- Вы изменили родине (он был осужден по этой статье) - тем самым, значит, изменили и жене, вот она и отказалась от вас.
А если жена не отрекается от мужа, ездит к нему на свидания, - с ней перед свиданием проводят беседу, чтобы она воздействовала на мужа, уговорила его отказаться от своих убеждений, отказаться от лагерных друзей, сотрудничать с администрацией. За это обещают свидание на полных три дня, посылку, обещают облегчить участь мужа. Зато "строптивым" заключенным, упорствующим в своих убеждениях, сокращают свидание до двух суток, до суток, до суток с выводом на работу (т. е. дают свидание всего на шестнадцать часов), находят любые предлоги для того, чтобы вообще лишить личного (без присутствия надзирателя) свидания, единственного в году.
Холостые ребята - а их теперь немало в политических лагерях, в последние годы в лагеря попадает все больше молодежь - очень страдают без женщин. Бывает так: на воле парень жил с какой-то девушкой, как муж с женой, только брак не зарегистрировали. И вот его посадили, а она не может приехать к нему на свидание, даже на общее, потому что лагерная администрация признает только узаконенные, проштампованные загсом браки. Правда, могут разрешить свидание, если незаконная жена раздобудет справку из сельсовета или райсовета о том, что она фактически сожительствовала с таким-то. Хоть это и унизительно для женщины - просить такую справку, все же многие идут на унижение, чтобы повидаться со своим возлюбленным. И даже, бывает, незнакомые девушки, сведя знакомство в письмах, приезжают на свидание со своими заочными друзьями с такой справкой - если удастся получить в сельсовете (а сельсовету куда деваться, почем там знают, кто с кем живет).
Говорят, что еще недавно, года за два до моего приезда в Мордовию, недостаточно было свидетельства о браке или справки из сельсовета. Тогда, говорили мне ребята, женщина должна была предъявить еще справку из вендиспансера - что она не была больна венерическими заболеваниями. Бывало, муж пишет жене: "Дорогая, мне разрешено свидание, приезжай, только вот прихвати еще справочку от врача, что у тебя нет сифилиса или гонореи…" (Жена, конечно, в слезы: "У нас дети, я тебя жду, а ты мне не веришь!" - "Я-то тебе верю, милая, это мой начальник тебе не верит".)
Особенно забавно было, что если жена - член партии, то свидетельства, что она не больна венерической болезнью, не требовалось, вместо него она могла предъявить партбилет. У нас возникало множество вопросов: нужна ли справка кандидату партии? Требуется ли справка от вендиспансера при вступлении в партию? Если нет - то установлено ли наукой, что само вступление в партию очищает, излечивает от сифилиса, подхваченного еще раньше?.. Словом, шуток на эту тему хватало.
Я уже этого правила не застал. В мое время довольно было свидетельства о браке или справки от сельсовета. Я написал про это одной своей знакомой, и вот в 1964 году она, добыв в селе нужную справку, приехала ко мне на свидание. За мной в это время не числилось никаких грехов, и дали три дня; бригадир не вызывал меня в эти дни на работу. Мне повезло: за шесть лет заключения я пробыл три дня с женщиной.
Больше я ее не звал: зачем ей связывать свою жизнь с зэком, что ей за радость приехать раз в год, чтобы пробыть со мной три дня?
Дурдом
У нас на третьем, кроме терапевтического и хирургического, есть еще и психиатрический корпус - все его называют "дурдом": "дурацкий дом", что ли, или "дом дураков". Словом, дурдом. О сумасшедших, о психбольницах на воле какие только страсти не рассказывают! Меня разбирало любопытство: хоть и страшно, а так и тянет самому поглядеть на психов вблизи. Тем более, что всякому лестно: посмотришь на дураков и возвышаешься в собственных глазах - они дураки, а я умный. Правда, я слышал, что в сумасшедший дом иногда упекают совершенно здоровых людей, чем-нибудь не угодивших властям. Ну, а все-таки дурдом есть дурдом…
Я пошел в гости к санитарам психкорпуса. Корпус отгорожен от остальных высоким забором. Звоню у калитки, открывают. С опаской вхожу во двор. По двору прохаживаются зэки-больные, мирно беседуют. Может, тихопомешанные, только слегка чокнутые? Я прошелся по всему корпусу, обошел все камеры - везде такая же картина. Читают, играют в шахматы, тихо разговаривают. Санитары смеялись надо мной, что я ищу здесь сумасшедших:
- Ты что, сам чокнулся, что ли? Не знаешь, где психи? В зоне не видел?
Я вспомнил, что, действительно, и в зоне, и во Владимире в общей камере встречал настоящих душевнобольных, даже буйных. Некоторые просто отравляют остальным и без того не сладкую жизнь: шумят ночью, что-нибудь выкрикивают, воют, воруют продукты, скандалят, дерутся; есть даже такие, что ходят под себя, а потом едят свои испражнения. Сколько мы ни жаловались начальству, просили убрать их, изолировать от здоровых, нам отвечали обычно:
- Не ваше дело, не вы здесь распоряжаетесь. - Или в лучшем случае: - Куда мы их денем? Не домой же к себе брать?
- Неужели же тут все нормальные? Ни одного настоящего психа нет? - спросил я у знакомого санитара. Он объяснил мне, что бывают и настоящие, но их здесь долго не держат и отправляют обратно в лагерь. Иногда таких отправляют в Москву, в институт Сербского, на экспертизу. Там их чаще всего признают нормальными и дают администрации санкцию обращаться с ними, как со здоровыми. Если они подследственные, другое дело - в институте Сербского могут признать душевнобольным любого человека, с самыми незначительными отклонениями в психике и даже совсем здорового - если это только потребуется КГБ.
Я потом часто заходил в "дурдом", да и наши "дураки", втайне от администрации, гуляли по всей зоне, хотя это строго запрещалось. Санитары не боялись выпускать их: они знали, что от своих больных нечего ждать неприятностей. Среди "дураков" я встретил несколько знакомых. В первый же раз, как я пришел туда, я был поражен, узнав в одном из больных зэка, знакомого еще по десятому, - того самого, который сцепился с капитаном Васяевым в памятный мне вечер нашего неудавшегося подкопа. Мне рассказывали другие зэки, что он вступал в дискуссии не только с офицерами-воспитателями, но и с приезжими лекторами - и всегда ставил их в тупик своими вопросами и доводами. Заключенные слушали эти дискуссии с огромным интересом, начальство злилось. Сколько раз его сажали за это в карцер - а он все не унимался. Мы разговорились с ним, вспомнили тот вечер, общих знакомых, Бурова - он его хорошо знал. Я осторожно спросил его, как он угодил в "дураки". Он посмеялся над моим смущением и сказал, что здесь таких, как он, много: начальству гораздо спокойнее, когда они в дурдоме, а не в зоне.
Здесь же был и Коля Щербаков - без обоих ушей, весь синий от наколотых по всему телу и лицу лозунгов и изречений. Встретился мне и один настоящий сумасшедший, прибалт Нурмсаар; я знал его на семерке, одно время жил с ним в одной секции. Держался-то он более или менее спокойно, больше неприятностей причинял себе, чем окружающим. Бывало, не идет на работу, надо к вахте на развод, а он пошел себе в другую сторону. Остановишь его: "Нурмсаар, куда ты? На работу надо!" - а он как не слышит, смотрит мимо. Несколько раз наш отрядный Алешин выписывал ему по пятнадцать суток карцера за невыход на работу. Теперь вот его привезли в дурдом - правильно, конечно. Можно ли его гонять на работу и спрашивать норму, как со здорового? Я подошел к нему, чтобы порасспросить о своих друзьях с седьмого. Но он, похоже, совсем не понимал меня, а может, даже и не узнал. Так, ничего не добившись от него, я и отошел. Позднее, уже на воле, я слышал, что Нурмсаар снова в зоне и снова сидит в карцере.
Самое большое впечатление произвела на меня одна встреча. Я пошел, как это полагалось, встречать очередной этап - отбирать и вести больных в хирургический корпус. Смотрю - среди вновь прибывших мой хороший знакомый, Март Никлус. Он дружил с моими друзьями Генкой Кривцовым и Толиком Родыгиным. Их всех троих посадили в БУР за невыполнение нормы, но вся зона знала, что их заперли на камерный за "строптивость", за то, что они отстаивали вслух свои убеждения. Я знал, что срок БУРа у них еще не кончился, и тем более обрадовался Никлусу и тому, что он вырвался из БУРа в больницу (это бывает очень редко, обычно говорят: "Вот отсидишь свой срок, потом будешь лечиться"), и тому, что узнаю новости о друзьях. Март передал мне приветы от Генки и тезки, я рассказал ему коротко о жизни на третьем, чтобы помочь ему сразу сориентироваться. Потом спросил, что с ним, как это ему удалось попасть из БУРа в больницу. И хоть я уже ко всему привык, но был просто поражен его ответом:
- Да ведь я теперь сумасшедший, вот - привезли в дурдом.
Эта новость просто не укладывалась у меня в голове. Март объяснил, что он в БУРе объявил голодовку в знак протеста против голодного режима. Ему пригрозили, что, если он не снимет голодовку, его запрут в сумасшедший дом; вот и отправили.
- Буду теперь, - говорил Никлус, - жить среди таких же дураков, как и сам.
Никлус иногда тайком приходил к нам в корпус. Мы вчетвером - он и два наших санитара, земляки Никлуса, Карл и Ян, - проводили вечера в разговорах. Пробыл он на третьем около месяца, и его снова отправили в БУР - досиживать срок. А когда кончился срок БУРа, всех троих, и Никлуса, и Родыгина, и Кривцова, "судили" и отправили на три года во Владимир. Никлуса скоро освободили, совсем выпустили; а Геннадий и Толя и сейчас сидят во Владимирской тюрьме.
Как интересно получается: один и тот же человек оказывается то здоровым, то ненормальным, то снова здоровым - по воле начальства. Никлус, например, считался здоровым, от него требовали выполнения нормы и соблюдения режима; объявил голодовку - стал сумасшедшим, попал в дурдом; потом снова оказался в БУРе, потом его судил лагерный суд, уже как здорового, за то же самое, за что он отсидел уже шесть месяцев в БУРе; объявил бы он голодовку во Владимире - тоже, снова считался бы психом.
А вот другой случай: однажды на третьем надзиратель задержал около библиотеки больного из психокорпуса (им ведь запрещено выходить со своей территории). Этот больной был признан ненормальным в институте Сербского; думаю, что он и на самом деле был чокнутый. Тем не менее надзиратель потащил его в карцер за нарушение правил. Больной вырвался, побежал, надзиратель догнал его, схватил, зэк стал отбиваться - и в потасовке сорвал с надзирателя погон. Об этом составили акт. Но пока дело касается сумасшедшего, его нельзя судить. И вот нашего психа через несколько дней объявляют здоровым, отправляют в лагерь, а там месяц спустя судят - за сопротивление представителю охраны, за нанесение телесных повреждений, за то, что сорвал погон. Судят больного и только для того, чтобы устрашить всех, чтобы другим неповадно было. Ему добавили срок до пятнадцати лет; хорошо еще, что не расстрел!
Стычка с "представителем администрации"
В конце февраля, в один из этапных дней, мы с Карлом Кивило отправились в приемный покой, встречать хирургических больных. Пошли налегке: в тапочках, без шапок, без рукавиц, даже телогрейки не надели; руки в карманы, носилки зажали под мышками и бегом. Хотя мороз был ниже тридцати градусов, мы не боялись застыть: от нашего корпуса до приемного покоя одна минута ходу. Прибежали - а лежачих больных двое. Значит, надо еще одни носилки. Кивило остался принимать больных, а я отправился за носилками. Выскочил на крыльцо и на секунду остановился - куда кинуться? - в нашем корпусе только одни носилки. Оглядываюсь и вижу, какой-то офицер у вахты машет мне рукой, манит меня к себе. Вот, думаю, незадача, понадобился я ему зачем-то в такой мороз. Но бегу, нельзя не пойти. Руки держу в карманах, ноги хлябают в одних тапочках, и, чувствую, пальцы уже прихватывает морозом. Подошел. На офицере теплая шинель с погонами старшего лейтенанта, уши ушанки опущены, но не завязаны, валенки, меховые рукавицы, под шинелью, видно, тоже что-то теплое. Лицо незнакомое; правда, мы на третьем мало кого знали из начальства и охраны, они к нам редко заходили, и слава Богу. Офицер шевелит губами - что-то говорит негромко, обращаясь ко мне. Я говорю:
- Пожалуйста, говорите погромче, я плохо слышу.
Он как заорет:
- А, сразу и слышите плохо! Фамилия?!
- Марченко.
- Из какого корпуса?
- Из первого хирургического.
Пока шел этот разговор, я основательно промерз: ведь на мне одна бумажная куртка на нижней рубахе, тоже бумажной; и почти босой. Я ужасно разозлился. Что же он, не видит, что я совсем раздет, держит меня на морозе? А он кричит мне:
- Почему руки в карманах?! Забыли, как надо разговаривать с начальством? Это правило и для глухих тоже!
Я до того опешил, что не нашелся, что отвечать. А он кричит без передышки:
- Что это вы все прыгаете, дергаетесь?! Не можете спокойно постоять, когда с вами говорит представитель лагерной администрации!
Я молчу. Он снова:
- Почему вы молчите? Вы обязаны отвечать, раз вас спрашивает представитель лагерной администрации! Выньте руки из карманов, станьте, как положено! Почему не подчиняетесь? Почему не отвечаете на вопросы?
- Потому, что ваши вопросы дурацкие! - ответил я зло, стуча зубами от холода.
Он вытаращил на меня глаза. Но тут же, опомнившись, крикнул на вахту надзирателям, чтобы меня отвели в карцер.
- Мы еще с вами разберемся, потолкуем в другом месте! - бросил он мне с угрозой.
Я был рад уже тому, что можно двинуться с места, идти в помещение, пусть хоть в карцер, все же не на улице, на морозе стоять.
Пока мы стояли с надзирателем у калитки забора, окружающего карцер, и ожидали, чтобы ее отперли, я думал, что совсем закоченею. Вошли. Обычная процедура - раздели догола, обыскали, велели одеться и втолкнули в камеру. Камера маленькая, на двоих, шириной в большой шаг, длиной метра в два с половиной. От стены к стене, низко, у самого пола, сплошные нары; маленькое оконце, в углу - параша. Над дверью сквозная ниша с лампочкой. Холодина такая, что ни сидеть, ни лежать - замерзнешь. Стекла в оконце не замазаны, в щели дует. Я стал топтаться на свободной от нар площадке: шаг от двери до нар, шаг вдоль нар от стены до стены - и снова тот же круг. Скоро я заметил, что время от времени сквозняк усиливается, ну просто так и прохватывает ледяным ветром. Это когда в коридоре открывали дверь, тянуло сквозь все щели в окно, ниша-то была сквозная из камеры в коридор. Я из-за глухоты не слышал, как хлопала дверь, но видел, как вздрагивают стекла в раме.
В обед мне дали миску чуть теплой баланды, а часа через два пришел надзиратель и повел меня в кабинет начальника режима. Там за столом сидел тот самый офицер. Его ушанка и рукавицы лежали на столе. Он предложил мне сесть и предложил надзирателю выйти.
- Почему вы себя так ведете? - задал он мне первый вопрос.
- Как именно?
- Вы ведете себя, как прохвост!
- А вы ведете себя, как фашист.
Офицер привскочил:
- Я советский офицер! Как ты смеешь называть меня фашистом?! Знаешь, что тебе за это может быть?
Я сказал, что только фашисты могли специально морозить людей, что он-то сам был одет тепло (я показал на его шапку, рукавицы, на валенки и шинель), а меня, почти совсем раздетого, в одних тапочках, без шапки, без бушлата, допрашивал на морозе, да еще заставлял вынуть руки из карманов, стоять смирно, не шевелясь. Ведь я из-за мороза переступал с ноги на ногу.
Офицер немного поуспокоился и даже стал как будто оправдываться.
- Надо было подчиниться, вынуть руки из карманов, тогда бы ничего не было. А так вот получите трое суток карцера. Скажите еще спасибо, что в больнице; в зоне получили бы все десять или пятнадцать.
Потом он стал спрашивать, за что сижу, сколько дали, где судили.
- Наверное, студент, да? - спросил он и, не дождавшись ответа, продолжал нравоучительно:
- Вот вы, молодежь, и чего только лезете в политику? Ведь ни в чем не разбираетесь, а лезете, вот и сидите в лагерях. Учились бы себе, надо вам во все встревать!..
Я не стал с ним заводить дискуссию на эту тему, а только спросил:
- А зачем вы меня к себе подозвали на морозе? Специально, чтобы придраться к чему-то и посадить в карцер?
- Вот вы опять ведете себя вызывающе, - грустно сказал он. - Я вас подозвал потому, что заключенным не полагается находиться около вахты, когда прибывает этап.
- Так ведь я санитар, около вахты был по делу, моя обязанность принимать больных.
- Почему же вы мне этого не сказали?
- Вы же меня об этом не спрашивали.
- Ну теперь поздно разбираться. Отсидите свои трое суток, подумайте, может, потише будете, не станете дерзить представителю лагерной администрации.
Меня отвели в мою камеру, и я занялся делом. Вылил воду из миски в парашу, оставив чуть-чуть на дне, наколупал со стены штукатурки, размял в воде - получилась густая кашица. Я замазал этой самодельной замазкой все щели в раме, обмазал по краю все стекла. Хорошо, что в камере было маленькое окошко! К вечеру работа была закончена. Теперь от окна не дуло, даже когда в коридоре открывали дверь. А позднее стало совсем хорошо: пришел зэк-дневальный и затопил в карцере печь. Тепло теперь не выдувало, и можно было спать до самого утра, пока печь не остыла. Хоть и на голых нарах, но не замерз. Только к утру снова похолодало, и я мерз до следующего вечера. Все же карцер в больнице намного лучше, чем все остальные карцеры в зонах!
Снова в зону
Пока я был на третьем, политических с седьмой зоны, откуда я приехал, перевели на одиннадцатый. Седьмую зону заполнили уголовниками. Скоро до нас стали доходить слухи о безобразиях, которые там начались. Уголовники изнасиловали нескольких женщин-служащих, - кассиршу, дочь одного начальника отряда, тоже работавшую в зоне. К нам на третий привезли двоих с семерки, - они перепились там ацетоном. Троих удалось откачать на месте, а двоих замертво отправили в больницу, но не довезли, они скончались дорогой, так что прибыло два трупа. Начальство теперь взвыло: как хорошо, как спокойно было работать с пятьдесят восьмой статьей (нас, политических, по привычке называют до сих пор пятьдесят восьмой статьей, хотя с 1961 года действует уже новый уголовный кодекс и все статьи перенумерованы).
Меня перевели из "больных" санитаром в штаб. Но я предчувствовал, что надолго здесь не застряну. Так оно и вышло: после конфликта с начальником режима Кецаем я угодил в карцер на трое суток. Когда я вышел из карцера, Николай сообщим мне, что меня уволили и назначили в ближайший этап.
Я уезжал с третьего в самом конце февраля 1966 года. Все-таки осень и зиму перекантовался, может, это меня и поддержало.