Мои показания - Анатолий Марченко 21 стр.


В последний день свидания открылась дверь, и к нам без стука вошел Любаев. Видно было, что он злится: не удалось помотать мне душу в связи со свиданием, без него подписали. Когда он вошел, я сидел за столом и ел варенье ложкой прямо из банки - мать знала, что я сластена, и навезла много всяких сладостей. Я и не подумал встать, когда явился Любаев, - еще чего, он три дня проманежил мать, явился к нам незваный. Он покосился на меня, поздоровался с матерью. Она предложила ему сесть. Отрядный стал на меня жаловаться, что я грубый, дерзкий, плохо веду себя, не хочу, видно, освободиться досрочно. Когда мать это услышала, у нее сделались круглые глаза: неужели я на самом деле не хочу выходить из лагеря?

- Да, - сказал Любаев, - это от него зависит, от его поведения.

- Да что же он, работать отказывается? - забеспокоилась мать. - Всегда он хорошо работал.

- Работать-то он работает… - начал Любаев, стал объяснять, какой я плохой, как поневоле приходится меня наказывать: лишать ларька, сажать в карцер на голодный паек. Тут я не выдержал - я ведь не хотел, чтобы мать беспокоилась, плакала, узнав, что мне голодно и трудно; я ей ни на что не жаловался. Я перебил Любаева и сказал, обращаясь к матери:

- А ты спроси у отрядного, что надо делать, чтобы быть на хорошем счету. Он тебе объяснит, что надо выслуживаться перед начальством, следить за своими товарищами, доносить на других заключенных.

- Ой, у нас и в роду-то никогда такого не было! - вырвалось у моей мамы.

А я обратился к Любаеву:

- Вот вы пришли к нам на свидание, хотя мы вас и не звали. Пришли для того, чтобы расстраивать старую женщину своими разговорами. Мы встретились всего на три дня, нам и без вас есть о чем поговорить; то время, что вы у нас отнимаете, вы же не добавите к сроку свидания. Если вам надо, вызывайте меня к себе из зоны и беседуйте сколько угодно. А мать не тревожьте.

Любаев, ничего не сказавши, вышел; это мне и было нужно - чтобы он не успел рассказать матери, как здесь плохо. Мать смотрела на меня с ужасом, что я так разговаривал с начальником; за всю свою жизнь она привыкла, что начальства надо бояться, что с ним лучше не связываться, себе же хуже сделаешь. Мне было очень жаль ее.

Свидание кончилось, мы простились. Я был рад встрече, просто счастлив, я как будто оттаял за эти три дня после всех лет одиночества. Но я не хотел, чтобы мама приезжала ко мне еще. До конца срока остается еще три года - лучше потерпим как-нибудь это время, чем ей мучиться в дороге, мучиться здесь, просить, унижаться, сидеть три дня за зарешеченным окном. Лучше не видеться эти три года совсем, чем видеть сына в этой обстановке.

Я еще раз порадовался, что мать послушалась меня и не приехала ко мне во Владимир, в тюрьму. Там встречаться еще мучительнее. Когда-то, лет десять назад, и в тюрьме тоже были личные свидания, но что это были за свидания! В комнате-камере, тоже за решеткой, с глазком в двери. Свет в камере горел всю ночь, надзирательница ходила по коридору и заглядывала в глазок - особенно усердно, конечно, если в камере были муж с женой. Теперь во Владимире и этого нет, никаких личных свиданий. Могут дать одно или два свидания в год, по тридцати минут каждое; да и этого лишают по любому поводу и без повода. К моему сокамернику Алексею Иванову однажды приехала мать. Это было недавно, весной 1963 года. Она жила во Владимирской области, - хоть ехать недалеко, - вот и взяла с собой внучку лет пяти - дочь сестры Алексея. Он рассказывал нам потом, как все это происходило. В комнате все время сидит надзирательница, слушает, следит, чтобы не было никаких "нарушений". Нельзя не только обняться с родными, но даже близко подойти; разговаривать можно через стол. Мать Алексея долго ждала с девочкой около тюрьмы, девочка устала, закапризничала, и бабушка купила ей мороженое. Так они и вошли в камеру с мороженым. Девочка протянула его через стол Алексею, чтобы дядя попробовал. Надзирательница кинулась к ней, вырвала у нее из рук мороженое, как будто это была атомная бомба, и тут прекратила свидание. Я вспомнил рассказ Алексея совсем недавно, слушая по радио отрывки из книги Светланы Аллилуевой, - как раз в одном отрывке речь шла о свидании с братом во Владимирской тюрьме. Ведь это те же самые годы; а мы тогда и не знали, с кем имеем честь делить свое заключение! О Пауэрсе знали, "о бериевских генералах" знали, а о Василии Сталине, "наследном принце", и слыхом не слыхали. Уж не знаю, в каких он содержался условиях, какой суп ему подавали вместо баланды; но как не похожа его встреча с женой и сестрой на встречу Алексея с матерью и племянницей. Видно, не для всех граждан у нас одни законы и одни инструкции.

Самоубийца

…А если я на проволоку? Если
Я на запретку? Если захочу,
Чтоб вы пропали, сгинули, исчезли,
Тебе услуга будет по плечу?
Решайся, ну! Тебе ведь тоже тошно
В мордовской, Богом проклятой дыре.
Ведь ты получишь отпуск - это точно,
Домой поедешь, к матери, сестре…
И ты не вспомнишь, как я вверх ногами,
На проволоке нотою повис.

Ю. Даниэль. Часовой. 1966 г.

Это случилось в воскресенье, 4 октября 1964 года. Мы пришли с разгрузки-погрузки в пятом часу утра и легли спать. Часов в восемь я встал - здорово хотелось есть. Хотел было разбудить Валерку, но он спал так сладко, что я его пожалел: лучше недоесть, чем недоспать. Отрезал ложкой от своего пайка кусочек хлеба и пошел в столовую.

Утро было ясное, солнечное, все радовались, что к обеду будет тепло. Для зэка теплая погода - подарок судьбы. Я шел в столовую в очень хорошем настроении. Столовая по воскресеньям утром открыта до девяти, но почти все успевают позавтракать гораздо раньше. Очереди уже не было, только на скамейках сидели несколько десятков зэков, ожидавших конца завтрака, - может, у повара останется несколько мисок баланды и он даст прибавку.

По-видимому, сегодняшний завтрак фигурировал в меню как "суп-лапша" - в миске плавало несколько несчастных лапшинок. Ложке тут делать было нечего, я спрятал ее в карман и в несколько глотков опорожнил миску с "супом-лапшой" через край. Осталось только проверить, не пристала ли к стенке какая-нибудь лапшинка. Вдруг раздался одинокий выстрел.

Все подняли головы и замерли. Никто не смел звякнуть миской. Погодя минуту кто-то негромко сказал:

- С угловой, возле пекарни.

Слушаем, ждем. Должны последовать еще два выстрела. Минута долгая, а выстрелов нет. Что бы это могло значить? Стрелял автоматчик с вышки - стало быть, какой-то зэк полез на запретку, чтобы покончить с собой. В этом случае часовой должен дать два предупредительных выстрела вверх, а третий - в "беглеца". Но обычно бывает наоборот: первый выстрел дают по живой мишени, а потом два в воздух. Не один ли черт, зэку все равно погибать, чего тут долго чикаться? Пульнешь в небо, а он еще раздумает кончать с собой, и тогда прощай благодарность, прощай дополнительный отпуск и поездка домой! Короче, никто из нас не знал случая, чтобы часовой стрелял в порядке, указанном в инструкции; главное - израсходовать три патрона.

Так или иначе, должно было быть три выстрела, а мы слышали только один. Что бы это значило? Мы пошли из столовой, чтобы узнать. Только вышли на крыльцо - еще подряд несколько выстрелов. Стреляют там же, у пекарни, но звук выстрелов не такой, как у первого.

Зэки со всего лагеря шли к пекарне. Я тоже пошел. Меня обогнала группа зэков, среди которых был мой знакомый по Владимирке Сергей Оранский. Проходя мимо, он крикнул мне:

- Опять кого-то застрелили!

Ох уж эти "опять"! Сколько их было, таких "побегов", только при мне, здесь, на семерке? Последний раз это было несколько месяцев назад, летом, в июне или июле. Автоматчик пристрелил "беглеца" у деревянного забора, и тот лежал, уткнувшись лицом в нагретую, мягко вспаханную землю, подгребал ногой. Зэки побежали в санчасть, привели фельдшера. Но что тот мог сделать? Раненый лежал в запретке, за двумя рядами колючки, а часовой никого и близко не подпускал к проволоке: заключенным в запретку нельзя, да и убитого или раненого должны сначала сфотографировать на месте, составить акт в присутствии нескольких начальников и лишь после этого убирать и оказывать помощь.

Раненый лежал, время от времени подергиваясь. Заключенные шумели, кричали, не обращая внимания на орущих надзирателей и на автоматные очереди над головами. Так продолжалось долго, часа полтора. Наконец на той стороне появилось начальство: подполковник Коломийцев, его заместитель майор Агеев, еще офицеры. Коломийцев приказал ломать забор - раненого и убитого нельзя выносить через зону… В заборе проделали дыру, и два надзирателя, взяв тело за ноги, волоком потащили его за зону. Голова, подпрыгивая, билась о землю, и на земле оставался кровавый след. Зэки орали, вопили. Тогда в проломе забора показалась физиономия Агеева, и он крикнул:

- А за каким… вас несет на запретку?

Потом нашего фельдшера вызвали на вахту "для оказания скорой медицинской помощи". Позднее туда же пришли вольная сестра и врач. Фельдшер рассказывал, что самоубийца был еще жив. Его отправили в больницу на третий, но не довезли, он умер по дороге.

Я вспомнил этот случай и другие такие же, идя вместе со всеми к пекарне. Что же произошло сегодня? Кто этот несчастный?

У пекарни уже собралась огромная толпа, почти вся зона. Я нашел здесь своих бригадников. Коля Юсупов показал на забор - там на проволоке, на козырьке, зацепившись за колючку одеждой, висел какой-то зэк. Со стороны зоны видны были только его ноги, он свесился на другую сторону, на волю.

Мы с Колей полезли на крышу ближнего домика - бывшей посылочной. Отсюда было хорошо видно и запретку, и забор, и волю. На той стороне тоже собралась толпа: офицеры, солдаты-автоматчики, вольные. Рядом с нами сидел на крыше какой-то зэк, который видел все с самого начала. Он был страшно взволнован, возбужден. Он и рассказал нам, как все было.

- Сижу я, - говорит, - у Кирюхи в кочегарке, пришел потрепаться и за хлебом. Слышим, часовой с вышки орет: "Не лезь, стрелять буду! Не лезь же… твою мать, убью! Куда ты среди бела дня на… лезешь?" Мы с Кирюхой выскочили из кочегарки, смотрим, а зэк уже один ряд колючки перелез, путается во втором. И доску с собой тянет. Я узнал его - мы вместе в карцере сидели, он тогда болел, не давал норму, потом на работу не вышел - Коломийцев сам и выписал ему пятнадцать суток. Я ему кричу: "Ромашев, с ума сошел, вернись, пристрелят же!" "Ну и… с ними, - отвечает, - один хрен умирать. Скорее отмучаюсь". Он все время хворал, а врачи ему освобождения не давали, мало того, что на работу гоняют, еще и норму жмут. Я бегаю вдоль колючки, уговариваю его вернуться, а он махнул мне рукой, через второй ряд колючки перебрался - и к забору. Чуть не под самой вышкой. Часовой, видно, парень хороший, в первый раз такого вижу: орет матом на Ромашева, а не стреляет. Потом, слышим, звонит на вахту: мол, зэк лезет на запретку, пусть надзиратели придут и заберут его. Что ему там с вахты отвечают, не знаю, слышим только, как он кричит в трубку: "Пристрелить недолго, да его можно забрать, он еще во втором ряду путается". Потом уж грубо, зло орет: "А вы за каким хреном там сидите?! Мое дело увидеть и предупредить, ваше дело забрать, вот и забирайте к… матери! Я стрелять не буду, я вас предупредил".

Он и не стрелял, пока Ромашев на самый забор не залез. Тогда часовой дал один выстрел в воздух и все время орал, чтобы зэк слезал и мотал в зону. Но Ромашев как не слышал. Он стоял на заборе на четвереньках, ногами на козырьке, руками упираясь в зубцы доски. И, похоже, вообще не собирался оттуда слезать.

Потом с той стороны затарахтел мотоцикл, слышно было, как он подъехал к забору около Ромашева и остановился. Кто-то крикнул часовому:

- Какого хрена смотришь? У тебя зэк на заборе сидит!

Ответ часового не был слышен, потому что сразу же за окриком раздалось подряд несколько пистолетных выстрелов. Ромашев оторвал руки от забора, встал во весь рост и стал заваливаться, падать, туда, наружу. Но вот зацепился штанами, висит теперь…

Коля спросил очевидца, кто же это был, который стрелял из пистолета. Парень ответил:

- Да я точно не могу сказать, я сразу полез на крышу посмотреть, но мотоцикл уже отъезжал. По голосу и по красной роже - кажется, Швед.

Пока мы слушали этот рассказ, за забором появились офицеры и среди них Агеев и Швед. Они походили, посмотрели, спросили что-то у часового, потом Агеев пошел в зону, а Швед остался снаружи. Скоро Агеев появился с этой стороны, прошел через толпу зэков в сопровождении офицеров и надзирателей. Он двигался неспеша и никакого внимания не обращал на возмущенные крики: "Убийцы!", "Людоеды!", "Да снимайте же скорей, может, он еще живой!" Офицеры подошли вплотную к проволоке, и Агеев крикнул на ту сторону: "Давай, приступай!"

Фотограф, примерившись, щелкнул несколько раз аппаратом с разных точек. Несколько минут спустя над забором появилась физиономия Шведа. Он смотрел сверху на зэков и улыбался. Зэки взбесились. Из толпы неслось:

- Паук!

- Вот по ком могила плачет!

- Когда ты только лопнешь от нашей крови!

Рядом со Шведом появился надзиратель, и они, не обращая внимания на крики, занялись своим делом. Они выпутывали Ромашева из колючки, разрывая на нем штаны. Толпа замолкла, и было так тихо, что даже, я, казалось, слышал, как рвалась материя. Когда ничто больше не удерживало тело, Швед и надзиратель, подержав его секунду за ноги вниз головой. отпустили, и было слышно, как Ромашев шмякнулся о землю. По зоне пронесся тихий не то вздох, не то возглас. И сразу снова поднялись дикий шум, крики протеста, чуть не истерики. Я сам видел, как плакали некоторые зэки, старые воркутяне и колымчане. Из них не могли выжать слезы пытками и голодом, а сейчас они плакали от оскорбления и бессильной злости.

А Швед стоял на лестнице над забором, глядел в зону и улыбался.

Потом сестра сказала нам, что Ромашева сняли уже мертвым. Видно, он был убит выстрелом в упор.

О друзьях-товарищах

За годы, проведенные во Владимирке и в лагерях, я познакомился с очень многими заключенными, с некоторыми близко подружился. Сколько разных историй услышал! Обо всех не расскажешь. Постараюсь, как могу, рассказать лишь о нескольких. Но сначала напомню, что уже говорил раньше: люди здесь разные, как и на воле. Есть и очень хорошие, и совсем дрянные, смелые и трусы, есть очень честные, принципиальные, есть беспринципные подонки, готовые на любое предательство. Есть люди, попавшие в лагерь за убеждения, а немало и таких, которых посадили случайно. Некоторые остаются верными себе, отбывая весь срок от звонка до звонка. Другие отрекаются, и даже публично, от самих себя, от своих взглядов, от своих друзей. Я могу сказать наверняка, и это подтвердят многие: большинство таких "отрекающихся" (если не все) делают это не по убеждению, а ради облегчения своей участи в лагере или потом на воле.

В Мордовии в политических лагерях содержатся и писатели, и научные работники, и студенты, и рабочие, и полуграмотные крестьяне. И настоящие "политики" со своей системой взглядов, и превращенные в "политиков" уголовники.

Я хочу рассказать о некоторых своих знакомых и друзьях, не делая между ними никакого различия, как это и было в жизни.

На семерке в аварийной бригаде вместе со мной работал Иосип Климкович - хороший, простой парень. Потом мы с ним вместе оказались на третьем в больнице и сошлись еще ближе. Он рассказал мне, за что сидит, за что получил свои двадцать пять лет.

В конце сороковых годов Иосип был еще совсем мальчишкой, жил в Станиславской области с матерью и сестрой. По всей Западной Украине тогда шла вооруженная партизанская война, и многие из крестьян-украинцев ушли в леса. В лесу у партизан был и дядя Иосипа - так, во всяком случае, говорили. И вот однажды, когда Иосип сидел в хате своего товарища, в село въехали грузовики, крытые брезентом, из них высыпали солдаты-автоматчики и стали окружать некоторые хаты. В окно было видно, как один из грузовиков остановился около хаты Климковичей и солдаты окружили ее. Иосип кинулся к двери: дома лежала больная мать. Но дед товарища схватил мальчишку и не пустил. Дед держал его и приговаривал: "Ты что, дурной, что ли, не видишь - в Сибирь повезут. Придешь - и тебя туда же". Он оттащил Иосипа от двери к окну: "Смотри, хлопец, и запоминай". Иосип прилип к стеклу. Он видел, как по их двору бегали автоматчики, заглядывали за дрова, в сарай - может, это его искали. Потом он увидел, как из хаты выгнали сестру и, заломив ей руки, бросили в машину, в кузов. Больная мать не могла идти, ее выволокли за руки - и тоже в машину. У нескольких других хат происходило то же самое. Иосип навсегда запомнил эту сцену, но больше всего врезалось ему в память лицо офицера, командовавшего операцией.

Потом Иосип узнал, что всех забранных привезли в райцентр и загнали в один сарай. Иосип бродил вокруг сарая, но подойти близко не решался: сарай охраняли солдаты. Говорили, что людям в сарае не давали ни есть, ни пить. Через несколько дней Иосип узнал, что мать умерла, а сестру вместе со всеми остальными увезли в Сибирь. Тогда он ушел из дому, но не в лес, не к партизанам, а в город. Достал себе пистолет (тогда это было нетрудно) и стал караулить того самого офицера. Несколько дней не мог он его разыскать. Люди говорили, что офицер уехал в другие села на подобные же операции. А потом Иосип все-таки подкараулил его, когда он выходил из комендатуры в сопровождении автоматчика. Иосип пошел за ними, убедился, что это тот офицер, который увозил его мать и сестру, подошел к нему вплотную и выстрелил в упор. Офицер упал, даже не вскрикнув. Солдат повернулся, вскинул автомат, но выстрелить не успел - Иосип застрелил и его.

Климковича судили как ОУНовца, за бандитизм, дали двадцать пять лет. Суд был закрытый. Это было в конце сороковых годов, и Иосип сидит до сих пор.

Очень похожая история с моим соседом по койке Владасом Матайтисом. Он литовец, тоже крестьянин. Его отец, брат и он сам были в лесу с партизанами, а третий брат учился в городе, был студентом. Вот третий брат приехал домой, а старик и двое других пришли повидаться с ним. Тут облава, их всех схватили, вывели за село и расстреляли, только Владасу, который был ранен, удалось бежать. Потом он узнал, что убитых сложили на телегу и привезли обратно в село. Когда мать Владаса увидела на телеге сразу три трупа - мужа и двух сыновей, она сошла с ума. Так ее, безумную, и увезли в Сибирь вместе с дочерью. А Владаса, тяжело раненного, все равно поймали, судили, тоже закрытым судом, и тоже дали двадцать пять лет.

Он еще сидел в Мордовии, когда его матери и сестре разрешили вернуться в Литву.

Матайтиса дважды представляли на суд на снижение срока до пятнадцати лет, но оба раза отказывали, так как лагерное начальство не давало ему хорошей характеристики: он никак не хотел быть "активистом". Не идти же в СВП! Но и сидеть тоже не хочется - и Владас записался в санитарно-бытовую секцию. Так многие делали, чтобы получить характеристику на суд: кто постарше - идут в санитарно-бытовую, кто помоложе и поздоровее - в спортивную секцию. Хоть и сотрудничаешь с администрацией, но не во вред своему брату-зэку, лишь форму соблюдаешь, а начальство и эта форма, на худой конец, устраивает.

Назад Дальше