- Я вызвал вас, мой друг, из русского далека, чтобы предложить на ваше усмотрение новый пост. - Ротоан чуть расслабился в своем резном эбеновом кресле с высокой прямой спинкой и глазами указал на запечатанный сургучом конверт, придавленный к столешнице разрезным массивным ножом.
Бальдур приблизился и, осторожно сдвинув изукрашенную эмалью рукоять, принял пакет с назначением. Затем встал на колено и коснулся губами генеральского перстня. Гематитовый камень, разрезанный вдоль оптической оси так, что преломленные лучи слагались крестом, показался ему холодным, как лед. Приветливые слова Ротоана насчет предложенного поста были лишь данью вежливости. Правила орденской скромности предписывали безоглядное повиновение на все случаи жизни. В пакете мог лежать и приказ отправиться к самоедам, и повеление умереть.
- Я посылаю вас в Венгрию, мой друг, - сказал генерал, пожевав губами. - Да, Hongrie, - задумчиво повторил он. - Надеюсь, вы довольны?
- Благодарю, падре, - безучастно промолвил Бальдур.
- Ведь вы, насколько я знаю, венгерец? Наверное, соскучились по отечеству там, в снегах Московии?
- Мое отечество - святая церковь, падре, - вновь уставно ответствовал Бальдур.
- Само собой, - генерал одобрительно кивнул. - Но я предпочитаю, чтобы провинцией управлял человек, знающий обычаи и, главное, душу местных жителей. Особенно в нынешние трудные времена. Орден оказывает вам высокое доверие, друг мой, отдавая на попечение именно эту, столь сложную в управлении провинцию. Надеюсь, вы справитесь. Я прочитал ваш доклад об этом венгерском путешественнике. Ясно, умно, со знанием дела. Не сомневаюсь, что в Пеште вы будете как нельзя более на месте.
- Повинуюсь, падре. - Бальдур почтительно склонился под благословляющим жестом.
- Итак, placet, - генерал словом высшей власти окончательно скрепил назначение. - Отныне вы генеральный викарий королевства Hongrie, друг мой, к вящей славе господней… Я усматриваю знамение в том, что ваша номинация состоялась именно в этот трижды радостный для всех католиков день. Эйкумена получила папу. - Ротоан позволил себе мимолетную улыбку. - Hongrie обрела тайного отца-провинциала. Все идет своим чередом!
Еле слышно звякнули невидимые колокольцы. Ротоан повернул к себе медную разговорную трубку и вынул заглушку.
- Граф Фикельмон, - доложил некто потусторонний, - и граф Шпаур.
- Оба вместе? - несколько удивился генерал ордена.
- Австрийский посол прибыл на пять минут раньше господина министра Фикельмона.
- Тогда просите первым министра. - Ротоан глазами указал Бальдуру зашторенную нишу.
Это было как нельзя более кстати, ибо в тайнике новоиспеченный викарий, целый день пребывавший на ногах, нашел удобную козетку и графин. Прислушиваясь к голосам за портьерой, тянул неторопливыми глотками упоительно вкусную воду.
- Счел своим долгом отдать вам прощальный визит, отец-генерал. - Фикельмон явился в дорожном платье, но в парике, тщательно завитом и напудренном.
- Уезжаете? - Ротоан сделал удивленный вид, хотя прекрасно понимал, что посланнику кайзера Фердинанда после поражения на конклаве остается только одно: как можно быстрее вернуться в Вену. Таковы условия игры, ибо человек, против которого интриговал австрийский двор, стал нынче папой. Орден иное дело, орден иезуитов всегда в тени.
- Мое правительство ожидает меня. - Фикельмон тонко дал понять, что лично ничуть не огорчен провалом порученной миссии. Видимо, так оно и было на самом деле. Неисправимый либерал не мог не симпатизировать папе-прогрессисту.
- В таком случае, всяческого вам счастья, граф, - генерал радушно протянул для прощания обе руки. - А это, - он извлек из ящичка ампирной конторки сафьяновую коробочку, - прошу передать ее сиятельству на память от старого друга.
Обнаружив внутри красную, с голубиное яйцо, жемчужину, Фикельмон удивленно поднял брови.
- Сию диковину извлекли из слонового бивня, - пояснил Ротоан. - Миссионер, привезший ее с Цейлона, говорит, что не только в морских раковинах, но и в кокосовых орехах и даже в бивнях слонов изредка зарождается жемчуг. У туземцев он ценится чрезвычайно высоко. Надеюсь, что графине Фикельмон понравится… Поверьте, граф, я грущу, расставаясь с вами. Невольно вспоминается Неаполь, молодость, наши долгие беседы в виноградной ротонде над вечереющим заливом…
- Все проходит, отец-генерал.
- Да, все проходит, а жаль…
Зная о неприязни к графу Меттерниха, Ротоан провожал неудачливого посланника с печальной торжественностью.
- Отец Бальдур, - окликнул генерал, проводив визитера, - надеюсь, вы все поняли? - и закончил жестко: - Очень порядочный человек, благородный, но абсолютно чужой.
Австрийского посла и тайного осведомителя ордена генерал принял уже совершенно иначе. Углубившись в чтение бумаг, заставил потоптаться у дверей и, лишь невзначай бросив взгляд, допустил к перстню.
- Садитесь, милый граф, - ласково кивнул Ротоан. - Вы представляете священную особу его апостольского величества, и вам негоже стоять перед кем бы то ни было… За исключением папы, разумеется, - добавил вскользь. - Прошлое исчезает вместе с дымом сожженных бумажек для голосования, и вы это знаете, граф. Наконец, четвертый параграф устава, составленного блаженным Игнацием, предписывает всем членам Общества Иисуса особое послушание папе. Теперь, слава богу, у нас он есть.
- Но, падре! - запротестовал Шпаур. - Новый понтифик настроен крайне антиавстрийски. Сторонники отторжения Италии ликуют. Что будет с империей? Ведь это как лесной пожар. Стоит отпасть Италии, пламя сепаратизма перекинется на Венгрию, на Балканы, а там, глядишь, и поляки пожелают выделиться в независимое государство… Помяните мое слово, падре, но боюсь, что дело закончится революцией…
- Дипломат высшего ранга в роли Кассандры? Едва ли ваши пророчества сулят лавры. - Ротоан доверительно наклонился к послу. - Посоветуйте императору усилить гарнизоны в Хорватии, Славонии и Далмации. Кстати, такая мера произведет должное впечатление и на венгров. Даже самый ярый мадьярский националист едва ли захочет, чтобы столь лакомые кусочки отпали от короны святого Стефана.
- А как же Италия? Ввести новые батальоны в Неаполитанское королевство? В Ломбардию?
- Не следует раздражать итальянцев без особой надобности. Тем более сейчас, когда они охвачены ликованием. Пусть перебесятся. Это большие дети.
- И такой совет я должен дать государю? Да Меттерних вышвырнет меня на улицу, и будет прав!
- Он не сделает этого, граф. Напротив, ваш совет придется как нельзя более кстати…
Шпаур поспешил встать и откланяться. Дурные предчувствия не оставляли его, и походка была неверной.
- Преданный, но слабый человек, - констатировал генерал, вновь призвав Бальдура. - И никудышный политик… Я оставил вас, мой друг, послушать, чтобы вы лучше познакомились с людьми, которые вам, возможно, понадобятся.
- Я уже имел честь встречаться с графом Фикельмоном.
- Как же, как же… Русский департамент и все такое прочее. Вы были на месте в Петербурге, ничего не скажешь. Но, как говорят московиты, два медведя в одной берлоге не уживаются. Вы с отцом-провинциалом порядком мешали друг другу. Пришлось вас разнять.
- Волей-неволей. Ведь помимо орденских обязанностей, я был вынужден блюсти интересы Габсбургов.
- Теперь представляется случай удвоить рвение на этом поприще, мой друг. - Ротоан держался доверительно, почти сердечно, но стула так и не предложил. - Интересы ордена неотделимы от судьбы династии. Помните об этом денно и нощно. Ваша задача - не допустить отделения Венгрии… Личный секретарь его высочества императорского наместника в Буде получит приказ ознакомить вас с секретными досье. Каждого мало-мальски заметного мадьяра будете держать под постоянным прицелом. Только без глупостей! Время плаща и кинжала безвозвратно миновало. И вообще избегайте личного вмешательства в местную политику. Вам надлежит лишь балансировать на коромысле весов, влиять, искусно направлять, осторожно подталкивать в желательном направлении. Ни одна партия не должна получить существенного перевеса.
- Значит ли это, падре, что в чрезвычайных обстоятельствах я могу поддержать, скажем, Кошута против Сечени?
- Отчего бы и нет? Пусть расходуют силы в междоусобной грызне. И все же не слишком влезайте в такую политику. Кошут, Сечени, Деак, Баттяни - предоставьте этих господ князю Меттерниху. Он хоть и лишен надлежащей гибкости, но сумеет защитить немецкие, а следовательно, и династические интересы. От вас же, мой друг, я ожидаю иного… Вы читали Гейне? Ламартина? Людвига Берне, наконец?
- Не читал, падре, - без ложного смущения твердо ответствовал Бальдур.
- И совершенно напрасно. В лице поэтов-поджигателей и подстрекателей-газетеров толпа обрела одухотворяющее начало. Понимаете? Если недалекий Шпаур ищет источник революции в ватиканском либерализме, то мне он видится в организации пролетарских банд. Надеюсь, вы не забыли тридцатый год? Так вот, это была лишь проба сил. Сейчас, если мы только допустим, будет похуже. Фабричные рабочие упорно стремятся к наднациональным объединениям, ибо в косную глину вдохнули огненное начало.
С трудом улавливая темный смысл обычно четкой и сдержанной речи отца-генерала, Бальдур машинально отер выступивший на лбу пот.
- Присядьте, друг мой, - последовало запоздалое приглашение. - Вы хоть не забыли венгерский язык? Следите за литературой? Читаете стихи?
- У меня были другие обязанности, падре, - несколько промедлив, ответил новый провинциал. - Притом Венгрия слишком далека от Санкт-Петербурга… - Он выжидательно примолк.
- Я так и думал, - удовлетворенно кивнул Ротоан. - И все же ваш подробный и обстоятельный доклад об этом Регули убеждает меня в том, что вам дано ощущение пульса времени. Вот вас встревожила национальная идея, сказка, в сущности, но способная при определенных обстоятельствах стать центром конденсации. И вы правы. Неожиданный взрыв национальных чувств может подтолкнуть толпу на буйство, а неуклюжие полицейские репрессии вызовут уже настоящий бунт. Притом с политической и национальной окраской… Кого из мадьярских поэтов вы знаете?
- Ну, Вёрёшмарти, - тяготясь вынужденной ролью нерадивого школяра, Бальдур пребывал в затруднении. - Еще у господина Кути есть премиленькие стишки…
- Листа вам приходилось слышать? - последовал быстрый вопрос.
- Как же, - оживился Бальдур. - Он дал у нас в Петербурге несколько концертов и совершенно покорил свет.
- Он продолжает гастролировать по европейским столицам и садится за рояль не иначе как с венгерской саблей на трехцветной портупее… Пустяк, бравада, но в сумме все это очень серьезно. Вам надлежит воспринимать картину целостной, не в отдельных фрагментах. Вы первым должны обнаруживать связи, установившиеся вдруг между разнородными явлениями жизни. И бить тревогу. Но вернемся к поэтам и газетерам. Не спускайте с них глаз. Если кто вдруг возвысится и начнет приобретать вес, купите его с потрохами. Дайте ему все, к чему он тайно стремится, и… ославьте в глазах преданных дураков. Покупайте бунтарей, не стойте за ценой, не ждите, пока они вырастут в национальных героев.
- Его высочество палатин, тайная полиция, наконец, позволят мне это? - осторожно осведомился Бальдур.
- Карт-бланш у меня для вас, к сожалению, не заготовлена, - генерал подавил накатившее раздражение. - Ведите себя тонко и дальновидно. Если почувствуете, что власти действуют неразумно, попытайтесь исправить дело. Даже спасите, коль представится случай, явного, быть может, врага.
- Спасти? - Бальдур с трудом скрыл изумление. - От тюрьмы? От эшафота?
- От голодной смерти, - отрезал генерал, - и загробных лавров великомученика, - и жестом небрежным отпустил своего наместника в Паннонию, в Гуннию, на задворки Европы.
- Да помните, - напутствовал уже у дверей, - что в Пеште, как и в Париже, революции вызревают в артистических кабаках.
10
Забудьте про скелет, трясущий колокольцем, забудьте про безносого господина в немецкой охотничьей шляпе. Проще, сдержанней, незаметней являет себя великая утешительница на путях человеческих. Пугающими пустяками, едва уловимыми отступлениями от заведенного распорядка обозначен ее невидимый след. Уши оглохли, а сердце рвется под нарастающими аккордами и летит навстречу неотвратимому.
Бессонная ночь, стихи, печальные, простые, и тяжкий наплыв безысходной тоски. То ли случайное совпадение, весьма характерное для романтической музы и романтических веяний века, то ли, воистину, роковое предчувствие даровано было поэту. Но если леденящее кровь дуновение потустороннего ветра и впрямь коснулось его, то зачем он, едва забрезжило утро, перебелил строчки, рожденные в душном бреду? "Желтый месяц через ветви смотрит голые. Что-то бледные с тобой мы, невеселые! Бог с тобою, любушка, бог с тобой, голубушка, бог с тобой!.."
Для живой писал, не для мертвой, для живой бережно посыпал песочком лист и в трубку скатал.
Весеннее утро не успокоило, лишь светом пахнуло в глаза. Охваченные зарей облака неподвижными казались, и небо дымилось густой синевой. На мраморных колоннах каждый резной листик аканта отчетливо вырисовывался, и тени прямые наискось пересекали плотно пригнанные плиты. Дальним эхом чьи-то шаги торопливые звучали, сопровождаемые как будто легким звоном шпор. Ленивые голуби тяжело вспархивали, чтобы опуститься поблизости и снова взлететь. Качался в немыслимой вышине почти невидимый коршун. Гудело раздуваемое пламя в кузнечном горне. Увешанная кувшинами молочница, как в омут, ныряла в прохладную мглу подъездов. Но не первой она была в то утро озноба и гула, утро предчувствий и длинных теней.
Признаки гостьи иной нарастали крещендо. Сами по себе ничего быть может не значащие, они дополнялись, усиливались и вдруг начинали кричать. Рыдала непритворенная калитка, плакали чьи-то следы на влажном с ночи песке, и огоньки, мерещившиеся в сумраке окон, стенали, словно заблудшие души.
Петефи ворвался в дом Вахотов, готовый ко всему. Глаза Марии, черные, а не голубые, как всегда, поставили для него последнюю точку. Она едва заметно качнула головой и поманила его странной улыбкой, не предназначенной для живых. Ввела в неузнаваемую комнату, где свечи горели и два господина неловко переминались в углу. Кожаного дивана, где Этелька тихо спала, он поначалу как бы и не заметил, все на господ в визитках поглядывал, с трудом догадываясь, кто они и что делают здесь в этот ранний час. Затем докторский саквояж с серебряной табличкой, изящно загнутой с уголка, властно приковал его внимание, и он взирал на него удивленно, пока не заслезились глаза. Потом иная пища для взгляда обнаружилась: белый кафель печи и стены, обитые материей, где бесконечно повторялся один и тот же узор. Только туда, где свечи горели, он, пока мог, смотреть не решался. Но не надолго его хватило, не надолго. Попятившись от шушукавшихся докторов, как от нечистой силы, он упал у ее изголовья и, губами ловя невозвратное, забился в рыданиях. Может быть, так показалось ему или слезы согрели остывшее тело, но руки и плечи ее отвечали податливой теплотой, и румянились щеки, и до безумия отчетливо подрагивали ресницы.
- Она спит? - он умоляюще простер руку к врачам.
Сочувственно и безнадежно кивнув, они, однако, не двинулись с места. И только Мария, одарив его той же странной улыбкой, бережно положила на белый атлас зеркальце. Он схватил его, едва не выронив, и дрожащими руками приблизил к приоткрытым губам своей златовласой Илушки. Не затуманилось округлое стекло, не помутнела его равнодушная глубина, отразившая попеременно потолок, белый кафель и красные от слез, неузнаваемые глаза поэта. И по тому как никто не сдвинулся с места: ни Мария, ни муж ее Шандор, ни светила науки, Петефи понял, что невозмутимое зеркальце не раз уже касалось этих приоткрытых и все еще розовых губ.
- Как это случилось? - спросил, трудно ворочая распухшим языком.
- Она встала с зарей, - из дальнего далека отозвалась Мария, - вышла в кухню встретить молочницу, но вдруг ахнула, схватилась за сердце и очень медленно опустилась на пол.
- Но вы уверены, что это не летаргический сон? - в который раз воззвал Вахот. - Она не проснется там, в гробу, в темноте? - голос его упал, и глаза расширились, завороженные навязчивым видением.
- Уверены совершенно, - кланяясь, отвечали с привычной грустью медики. - Благоволите послать за священником. А мы здесь, к сожалению, бессильны.
- Она умерла не одна, - покачал головой Петефи. - Вместе с ней отлетела и моя жизнь… Все пусто, бессмысленно…
Потом, стоя над холмиком белой сухой земли, усыпанном цветами и кипарисовыми ветками, он дал себе клятву, что станет приходить сюда ежедневно, что отныне эта скромная могилка на лютеранском кладбище станет его домом, куда он будет приносить, без надежды на утешение, неизбывную свою печаль, свое безответное горе. Впрочем, кто знает, быть может, в шелесте ветра, завившегося на пригорке, в падении осеннего листа или в шуме дождя, подмывающего старые склепы, он и услышит какой-то ответ? Различит слабое дуновение той невыразимой экзальтации, которую порождает любовь? Особенно такая, угасшая на пути к зениту, не успевшая разгореться.
С запоздалым упорством он убеждал себя в том, что с этой нерасцветшей любовью для него кончается все. Словно стремился возместить обделенной тени то, что было предназначено для живой. И такова была сила самовнушения, что верность мертвой заслонила память живой. Робкая, нерешительная влюбленность обернулась вдруг изнурительной, исступленной страстью без утоления и исхода. Любому другому это бы грозило безумием, распадом и смертью души. Но участь поэта - особая участь. Как Орфею, как Данте, суждено ему ожечь душу не только звездным, но и подземным огнем. В иные времена это понимали метафорически, в романтические сороковые годы - буквально.
Муза протаскивала избранника через ад, и он покорно следовал своему высокому и мучительному предназначению.
Ежедневно пештские обыватели встречали похудевшего, осунувшегося поэта бредущим по Вацкой дороге по направлению к кладбищу. Вначале столь трогательная верность усопшей возлюбленной вызывала слезу умиления, затем начала раздражать.
- Он совсем помешался, бедный Dichter, - качал головой молочник-шваб. - Нарочно убивает себя.
- Поэтические фантазии, - отмахивался нотариус.
- Рисовка, - снисходительно бросал коллега-пиит. - Ведь он почти не знал эту Этельку Чано, они были знакомы слишком недолго для столь роковой страсти.
Что ж, каждый из этих добрых филистеров был по-своему прав. Но безумие поэзии, фантастическая мечта и презрение к привычным меркам творили иную, высшую реальность. В кругу ее видений и обретался поэт.
Он сторонился друзей, избегал душеспасительных разговоров, день ото дня худел. И все же та опасная грань, о которой упомянул сердобольный молочник, была далека от него и постепенно отдалялась в недосягаемые пределы. Дар Аполлона насылал болезнь, но он же давал от нее исцеление.