Джон, пригнувшись, так как был несколько выше среднего роста, входит в кабинет Конрада на ферме. Хозяин радушно приветствует его. Джон уже привык к тому, что его руки, ноги, колени, губы – нервные, выразительные, насмешливые губы – что-нибудь всегда было в движении, мотор внутри него ни на минуту не затихал. Они закуривали трубки, и говорил преимущественно Конрад и, хотя знал себе цену, о своей работе отзывался пренебрежительно, и "Я, я, я" никогда не звучало в его беседе. Глядя на Джона своими темно-карими, такими проницательными и мягкими глазами, он говорил о своем восхищении Флобером, Мопассаном, Тургеневым и Генри Джеймсом. Пуская кольца дыма, он продолжал: "Техническое совершенство, если оно не освещено и не согрето изнутри настоящим огнем, неминуемо остается холодным. У Генри Джеймса такой огонь есть, и далеко не тусклый, но нам, привыкшим к безыскусственному выражению простых и честных (или бесчестных) чувств, искусство Генри Джеймса все же кажется лишенным сердца. Его контуры так четки, образы так закончены, отточены и рельефны, что мы, привыкшие к теням, бродящим по современной литературе, к этим более или менее расплывчатым теням, – мы готовы воскликнуть: "Да это камень!". Вовсе нет. Я говорю – это плоть и кровь, но очень совершенно изображенная, быть может, с несколько излишним совершенством в методе… Его сердце проявляется в тонкости трактовки… Он никогда не прячется в густую тень, не выходит на яркое солнце. Но он глубоко и тонко чувствует малейшие оттенки. Бьльшего мы не должны требовать. Не всякий писатель – Тургенев. К тому же Тургенев (и в этом отчасти его очарование) не цивилизован в том смысле, в каком цивилизован Генри Джеймс. Satis! (Довольно об этом! – лат.)".
Но Джону хотелось обсудить метод Джеймса, и он даже не стал раскуривать потухшую трубку. Американский писатель был младшим братом известного философа и психолога, одного из основателей прагматизма и "потока сознания" – Уильяма Джеймса. Голсуорси заметил: "Генри Джеймс, несомненно, испытывал влияние своего брата философа. Размышляя об объективности, отражаемой в литературе жизни, он вводит понятие "дом литературы" ("the house of fiction"). Это громадный дом со множеством окон. Через каждое из них виден лишь некоторый фрагмент "сцены человеческой жизни". Конфигурация окна и его масштабы представляют собой "литературную форму", т. е. специфический ракурс изложения. Через каждое окно смотрит свой наблюдатель, обладающий собственными восприятием и волей. Эти наблюдатели – сознание писателя. Здесь видно влияние философии Уильяма Джеймса, объявившего единственной реальностью непосредственный чувственный опыт индивида. Таким образом, литературой создается бесконечно большое множество реальностей, Генри Джеймс на рубеже веков в отношении искусства прозы выдвинул плюралистическую концепцию Вселенной. Характерное для него смещение изображения во внутренний мир человека принесло ему репутацию новатора и "разработчика" техники "точки зрения" в современной литературе. Да и у тебя, Джозеф, визуальная образность художественного текста не меньше, чем у Генри Джеймса", – Голсуорси раскурил трубку.
Конрад не возражал Джону и после некоторого размышления заговорил: "Взять хотя бы "Дэзи Миллер" Джеймса и тургеневскую "Асю"; в обеих повестях основной интерес сосредоточен в главных героинях, а не в сюжете. Однако у Джеймса центральное положение среди персонажей придается не столько Дэзи, сколько Уинтерборну, глазами которого читатель видит героиню. Это так называемый персонаж-отражатель: читатель знает о Дэзи лишь то, что видит, слышит, чувствует и думает о ней последний, читатель воспринимает героиню через призму его сознания. Сам процесс формирования суждения Уинтерборна, очень субъективного, о Дэзи становится сюжетом повести. И само "центральное сознание" выступает не менее важным объектом повествования, чем воспринимаемые этим сознанием объекты и события. Другими словами, метод "точки зрения" заключается в двойственном фокусе повествования: мир произведения описывается через индивидуальное восприятие героя (героев), причем в сферу внимания читателя попадает как само это восприятие, так и механизмы, управляющие им. Сама Дэзи недоступна читателю изнутри: Джеймс последовательно придерживается принципа одно "центральное сознание" в силу специфичности понимания им "правдивости" изображения жизни. Ведь и действительная жизнь, по его словам, – это всегда жизнь, прожитая и увиденная кем-то. Но Джеймс соблюдает дистанцию между повествователем и героем и уж тем более отказывается от позиции "всезнающего автора", столь характерной для реализма XIX века. Потому что никакой объективности в жизни и природе не существует; в основе предлагаемой интерпретации лежат не свойства интерпретируемого объекта, а априорные установки субъекта восприятия. Но Генри Джеймс не был догматиком, и когда он ведет повествование от первого лица, то сливает рассказчика и героя в одно целое, уничтожая дистанцию между ними. Видишь, Джон, ты заставил меня пофилософствовать, хотя я не люблю говорить на эти темы".
Но для Голсуорси подобные беседы были бесценны, они помогали ему вырабатывать и разнообразить собственную технику письма.
Были плодотворны и контакты Ады, обладавшей талантами литературного критика и переводчицы, с Конрадом. Так, она перевела ряд рассказов Мопассана, которые под названием "Иветта" были опубликованы в 1904 г. с предисловием Джозефа Конрада. Этот сборник переводов переиздавался снова в 1914 и 1915 годах. Ада признавалась: "У нас с Джозефом Конрадом было великое тайное сотрудничество; он помогал мне в переводах с французского: он был поляком, Франция была его второй натурой. Я ненавидела себя за то, что отнимала у него время, но все же, кажется, это было некоторым отдыхом для него, он же не мог сам писать целый день свою книгу".
Сама Ада считала, что ее предназначение – быть полезной помощницей: "Это очень важно для меня", – писала она. Она также знала, что лишь время упорной работы может принести плоды успеха. Сыну своего доверенного лица Ральфу Моттрэму, чьи стихи она анализировала и помогала в совершенствовании композиции, подбадривая, написала: "Большинство мужчин к тридцати годам еще не "созрели". Посмотрите на Конрада, на Джека Голсуорси, тех двух, чьи работы я знаю лучше всего… Я считаю, что Конрад "созрел" совсем недавно, в романах "Молодость" и "Народ", дав по-настоящему ясные образы писательского мастерства. Эволюция Джека Г(олсуорси) проходит последовательнее, хотя и медленно – но это понятно, он ведь невозмутимо и как-то необычно переходит от одного творческого метода к другому. А вот только что вышедшая книга и та, которую он начал писать, действительно выражение его "Я"". ("Остров фарисеев" и "Собственник". – А. К.) Но и предыдущие произведения были высоко оценены критикой. Так, журналу "Аутлук" манера м-ра Синджона напоминала Теккерея, а "График" полагал, что он – подающий надежды ученик Генри Джеймса.
Глава 13
С осени 1900 года стало известно об ухудшении здоровья королевы Виктории. Однако в прессе никаких угрожающих сообщений не появлялось, и на Рождество королева, как обычно, уехала в поместье Осборн на острове Уайт. Поэтому сообщение о ее смерти в Осборне в январе 1901 г. было несколько неожиданным.
Голсуорси размышлял, что могли думать, как воспринимать это событие люди его круга: "Королева умерла, и в воздухе величайшей столицы мира стояла серая мгла непролитых слез… Когда в 37-м году королева взошла на престол, еще строились дома, уродовавшие Лондон… еще ходили почтовые кареты, мужчины носили пышные галстуки, брили верхнюю губу, ели устрицы прямо из бочонков, на запятках карет красовались грумы, женщины на все говорили: "Скажите!" – и не имели прав на собственное имущество. В стране царила учтивость, для нищих строили закуты, бедняков вешали за ничтожные преступления, и Диккенс только начинал писать. Без малого два поколения сменилось с тех пор, а за это время – пароходы, железные дороги, телеграф, велосипеды, электричество, телефон и вот теперь эти автомобили – такое накопление богатств, что восемь процентов превратились в три, а средний класс очень численно вырос. Изменились нравы, изменились манеры, люди еще на одну ступень отошли от обезьян, богом стал Мамона – Мамона такой респектабельный, что сам себя не узнавал. Шестьдесят четыре года покровительства собственности создали крупную буржуазию, приглаживали, шлифовали, поддерживали ее до тех пор, пока она манерами, языком, внешностью, привычками и душой почти не перестала отличаться от аристократии. Эпоха, так позолотившая свободу личности, что, если у человека были деньги, он был свободен по закону и в действительности, а если у него не было денег, он был свободен только по закону, но отнюдь не в действительности; эпоха, так канонизировавшая фарисейство, что, для того чтобы быть респектабельным, достаточно было казаться им. Великий век, всеизменяющему воздействию которого подверглось все, кроме природы человека и природы Вселенной.
И, для того чтобы посмотреть, как уходит этот век, Лондон, его любимец и баловень, вливал потоки своих граждан сквозь все ворота в Гайд Парк, этот оплот викторианства, заповедный остров буржуазии. Под серым небом, которое вот-вот, казалось, брызнет мелким дождем, темная толпа собралась посмотреть на пышное шествие. Добрая старая королева, богатая добродетелью и летами, в последний раз вышла из своего уединения, чтобы устроить Лондону праздник… Какая жалость, что война все еще тянется и нельзя возложить на гроб венок победы! Но, кроме этого, в пртводах будет все: солдаты, матросы, иностранные принцы, приспущенные знамена и похоронный звон, а главное – огромная, волнующаяся, одетая в траур толпа, в которой, может быть, не одно сердце под черной одеждой, надетой ради этикета, сжимается легкой грустью. В конце концов, это не только королева уходит на покой – это уходит женщина, которая мужественно терпела горе, жила как умела, честно и мудро.
Да! Век уходит! Со всем этим тред-юнионизмом и с этими лейбористами в парламенте, с этими французскими романами и ощущением чего-то такого в воздухе, чего не выразить словами, все пошло совсем по-другому… что будет, когда на престол сядет этот Эдуард? Никогда уж больше не будет так спокойно, как при доброй старой Вики. Вот он, катафалк королевы, – медленно плывущий мимо гроб Века! И, по мере того как он медленно двигался, из сомкнутых рядов толпы, следовавшей за ним, поднимался глухой стон; это было что-то такое бессознательное, первобытное, глубокое, безудержное, что никто не отдавал себе отчета, не исходит ли он от каждого из них.
Он плыл вместе с катафалком, этот неудержимый стон, как огонь плывет по траве узенькой полоской. Не отставая, шаг за шагом он следовал за ним по сомкнутым рядам толпы, из ряда в ряд. Это был человеческий и в то же время нечеловеческий стон, исторгаемый животным подсознанием, сокровеннейшим прозрением того, что все умирает, все изменяется. Никто из нас, никто из нас не вечен!".
Голсуорси видел, что война затягивается. Все ждали, что подоходный налог чрезвычайно повысится, но в этой жизни ничего не дается даром. И люди занимались своими делами, как будто не было ни войны, ни концентрационных лагерей, ни несговорчивого Бурского главнокомандующего Девета, ни недовольства на континенте, ничего неприятного. В этом смысле в Англии наступило затишье, но оно вызывало чувство всеобщей неуверенности относительно того, что же будет дальше. Для Голсуорси было очевидно, что устаревшее должно быть развенчано и устранено, но то, что в старом порядке вещей было разумным, должно быть сохранено.
Вспоминая впоследствии этот этап своей жизни, он писал: "То был для меня период брожения и перемен. Я медленно пробуждался, осознавая истинное положение социальной жизни страны, постигая ее национальный характер. Вино бунтовало слишком яростно, чтобы его можно было спокойно разлить по бутылкам, и в конечном счете эта книга ("Остров фарисеев". – А. К.) стала вступлением ко всем последующим, изображавшим – до некоторой степени сатирически – различные аспекты жизни английского общества". Голсуорси начал писать свою "книгу гнева" в августе 1901 года, которую сначала назвал "Язычник". В ней чувствуется и личная обида автора на английское общество с его ханжеской, лицемерной моралью, и его гражданское возмущение социальной несправедливостью. Книга очень автобиографична, но не в смысле сюжетной линии, а в отношении формирования мировосприятия автора. Главный герой романа, Шелтон, как и сам Голсуорси в недалеком прошлом, не знает чем ему заняться после отказа от карьеры адвоката. И конечно, это чувства самого Голсуорси: "Быть влюбленным – это занятие, которое отнимает все его время без остатка. Он знал, что ничего не делать не достойно человека. Странным было то, что у него никогда не появлялось ощущения, что он ничего не делает". Вместе с тем любовь для Голсуорси служит своеобразным катализатором, ускоряющим его духовное созревание. Большое значение имела для него и встреча с бродягой, французом Клермонтом, умершим много лет назад в какой-то "благотворительной организации" от туберкулеза легких, вызванного обстоятельствами его бездомной жизни. "Может, это и не "любимый герой" мой, – писал Голсуорси, – но это реальный бродяга, с которым я впервые познакомился на Елисейских полях". Вспоминая встречу в Париже с бедняком, ставшим прототипом Феррана в его романе, он отмечал: "Между нами возник антагонизм, аналогичный тому, который возникает между природной склонностью человека к лени и тем лучшим в нем, что я называю силой духа. Передо мной открылся мир неудачников, скрытый мир людей, катящихся по наклонной плоскости. Мне часто говорили, что я несколько преувеличиваю способность моих героев переживать. Смею сказать, что это правда, но, когда я смотрю на лица тех, кто меня окружает, – лица людей, которые хорошо знают, что в то время, когда они наслаждаются своим завтраком, другие молча примиряются с полным отсутствием такового, – когда я смотрю на их лица, мне трудно принимать кормящую этих сытых людей философию, которая гласит: "Бедные всегда с нами". У меня сохранились старые пожелтевшие письма Клемонта. "Я хочу сказать, что поистине человеку, принадлежавшему к обществу людей в цилиндрах, труднее проникнуть в мир неимущих, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко". Мне тяжело это сознавать. Но, благодаря этой случайной встрече под чириканье воробьев на Елисейских полях, родилась моя пятая книга".
В ней много мыслей самого Голсуорси, которыми он наделяет своего героя: "Я фарисей, как и все те, кто не на дне". Собственность лишила буржуа человечности; они как "наглухо заколоченная дверь", в которую не достучишься. Голсуорси задумывается над проблемой противоречия между материальным благосостоянием человека и его духовной нищетой. Как следствие, меняется его представление о джентльмене, по его мнению, это прежде всего добрый человек, который никогда не будет стремиться к выгоде за счет другого. И прежде всего, конечно, это честный человек, который, отвергая устаревшую общественную мораль, не может жить по законам общества. В противном случае он еще худший фарисей, чем те фарисеи, какие по глупости, с сознанием своей полной правоты эксплуатируют социальное неравенство. Для него отвратительны те, кто, попирая права соотечественников и особенно женщин, лицемерно доказывают, что это делается для их же блага. Однако он не мог понять тех, кто предлагал лишить всех фундаментального права собственности – основы человеческой цивилизации, т. е. выплеснуть из купели вместе с грязной водой и ребенка. Во все времена, действуя в своих интересах, фарисей свои подлые и низменные поступки демагогически оправдывает интересами общества. Фарисейство Великой Империи, над которой никогда не заходит солнце, по его мнению, проявляется и при насаждении "так называемой цивилизации" в колониях, преследующее корыстные цели.
В романе представлено и отношение автора к искусству. Для фарисея искусство, обнажающее жизненную правду, неприемлемо. Голсуорси в основу фарисейства кладет социальную демагогию, характерную для государства лжи и лицемерия. Но были ли и будут ли другие государства, возможны ли они в принципе? И очень важно его постепенное осознание того, что те, кто несет "бремя честного труда… слишком бедны, чтобы позволить себе быть добрыми", что его "доброта" порождена обеспеченностью. Общаясь с представителями правящего класса, он приходит к выводу: "Вид у них такой, словно они знают все на свете, а на самом деле они ни в чем не разбираются: ни в законах природы, ни в искусстве, ни в чувствах, ни в тех узах, что связывают людей… У них твердо установившиеся взгляды на жизнь, ибо все они питомцы определенных школ, университетских колледжей, полков, и эти-то люди вершат судьбы государства, диктуют законы, возглавляют науку, армию, религию…". А роль головной идеологической организации в стране, по его мнению, играет церковь, "протянувшая над головами простых смертных невидимую руку господскому дому".
Голсуорси отвергает не только всеядный, автоматический оптимизм, но и автоматическое, бездумное повиновение долгу, что является наиболее опасным для стабильности государственной системы. Духовное прозрение для Голсуорси, как и для его героя, трудный процесс. Посетив Оксфорд, он снова ощутил себя "избранным среди избранных", студентом "лучшего колледжа лучшей в этом лучшем из миров страны"; и признается: "Я был снобом, когда тут учился. Я верил всему, что мне говорили, всему, что делало жизнь приятной"…
Обеспокоенный ростками фашизации общества, усилением в государстве роли полиции, почувствовавшимися писателем в самом начале XX века, герой его романа пишет письмо в местную газету: "общество подвергает себя серьезной опасности, веря в непогрешимость полиции и поэтому наделяя ее слишком широкими полномочиями… – и далее, – те, на ком лежит священная обязанность подбирать людей на такие должности, где человек фактически ни за что не несет ответственности, обязаны во имя свободы и гуманности выполнять этот долг в высшей степени вдумчиво и осторожно". Логичным поэтому представляется завершение романа отказом его героя Шелтона жениться на своей невесте Антонии, исповедующей фарисейскую точку зрения: "Я не хочу видеть мрачные стороны жизни… нехорошо быть недовольным".