Владаса представили на суд в третий раз и наконец-то снизили срок. Он освободился. Правда, въезд в Литву ему не разрешили.
Там же, на семерке, на складе готовой продукции, работал один зэк-старик, тоже из Прибалтики. Я не знаю ни его фамилии, ни настоящего имени. Мы звали его Федей, так же, как и Матайтиса Володей, а Юсупова Колей. Федя тоже был двадцатипятилетник, как все так называемые националисты из Прибалтики и с Украины, осужденные в сороковые годы.
Все свободное время Федя писал жалобы. Этим больны в лагерях многие - пишут и пишут: и в ЦК, и в Президиум Верховного Совета, И Хрущеву, и Брежневу, и в Прокуратуру. Вот и Федя писал. Он был осужден не один: где-то здесь же в Мордовии сидели его жена и сын. То, что он писал в своих жалобах, сводилось к одному: он не был партизаном-националистом, он и его семья осуждены неправильно, по ошибке. Зэки смеялись над ним:
- Не надоело тебе восемнадцать лет писать? Отрядный, вручая Феде очередной "Ответ с отказом", ругался:
- Вот, пишете, пишете, писатели тоже! Все вы не виноваты, все по ошибке! Получил срок - сиди и не рыпайся. Не видно, что ли, какого ты поля ягода?!
Ответы приходили все как один: "Осужден правильно, оснований для пересмотра дела нет".
И вот однажды бегут зэки:
- Федя, иди к вахте, к тебе приехали!
А на вахте его жена и сын - они первыми освободились и заехали за ним, а он еще ничего не знает. Оказывается, всех троих реабилитировали.
Через восемнадцать лет справедливость все-таки восторжествовала!
Был у нас еще один такой "писатель", известный всей зоне деревенский мужик Петр Ильич Изотов. И зэки и офицеры звали его запросто "Ильичом". Вот этот Ильич писал в день по нескольку жалоб и просьб и получал не меньше двух ответов на них ежедневно. Он завел себе целую канцелярию: копии всех жалоб складывал в специальный чемоданчик, подкалывал к ним ответы, в особой тетрадке был учет - когда какую жалобу он послал, когда прибыл ответ. Отвечали Ильичу в точности так же, как Феде, и зэки над ним так же потешались. Но теперь, когда отрядный заводит свое:
- Пишете, пишете, а что пишете? Все вы не виноваты, толку все равно не будет от вашей писанины, идите лучше в СВП, - зэки вступаются за Ильича:
- Феде тоже говорили, толку не будет, а его вот реабилитировали.
Хотя Ильич аккуратно отправлял несколько жалоб в день, но, видно, сам не очень верил в них. В СВП он, правда, не записался, зато пошел в школу, в четвертый класс, - авось, дадут хорошую характеристику на помилование.
Осенью 1963 года к нам в бригаду зачислили новенького - Нахмуддина Магометовича Юсупова. Мы с ним очень подружились и были вместе до самого моего освобождения, вместе работали, жили в одной секции, спали рядом, хлеб держали в одной тумбочке, а харчи и деньги были у нас общие: что кому удается добыть, то на всех, на всю компанию. Он очень добрый, верный друг, всем готов помочь. Бригадники перекрестили Нахмуддина в Колю, а то с непривычки язык сломаешь. Коля - огромный молодой мужчина, росту в нем, пожалуй, метра два, богатырского сложения, красивый, с правильными крупными чертами лица, с густыми бровями над большими, глубоко посаженными карими глазами. В лагерь он приехал без бороды, а здесь решил отпустить бороду: здесь много бородачей. Но кому позволяли, а кому нет. Колю несколько раз заставляли сбривать: то за бороду посылки лишат, то ларька. А другой раз не лишают, а просто отказываются в ларьке выдавать продукты: мол, ты же на фотокарточке у нас бритый, откуда борода? Может, это не ты? Все-таки в конце срока Коля отрастил бороду, она выросла очень красивая, медно-каштановая, и обрамляла его лицо, придавая ему большую выразительность.
Коле сейчас лет тридцать семь-тридцать восемь. Он аварец, старики его живут в горах Дагестана, и он там вырос. Окончил городское педучилище, некоторое время учительствовал у себя в ауле, потом - армия. Коля служил в парашютно-десантных частях, остался на сверхсрочную - в общем, отслужил лет восемь. За это время он повидал, где как живут люди, видел городскую жизнь, а демобилизовавшись, не захотел оставаться в своем заброшенном ауле. Он решил подзаработать деньжат и вернуться к своим старичкам не с пустым карманом, как возвращаются из армии. Больше всех зарабатывают шахтеры - он и подался на шахту. Работал он там - будь здоров! Он и умеет работать: мы в бригаде видели, как он работает один за троих. Только накопить что-то никак не удавалось: сколько заработает, столько и проживет, так, может, пустяк какой останется. И как ни старайся, больше ста пятидесяти-двухсот рублей в месяц не выгонишь; много работаешь - расценки снижают, норму поднимают. Уйти с шахты - и того хуже, на учительскую зарплату и один не проживешь. А тут еще цены на продукты повысили. Все товарищи шахтеры тоже недовольны, ворчат, бурчат, все матом кроют - но только между собой, в своей компании. И Коля тоже, как все.
Как-то он с друзьями выпил в воскресенье и отправился к себе домой в общежитие. Не то чтобы пьян, а, как говорится, под градусом. Шел через базар. На базаре репродукторы со всех углов орут: "Хрущев, Хрущев - верный ленинец! Забота о народе! Рост благосостояния!" Колю зло взяло. Он влез на какую-то бочку и стал держать речь:
- Люди! Слышите, по радио брешут, что мы живем с каждым днем лучше и богаче. Вы это заметили, что лучше живете? Никита про Сталина говорит, что при нем плохо было. При Сталине нормы были меньше, а расценки выше. При Сталине шахтер получал семь-восемь тысяч, а я, при Никите, еле сто пятьдесят-двести выколачиваю. Да и чего они стоят? При Сталине масло было по два семьдесят, а теперь по три шестьдесят. Мясо вздорожало - кому нужна такая жизнь? Раньше у нас на Кавказе. старики рассказывают, ели баранов и за каждым аулом были горы бараньих костей. А теперь мы отвыкли от баранины. И вместо бараньих костей за аулом растет хрущевская кукуруза.
Коля говорил долго, топтался на бочке и проломил ее. Хозяин бочки кинулся было к нему с кулаками, но когда услышал, что он ругает Хрущева и хвалит Сталина, отошел: "Говори, говори, дорогой". (Многие кавказцы и сейчас еще боготворят Сталина). Коле дали договорить до конца, а потом несколько ребят увели его с базара. С неделю его никто не трогал, но потом все-таки нашли, посадили и судили за антисоветскую пропаганду, за клевету на советский строй и правительство. Суд, как водится, закрытый. Дали четыре года. Когда скинули Хрущева, его, как и других таких же, вызвали, предлагали просить помилования. Он отказался, отсидел весь свой срок и освободился уже после меня, 28 мая 1967 года.
У Геннадия Кривцова жизнь было очень бурная, полная приключений. Между прочим, Генка - мой земляк, он тоже из Новосибирской области. Он в конце войны окончил Одесское артиллерийское училище, стал офицером, еще войну захватил. Но когда его часть проходила через Чехословакию, он дезертировал: влюбился в чешку, женился на ней, при ней остался. Чтобы не попасть под трибунал, бежал в Австрию. Вернулся в Чехословакию за женой - тут его и схватили. Конечно, трибунал, срок, лагеря, ссылка. Из ссылки он бежал - поймали, снова судили, дали новый срок. В очередном лагере Генка написал очерк в лагерную газету, его напечатали, а через некоторое время решили, что очерк антисоветский, и добавили срок.
Вообще, Генка Кривцов как раз такой человек, про какого поется в тюремной песне: "Я твой навечно арестант, погибли юность и талант в стенах твоих". Действительно, "навечно арестант". Вся жизнь - лагеря да ссылки, да побеги, да новые сроки. Я и не упомню, в каких лагерях он сидел, сколько раз бежал, за что получал "довески". И все никак не угомонится, никак не может приспособиться. Или не хочет.
Сам он небольшой, щуплый, тощий-тощий, я даже во Владимирке не много таких доходных видел. Но боевой, каких мало. Его еще в старых лагерях прозвали "сыном Троцкого" - за ловко подвешенный язык. Отрядные просто боялись с ним связываться: Кривцова все равно не переспоришь, только опозоришься. От таких, как он, стараются избавиться под любым предлогом. Конечно, его выпихивают не на волю, а либо в БУР, либо в тюрьму. Я с ним познакомился во Владимирке, а потом мы были вместе и на семерке.
В тюрьме он начал писать повесть, я запомнил название - "В когтях у дьявола". О лагерной, тюремной жизни. Написал несколько глав, у него их отобрали, а его самого посадили для начала в тюремный карцер, предупредив: "Кривцов, вы заработаете еще срок!" После карцера воспитательную работу продолжали. Генку привели в кабинет, там с ним беседовал владимирский поэт Никитин. Он убеждал Генку раскаяться и писать на другие темы. Мол, у него, Кривцова, несомненно, писательский дар; если бы он переменил тенденцию своих произведений, чтобы их можно было печатать, то его бы, наверное, помиловали и тогда бы он остался во Владимире уже на воле, был бы принят в Союз писателей… Блестящие перспективы не привлекли Генку. Он остался "вечным арестантом".
У Кривцова в Новосибирске живет замужняя сестра. И она, и ее муж члены партии, он - парторг на заводе, она - работник идеологического отдела горкома. Об этом узнало тюремное начальство, и Генке предложили вступить с сестрой в открытую дискуссию, то есть писать ей сколько угодно и что угодно, высказывать все свои убеждения. Обещали, что ему ничего не будет, цензура пропустит его письма. И вот началась полемика между братом и сестрой. Генка верующий, в она, конечно, атеистка: на эту тему и произошел их первый обмен мнениями. Оказалось, что убежденная атеистка не очень тверда в своих убеждениях, во всяком случае, не в состоянии отстоять свои взгляды. Так что начальство очень скоро прикрыло диспут и вернуло Генкину переписку в установленные рамки.
У нас на седьмом Кривцова, Родыгина, Никлуса и других, подобных им, перед приездом лектора с воли запирали на сутки-двое в карцер: так что мы уже знали - если Кривцова и Родыгина поволокли в карцер, - значит, завтра лекция.
С Родыгиным меня и Валерку познакомил Кривцов. Вернее, мы еще раньше его заприметили. Идем как-то с Валеркой мимо штаба, смотрим, там стоит начальник КГБ управления, майор Постников, а какой-то парень-зэк что-то ему втолковывает. Прошли несколько раз мимо них. Валерка потом мне пересказал, о чем шла речь. Оказывается, зэк Постникову говорил:
- Вот вы говорите, что наша власть опирается на народ, что в этом ее сила и могущество. Если бы вы, представители этой власти, действительно были уверены в своей силе, вы бы нас не сажали. Сколько народу держите вы в лагерях и тюрьмах, за какое-нибудь слово против вас простому мужику десять лет даете - значит, вы того мужика боитесь и в поддержке народа совсем не уверены…
Что отвечал Постников, Валерка не слышал. Мы потом спросили у Генки, не знает ли он этого парня, и Генка нас познакомил.
Толик Родыгин - ленинградец, молодой еще, года с 1936-го. Он тоже был офицером, только Кривцов артиллерист, а Родыгин - моряк. Кривцов писал прозу, а Родыгин - стихи. В Ленинграде он издал сборник стихов, вступил в Союз писателей. Когда его привезли на семерку, он в лагерной библиотеке обнаружил свой сборник, утащил его оттуда и никому не показывал: плохие стихи, говорит, стыдно.
Из армии он каким-то образом ушел, поехал на Дальний Восток ловить рыбку, плавал на сейнере капитаном. Посадили его в 1962 году - и, как и меня, за попытку уйти за границу: попытался на Черном море вплавь то ли в Турцию, то ли на иностранный корабль. Его выудили - и в Мордовию на восемь лет.
Они с Кривцовым дружили. Спорили так, что слушать сбегалось чуть ли не ползоны, не то что на лекцию или на политбеседу. Родыгин атеист, Кривцов, я уже говорил, верующий, вот они и устраивали диспут. Чаще всего в нашей секции, у аварийщиков. До того доходило, что слушатели даже ужин пропускали. Спорили, конечно, не только о религии, а и о политике, о литературе, искусстве, о роли современной науки, о морали, откуда берутся моральные оценки, - потом снова о религии. Офицерам эти диспуты - нож острый: вмешаться в спор они боятся, потому что Кривцов и Родыгин с двух разных сторон в два счета разложат их на лопатки; вот они и злятся. Вбежит отрядный в секцию:
- Зачем собрались? Есть что тут слушать! Расходитесь! Подчиняйтесь начальству!
- Ну, против такого аргумента не поспоришь.
Осенью 1965 года Родыгина, Кривцова, Никлуса и других заядлых спорщиков упекли-таки в БУР на шесть месяцев. Мы с Валеркой изредка видели их, когда БУР водили в баню.
Вскоре меня отправили на третий в больницу, и, пока я там был, семерку перевели в другие зоны. Геннадий и Толя попали на одиннадцатый, но пробыли в зоне всего недели две, а потом их судил лагерный суд и обоим дали по три года тюрьмы. Так что, вернувшись с третьего, я уже не застал своих друзей в лагере. Помню один из последних разговоров Кривцова и Родыгина с начальством, незадолго до БУРа.
К нам приехал лектор - мордовский писатель. Как-то получилось, что Кривцова и Родыгина не успели заранее упрятать в карцер, и они присутствовали на лекции. Писатель рассказывал то ли о писательском съезде, то ли о совещании, на котором он присутствовал, - кто выступал, кто что говорил. Иногда после лекции разрешают задавать вопросы из зала, иногда предлагают тем, кто хочет о чем-нибудь спросить, подняться на сцену и беседовать "в более узком кругу", в зависимости от темы лекции. На этот раз желающим задать вопросы предложили пройти в штаб. Но Кривцов, Родыгин и еще несколько человек остановили лектора на крыльце штаба, так что все равно разговор произошел при широкой публике. Лектору "помогал" майор Постников, главный наш кагэбист. Кривцов спросил, почему на этом писательском совещании или съезде не дали слова никому из наиболее прогрессивных писателей - например, Некрасову или Солженицыну. Лектор ответил, что невозможно же дать слово всем. Тут вмешался Постников - на него, как и на всех лагерных офицеров, надзирателей, кагэбистов, одно имя Солженицына действует, как красная тряпка на быка: у них пена на губах закипает.
- Носитесь со своим Солженицыным! Какой это писатель? Он только позорит звание писателя!
- Да кому это может понравиться? Он же на русский язык клевещет! Что это такое, на каждой странице "масло-фуясло" или "нифуя".
В это время невдалеке какой-то зэк просил дежурного надзирателя пропустить его в рабочую зону к зубному врачу… Он показал надзирателю справку, а тот отмахивался и орал:
- На… мне твоя справка! Жди развода, а пока катись к… матери!
- Ну, а какими словами прикажете описывать эту сцену? - спросил Родыгин.
- Это вообще незачем описывать! Ни к чему и даже вредно заострять внимание на темных сторонах жизни, на мелочах и отдельных недостатках, - поучительно ответил Постников.
- Если бы Щедрин не писал о "мелочах жизни", а Островский не обличал темное царство, их бы сегодня никто не помнил; и ни с мелкими, ни с крупными недостатками невозможно бороться, пока их скрывают, замалчивают, натягивают на них тряпку с позолоченными декорациями…
Кривцов говорил не столько для Постникова, сколько для толпившихся вокруг него зэков. Но Щедрин и Островский мало волновали Постникова, он еще не разделался с Солженицыным.
- Ваш Солженицын искажает жизнь! Вот у меня две дочери-школьницы прочли этого "Ивана Денисовича" и вообразили, что могут теперь критиковать отца. Каждый вечер то вопросы, то упреки, то слезы! Я им сначала объяснял по-хорошему, а потом пришлось кинуть журнал в печку, и конец.
- Ну и как, - спросил Родыгин, - убедили этим своих дочек? У вас всегда один веский довод: журнал - в печку, а нас в карцер.
О молодежи
Сейчас в СВП, в Советах коллектива и других зэковских организациях служат в основном старики. Но и у стариков кончаются сроки, а в лагеря идет молодежь - студенты, рабочие, молодые писатели, научные работники. Лагеря "молодеют".
А с молодежью администрации труднее найти общий язык, как любит говорить начальство. Молодых сильнее прижимают - а они только злее становятся. Перед начальством не гнутся, не молчат, протесты в разных формах так и сыплются.
Попробовали действовать не кнутом, а пряником: стали создавать молодежные бригады: молодежные бараки. Надеялись, что так легче будет держать всех под контролем. Но вышло наоборот. Оказавшись вместе, молодые украинцы и литовцы, эстонцы и русские, рабочие и студенты легко нашли этот самый "общий язык".
Надзиратели жалуются:
- Ну и зэк пошел! Ты ему слово, он тебе два. Ты его матом, он тебя втрое дальше. Карцера не боятся!
Букет
В Мордовию свозят политических заключенных со всего Союза, из всех республик. Особенно много украинцев и прибалтов - литовцев, латышей, эстонцев. Мало того, что их привезли в Россию в лагерь - их даже на свиданиях с родными заставляют говорить по-русски, чтобы надзиратель мог понять. Но между собой эти заключенные, конечно, говорят на родном языке, поют свои песни, тайно устраивают вечера памяти своих поэтов и писателей.
Кроме того, в лагеря иногда приезжают представители общественности разных республик. Эти "представители" не смотрят, в каких условиях содержат их земляков, не спрашивают, каково им здесь, они даже избегают непосредственных разговоров с зэками, боясь обвинения в том, что они вмешиваются в лагерные порядки. Все разговоры они ведут только в присутствии лагерной администрации и кагэбистов (бывает, что и сам "представитель" - кагэбист, и даже в форме). Они вообще ничего не хотят слышать о лагере, рады бы глаза закрыть и уши заткнуть, - зато они рассказывают о жизни своих республик. Зэки тоже не хотят их слушать: как можно верить человеку, если невооруженным глазом видно, что у него дрожат коленки перед начальством и КГБ. И при этом он твердит, как ему и всем хорошо и свободно живется!
Сначала на эти "встречи с земляками" мало кто ходил, зэков туда загоняли силой, как на политбеседу. Тогда вместе с общественностью стала приезжать какая-нибудь художественная самодеятельность. После этого в клуб-столовую на такую встречу стало не пробиться, приходят не только латыши или украинцы, но и другие зэки. Всем хочется послушать песни, стихи, посмотреть танцы. На сцене артисты в национальных костюмах, а не в зэковских робах. Их встречают очень дружелюбно (не то что ораторов), преподносят цветы, благодарят.
Летом 1965 года к нам на семерку приехала общественность одной из Прибалтийских республик; после беседы обещали концерт. Народу в клубе собралось очень много. Сначала, как обычно, выступил "представитель". Когда он кончил говорить, из зала послышались вопросы - это тоже обычно. Оратор не мог на них ответить, он был приперт к стенке - ведь зэки не стесняются и не боятся спрашивать о том, о чем не спрашивают на воле. Дискуссии обычно прикрывают офицеры:
- Товарищи, не обращайте внимание на провокационные вопросы, у нас здесь провокаторов полно.
И зэкам:
- Кому-то, кажется, строгий режим в тягость? Здесь и особый близко!
И вдруг на сцену поднялся молодой прибалт-зэк, бывший студент юридического факультета. В руках у него плотно обернутый в бумагу букет. Видно, он хочет преподнести цветы своим землякам. Такого еще не бывало, цветы дарили артистам, лекторам же - никогда.
В зале наступила тишина. Парень обратился к лектору:
- Разрешите мне от имени всех земляков передать нашей Родине цветы, которые растут здесь, вдали от нее.