* * *
"Взглянул я на него, он на меня, уставились в зрачки друг другу, и продолжаем при этом свой разговор, но тут между глазами другой разговор появился - он твердо смотрит, и я твердо смотрю, получилось кто кого. И еще что, не только кто пересмотрит, а кто вообще прав, схватились глазами, никто не замечает, как мы схватились, а мы смотрим, говорим и смотрим, не отпускаем друг друга. И вдруг я опустил глаза, мог бы еще, а отвел. Отвел и понял, что проиграл. Почему отвел, не знаю, сразу же поднял, искоса так взглянул, но уже поздно, не то, проиграл, навсегда проиграл. Он тоже понял, что я проиграл, а он выиграл. Ах, раз так, то я отказал ему, отказал в его просьбе и за это к вечеру приказал выгнать его, гнать его беспощадно".
Он вспомнил о Нине, и она тотчас появилась перед ним с кудряшками своими, в черном свитерке с нахально торчащими грудями, он велел ей раздеться, она разделась, но ему стало скучно, и он отослал ее. Она удалилась в подземелье памяти, туда, к другим женщинам, там их было много, которых он когда-то любил, иногда он вызывал ту или другую, остальное время они томились в ожидании своего появления. Когда Нина удалилась, он велел в памяти появиться одной рыбалке на Волхове, летней, с катерами, ухой, как они варили ее на острове, где-то у него была еще другая рыбалка на Вуоксе, целый набор рыбалок имелся в его распоряжении с малознакомыми людьми, чьи черты расплывались, с Марией, о которой не хотелось вспоминать, но она почему-то вертелась и все пыталась появиться перед глазами, больше всего было пойманных сигов, они возникали четко, в красках, вместе с рекой, порогами и берегами.
Телевидение непрерывно знакомит всех со всем. Все получают представление об археологии, о Черчилле, о торговле с Китаем, о ценах на полеты и, конечно, о причинах всех бед. Зрители начинают думать, что они знают и могут обо всем судить. Возникло телеобразование, телеобразованные люди, телеинформированные. На самом деле это елеобразованные и дезинформированные. Они уверены в своем праве рассуждать, обсуждать, выносить заключения о вещах, которые они "видели своими глазами", "были свидетелями". Например, пикет несогласных у Смольного о повышении квартплаты или против строительства башни Газпрома. Совсем немного людей, так снял оператор - десять, пятнадцать человек, на самом деле их было около тысячи.
Вероника, налитая так, что плоть повсюду заявляет, все в обтяжку, все бесстыдно выступает: зад, колени, бедра, ошалелые глаза, и самой стыдно.
У нее страх, что все кончится после близости. Сейчас самое нежное, лучшее, не похожее на других, а потом все станет как обычно, как бывало и у нее и у него.
Ему - близость нужна, тогда, он считает, наступит простота, естество, родственность, тогда он будет уверен: она принадлежит ему. Конечно, он понимал ее опасения, но надеялся, что потом они окажутся другими и все будет не похоже на то, что бывало.
Из всей нашей литературы я бы выделил четыре произведения, наиболее значимых - "Станционный смотритель", "Шинель", "Тамань", "Студент". В них сосредоточена и сила и глубина русской литературы. Они выделяются неразгаданностью, любовью к человеку, красотой, чудом языка и тайной многозначности.
Один из интереснейших советских кинорежиссеров Иосиф Хейфец загорелся идеей поставить фильм о ленинградской блокаде по материалам "Блокадной книги". В основе должен был быть дневник Юры Рябинкина, школьника, мы с Адамовичем почти полностью привели его в книге.
Было это в самом начале 1990-х годов, Алеся Адамовича уже не было на свете, и сценарий пришлось дописывать нам с Иосифом Хейфецем. Я говорю "пришлось", потому что Адамович взялся бы за сценарий куда охотнее меня, у него и получилось бы лучше.
Как бы там ни было, мы с Иосифом Ефимовичем начали работу. Заявку на фильм московское начальства приняло. Мы знали, что питерский обком настроен против "Блокадной книги", но полагали, что все же Москва тоже что-то значит.
Сценарий складывался, появились интересные придумки. Например, мы придумали "расклейщицу плакатов". У нее только ведро и кисть. Она идет по заснеженному, замерзшему городу, обмотанная алым шарфом, душа Петербурга, ее не берут ни снаряды, ни бомбы. Худая от голода, "лицо ее - лик". Она олицетворяет призыв, пафос, стойкость.
"Весь эмоциональный рисунок актера перевернут, алогичен, безумен, - писал Хейфец, - и это норма для борющейся души. Умер близкий человек - нет стресса, а только забота, как похоронить".
Дальше такая запись:
"Вчера ленинградский руководитель Романов окончательно распорядился судьбой "Дневника". "В книге Гранина и Адамовича, - изрек он, - нет широкой панорамы блокады, а взяты отдельные частные случаи. Цель страданий не ясна, а само страдание… зачем его показывать".
Боже мой! Какие Митрофанушки, отрицающие все выходящее из ряда банальностей и общих мест… Одно успокоение: история, время накажут их, да жалко, я уже этого не увижу, не обрадуюсь этому".
И. Хейфец, замечательный режиссер, до этого не дожил, впрочем, и я тоже не сумел реализовать наш замысел. А мог бы быть наверняка хороший фильм, достойный памятник блокаде, я сужу по тому, с какой горячностью Хейфец готовился к этой картине.
"Цель страданий не ясна…" - какая может быть у страдания цель? Погибает близкий человек, ребенок, может ли быть цель у рыдающей матери? Абсурд, характерный для партийного робота, лишенного души, совести и просто понимания того, что творилось в блокаду. Это ленинградский руководитель. Взамен была поставлена эпопея по роману А. Чаковского "Блокада".
Достижения советской культуры кажутся не так значительны, как они казались для своего времени. Сегодня судить о них сложно. Надо понимать, что значил, допустим, Тендряков, или Твардовский, или Товстоногов в то время, когда они творили. Ныне же остается только текст или воспоминание. Нынешний текст Евтушенко "Бабий Яр" не может так поразить читателя, как это было в семидесятые годы. Однако трагедию Софокла "Царь Эдип" - вот ее можно смотреть сегодня, сопереживая сильно, чуть ли не до слез. И стихи Пастернака, такие как "В больнице". Значит, есть в произведениях временная составляющая, а есть вечная, а какая из них важнее и нужнее, вопрос бессмысленный.
"Бабий Яр" был откровением, заряжал мужеством. "Гренада" Светлова читается с исторической грустью, вот какие мы были наивные - вот, допустим, строка "Отряд не заметил потери бойца…" - вот так и было, не замечали потерь; "…чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать" - своим не сумели отдать и постепенно из-за этого крестьян повывели. "Гренада" Светлова, "Соль" Бабеля - они документы истории, ибо история - это не факты и даты, а настроения, чувствования, заблуждения. Мечтали землю отдать в Гренаде, мечтал Нагульнов шолоховский, мечтал о всемирной революции. К примеру, рассказ Бабеля "Соль" читается сегодня совершенно по-другому именно потому, что он замечательно многозначен. Напомню, в рассказе в вагон поезда, где едут матросы, просится баба с ребенком на руках, ее из жалости сажают. Она едет с ними, а потом выясняется, что на руках у нее не ребенок, а мешок соли, который она везет для спекуляции. Ее выкидывают из вагона и пристреливают. Тогда, в те годы, это читалось как справедливое возмездие пролетарских законов времен гражданской войны, сегодня это воспринимается как жестокость тех лет. Рассказ круто переменил свою суть, настолько, что наверняка автор не подозревал, как это может читаться спустя полвека.
Я слушал в школе, как ученица рассказывала, как Петр любил брить бороды бояр, рассказывала так, что Петр воспринимался как парикмахер, любил бороды брить и занимался этим, оставив все свои царские дела.
"- Вызывают меня на комиссию, боюсь, затрахают там меня вопросами.
- Ты сам затрахаешь их своими ответами".
Вызвали мою дочь Марину на комиссию в райком по поводу ее поездки в Польшу. Стали задавать ей вопросы. Спрашивают: как устроен польский сейм? Она пожала плечами:
- Не знаю.
- Но как же вы едете в Польшу и не знаете, а если вас спросят?
- Почему поляки станут спрашивать меня про свой сейм? - удивилась она.
На этот вопрос комиссия ответить не смогла.
Внутри себя он не видел ни морщин, ни седых волос, ничего из своего возраста. То есть он знал про это, знал, когда смотрелся в зеркало, но внутри у него ничего этого не было, так что он никак не был связан с тем зеркальным человеком, да к тому же тот и исчезал, стоило отойти от зеркала.
БЛУДНЫЙ СЫН
Для меня любимая картина в Эрмитаже - "Возвращение блудного сына" Рембрандта. Я вижу на полотне всю эту притчу библейскую: блудный сын возвращается побежденным, на нем изношенное рубище, нищенское, грязное рубище бродяги, грубые стоптанные башмаки на босу ногу, босяк, мы видим его пятку, стоптанную от долгого хождения. Ничего не добился, голоден, бос. Вспомнил про родной дом и решился, пришел с покаянием. Все просто до этой минуты, вернулся, но куда? Он возвращался к тому, что оставил, для него дом, то есть прошлое, пребывало в неподвижности. Но нашел он совсем не то, что оставил, слепого дряхлого отца, перед ним само прошедшее время, утраченное, растраченное, время горести, ожидания, невозместимое, как невозместима слепота отца, выплакавшего свои глаза. Между прочим, в библейской притче отец не слепой, он увидел приближающегося сына, он узнал его. Рембрандт делает его слепым, вопреки Библии. Слепой отец узнает сына, узнает на ощупь, касаниями. Перед сыном зримая вина. Здесь начинается главное. Эта притча - рассказ об одной из самых трудных для понимания библейских моралей: "Раскаявшийся грешник дороже праведника". Отцу он сейчас важнее другого сына, который остался с ним, соблюдая все законы семейной морали, верно помогая отцу все эти годы. Так нет, бродяга, беспутный сын в этот миг дороже того, праведного. Ему закалывают тельца, к нему обращена вся любовь отца.
Однажды я спросил Александра Меня, как понимать вот это библейское правило: "Раскаявшийся грешник дороже праведника"? Он мне сказал примерно так: это объяснить невозможно, это надо прожить или прочувствовать, это не для понимания, это правило для души, если душа способна понять это правило, то тогда слова ни к чему, а одними словами не объяснишь. Тот, кто осознал свой грех, тот проделал путь непростой, многотрудный, как этот блудный сын, душа его претерпела муки, так было с апостолом Петром, трижды предававшим своего Учителя.
В "Блудном сыне" отец - сама любовь и радость прощения. Счастье вернулось в его душу. Слепое его лицо - одно из лучших изображений счастья, во всей его полноте. Мы не видим лица сына, может быть, он плачет, мы видим лишь отца, который не видит сына, его руки, он ощущает ими, даже не прикасаясь к сыну. Согнутая спина сына, он стоит на коленях перед отцом, перед нами его натруженная пятка, долог был путь домой.
Для Рембрандта библейская притча - непростая возможность дойти до божественной души человека.
* * *
Он вышел утром на улицу и увидел на снегу надпись "ДИМА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ". Было морозно, солнечно, на ветвях сверкали замерзшие слезки, немыслимой чистоты березы подпирали голубое небо. "Какой счастливый этот Дима", - думал он и вспомнил, как в школе Лена Солощенок, так ее звали, без конца писала ему записки, признаваясь в любви, а он смеясь показывал их друзьям. Она была не очень красивая, длинное такое, узкое лицо, а потом, после войны, он ее встретил, и она ему понравилась, но у нее было уже двое детей, и она с гордостью показала ему своего мужа.
И вот что рассказал ему однажды сосед по лагерной койке - зимой 1942 года сосед был в пересыльной тюрьме в Архангельске. В один из дней в камеру втолкнули двух заключенных, одетых в хорошие телогрейки, ватные брюки, валенки. Один из них представился так: "Действительный член Академии наук, Почетный член Академии Нидерландов, Соединенного Королевства и пр., пр., Вавилов Николай Иванович". После этого они поведали о себе следующую историю. Они оба отбывали срок в одном из лагерей в районе Медвежьих Гор в Карелии. В один из дней 1942 года начальство лагеря получило приказ срочно уничтожить лагерь и эвакуироваться. Это было вызвано тем, что немецко-финские войска где-то прорвали фронт. В это время Вавилов и его спутник были больны тифом и находились в инфекционном бараке-изоляторе. Выполняя распоряжение, начальство лагеря уничтожило заключенных, примерно пять тысяч человек, но в панике забыло о двух тифозных и драпануло со всей охраной, не уничтожив лагеря. К счастью, наши войска ликвидировали прорыв и немецко-финские войска до лагеря не дошли. И вот Вавилов и его товарищ остались вдвоем в лагере. Пища, одежда, топливо были у них в изобилии. Они выжили, выздоровели. Поправившись и накопив силы, они решили двинуться к своим, на родину, на восток. В первом же населенном пункте они явились в отделение милиции, сказали, кто они, и изложили свою историю. Их тут же отправили в Архангельск, где их и определили в пересыльную тюрьму. Через двое суток Вавилова и его спутника ночью вызвали из камеры, и они больше не вернулись. Судя по времени вызова, Вавилов и его спутник в ту ночь были расстреляны. Больше никаких сведений об этой истории у меня нет, вполне возможно, что она относится к тем слухам и легендам, которые бытовали в связи с гибелью Николая Ивановича Вавилова.
Документально известно, что Николай Вавилов умер в саратовской тюрьме от голода в 1943 году. Однако примечательно появление подобного апокрифа, и не одного, не хотела память мириться с таким ужасным концом.
* * *
На маленького осла всякий сядет.
- Что пригорюнился?
- Да вот все думаю.
- Эх, брат, не за свое дело берешься.
- Что ты все один играешь, что, у тебя нет друзей?
- Есть один, только я его ужасно не люблю.
- Бедность не порок.
- Но и не добродетель.
По Стокгольму летали бабочки. Вот идеал городской жизни.
На его лице было все, что полагалось, что было отпущено природой: глаза, нос, щеки, но ничего своего, приобретенного. Круглое, как циферблат, только ничего не показывало.
Лично я теряла девственность не раз и всегда от этого получала удовольствие, а вот мужики, не понимаю, чего они так ее ценят.
Что мы пели, с чем шли на войну:
Веди ж, Буденный, нас смелее в бой!
И с нами Ворошилов, первый красный офицер,
Сумеем кровь пролить за СССР
(Это прежде всего!)
…И танки наши быстры,
И наши люди мужества полны.
В строю стоят советские танкисты,
Своей великой родины сыны.
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем (!)
В борьбе за это.
(И что же будет?)
Ведь от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней!
ПАМЯТЬ
Один из американских друзей Владимира Набокова рассказал мне про любопытную черту домашнего быта писателя. Может быть, она известна литературоведам, но для меня это было откровением. Набоков старался не иметь вещей, большей частью он жил в гостиницах, пансионатах, вещи, считал он, привязывают к себе человека, отбирают у него память, а он оберегал свою память, особенно память детства, не хотел ни на что ее тратить, захламлять. Безбытность хотел сохранить, она оберегала подробности его российской жизни, то, чего нельзя было возобновить, ибо река времен унесла и петербургский дом, и Рождествено, да и берлинскую жизнь тоже.
С домашними вещами мы вступаем в личные отношения, уже покупая их, когда выбираем, когда принимаем в подарок, когда они достаются в наследство. И позднее все время что-то происходит - жалеем, когда они ломаются, ремонтируем их, сердимся на них, хвалимся.
Вещи быстро обрастают воспоминаниями: у меня за этим столом собиралась семья; в этом кресле сидел дед; эту вазу подарил такой-то и тогда-то; был Новый год, и мы собирались у елки и так далее. Набокова окружала чужая гостиничная мебель, и книги он брал в библиотеках и отдавал, не накапливая их и не имея личной библиотеки. Вся его память оставалась на родине, в России, и он хранил ее как главное свое сокровище.
БУДКЕР АНДРЕЙ МИХАЙЛОВИЧ
Академик, физик, камин, коньяк армянский. Узкие брючки, черная рубашка, самоуверенность, безапелляционность, судит обо всем быстро и категорично. Тип физика, раздражающего других беспощадностью своего анализа, скепсисом, обоснованным и тем не менее убивающим фантазии, философию и веру. Большей частью он прав, ему нужны только факты, точность эксперимента, он признает лишь то, что объяснимо, он презирает гуманитариев, знает литературу, искусство, правда, поверхностно, школьно, но вполне достаточно для того, чтобы быть на уровне. У него нет собственной философии, широты, иронии, его не мучают никакие противоречия, поиски решения моральных проблем. Он полностью оснащен для карьеры физика, и ее он получает непрерывно, став заведующим лаборатории, институтом, академиком и так далее.
Впечатление субъективное, может, пристрастное, но никак не отвергающее большой талант и ученого и организатора физики. Иногда он меня восхищал, иногда удручал.