего собственно литература существует. Таких людей я встречал не так уж много. Но после Чапчахова никому из них уже не удивлялся.
В писательском доме на Астраханском Чапчахов жил с большой семьёй в четырёхкомнатной квартире. Её прелесть заключалась даже не в том, что огромная стена самой большой комнаты сплошь состояла из встроенных шкафов. Главное достоинство такой квартиры заключалось в квадратной двадцатиметровой комнате, которая не входила в оплату, и куда жильцы обычно проводили свет, ставили стремянки и пускали от потолка до низу по всем стенам книжные стеллажи. Было всё это и у Чапчахова. Но в отличие от других не было ни в одной из его комнат или даже в коридоре хотя бы стенки, где не висели бы плотно утрамбованные книжные полки. Фёдор Аркадьевич был не просто книгочеем, но библиоманом, собиравшим разные издания одного и того же произведения. Тем более легко ему было это делать, что членов редколлегии газеты обслуживала специальная книжная экспедиция на Беговой, предлагавшая своей клиентуре такие издания, о которых даже мы, члены Союза писателей, которым перепадало кое-что из дефицита в писательской лавке на Кузнецком, могли только мечтать.
Были, конечно, и такие любители, которые собирали книги ради престижа. Но Чапчахов не просто собирал. Он их читал. И очень нередко цитировал наизусть, поражая и сотрудников, и членов редколлегии своей эрудицией.
– Том такой-то, страница, кажется, такая-та, – завершал он своё цитирование, повергая почти в состояние шока редколлегию. "Скажите, Фёдор Аркадьевич, – спрашивал его Чаковский, когда был в хорошем расположении духа, – есть ли в литературе что-нибудь такое, чего вы не знаете?"
Чапчахов победно смотрел на окружающих и отвечал обычно: "Конечно, есть. Я не специалист по китайской литературе или по литературе Древнего Востока".
– От вас этого никто и не требует, – улыбался ему Чаковский. – Но вижу, что вы недаром занимаете место члена редколлегии по русской литературе.
– Знаете, старик, – сказал мне однажды Чапчахов. – Когда меня пригласили в "Литературку", я думал, что окажусь в ней последним парнем в городе. А на самом деле стал первым парнем на деревне! Вот уж не думал, не гадал!
Увы, при этом был Чапчахов невероятно пуглив, до судорожных колик боялся любого начальства, так что однажды его жена Галя пришла заступаться за него перед Сырокомским, который за что-то на Чапчахова не на шутку разгневался.
За гневом Сырокомского последовал настоящий сердечный приступ Фёдора Аркадьевича, и Галя агрессивно наступала на Сырокомского:
– Если вы умрёте, то ваша жена получит персональную пенсию, а если умрёт мой муж, то мы останемся с детьми нищими.
Сырокомский успокоил её, но к Чапчахову лучше относиться не стал.
Нечего было думать, что Фёдор Аркадьевич станет хлопотать о каком-нибудь моём особом статусе в отделе, позволяющем не подчиняться напрямую Подзоровой. К начальству Чапчахов ходил исключительно по вызову и сам от себя ничего не предлагал. Он откровенно радовался, если ему удавалось угадать желание начальника, которое он горячо и безоговорочно поддерживал.
Я отправился к Кривицкому. Тот решил проблему неожиданно легко. "Пожалуйста, – сказал он, – будете числиться обозревателем поэзии при редакторе Чапчахове. Это вас устроит?" Меня это устраивало. "Но Залещук, – уточнил Кривицкий, – пусть подчиняется Подзоровой". Что ж, Слава Залещук, который занимался рецензиями на поэтические книжки, не выражал желания уходить от Подзоровой. Я считал решение Кривицкого резонным.