Единственным богатством Семена Александровича, кроме маленького фордика, полученного в награду от Серго Орджоникидзе за отличную работу над организацией выставки "Наши достижения", были книги. Библиотеку он собрал удивительную (у меня сохранилось дедовское многотомное собрание сочинений Достоевского - дореволюционное, в голубой, с черно-золотой вязью, обложке), и в детстве папа часами просиживал возле книжных полок, "заглатывая" русскую и зарубежную классику. В одиннадцать лет посвятил Семену Александровичу "Оду о лесе", начинавшуюся словами: "Деревья, устремленные в небо, как мачты, шумят и печально так шепчутся с ветром. О, лес!" Семен Александрович с удивлением прочел стихи и хитро прищурился: "Признавайся, Юлька, у какого японского поэта списал?" Обиделся папа тогда очень… Надо сказать, это был первый и последний раз, когда Семен Александрович сына обидел. Он был редким отцом: о его чувстве такта и деликатности папа не раз писал.
Отрывок из рассказа "Папа, прости меня, пожалуйста".
Самое страшное, это когда кричат на детей. Отец никогда в жизни не крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже тогда, когда я начал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства - он обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, не смел унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его защита - слезы, а это путь в трусость и бессилие.
Папу часто отправляли от школы на литературные конкурсы, викторины и конференции. На одной из конференций в 47-м году шестнадцатилетним мальчишкой он впервые повстречался с писателем Борисом Полевым, с которым впоследствии неоднократно пересекался по репортерским и писательским делам.
Из дневника отца 1963 года.
Первое знакомство наше состоялось в библиотеке имени Сталина на читательской конференции, посвященной "Повести о настоящем человеке". На эту конференцию приехал Борис Николаевич.
Отец дал машину - маленький вишневый БМВ, и мы поехали за Полевым в "Правду", и я, молодой барчук, сидя в машине рядом с шофером, хвастал Полевому о том, как я жил в Германии в 45-м году. Он тогда, как я сейчас припоминаю, очень весело, с каким-то забавным недоумением смотрел на меня, кивал головой и улыбался. Вот ведь любопытно - всегда этот человек ассоциируется у меня с улыбкой. А потом, в зале, я взял слово и стал выступать, причем выступал, как я сейчас вспоминаю, неприлично, скучно и ему знакомо. Правда, наши матроны и ахали и восхищались мною, но я-то почти слово в слово повторял критическую статью о Полевом, которая была напечатана то ли в "Знамени", то ли в "Новом мире", то ли еще в каком-то толстом журнале. Полевой чувствовал, что выступает не читатель, а тот самый выступатель, которого готовят, как жеребца перед пробежкой, учитель литературы, комкающий в уголке платочек от нервного возбуждения, и библиотекарша с холодными от волнения руками.
Помню, я тогда сказал Полевому: "Вот, Борис Николаевич, у Вас в "Повести" серьезная ошибка. Там написано, что Мересьев полз по зимнему лесу и слушал, как куковала кукушка, а на самом деле кукушка зимой не кукует". Это я, конечно, вычитая в критической статье. Мои слушатели захлопали. А Полевой все с той же доброй, спокойной улыбкой смотрел на меня и кивал головой. Потом его прекрасное выступление в печати против лактионовского замазывания в живописи. Против ларионовской картины, когда в новую комнату вселяется семья и первой входит девочка, неся в руках портрет Сталина. Он очень честно выступал в это время.
Однажды старенькая Евдокия Федоровна вошла в дом весело, добро смеясь: "Галюша, я только что на улице столкнулась с твоим отцом. Старый-престарый, еще хуже меня, а сразу же узнал! Я от него - он за мной: "Евдокия Федоровна, постойте, выслушайте. За мою низость я был страшно наказан. Я болен и одинок, умоляю, простите!""
На деле убедившись в непререкаемой справедливости "Мне отмщение и аз воздам", баба Дуня обманщика от всей души простила, стала еще добрее и терпеливее с домашними, а через несколько месяцев тихо, как и жила, умерла… Папа, бабушкой выращенный, долгое время не находил себе места, писал грустные, беспомощные стихи и начал тайком покуривать: детство закончилось…
ДЕД
До шестнадцати лет отец мечтал о карьере дирижера и, закрывшись в комнате, самозабвенно дирижировал. Всегда считал музыку, наравне с живописью, совершеннейшим искусством - никаких языковых барьеров и зависимости от переводчика. Музыкантом не стал, но научился брать несколько аккордов и иногда напевал мне, маленькой, аккомпанируя на дребезжащем пианино, модную в годы его юности песенку: "Осторо-о-ожен будь, никто пока что не бы-ы-л в таинственной стране Мадагаска-а-р!"…
В последний год школы его потянуло в лицедейство, всерьез думал о ГИКе, а Семен Александрович папу тактично, доказательно и дружески отговаривал и просил пойти по стопам деда-лесника.
- Получи профессию, - говорил Семен Александрович, - если есть в тебе искра, придешь в искусство. Нет ничего страшнее, чем быть к искусству приписанным - обидно это и нечестно.
Отец сначала удивлялся: почему обязательно лесником? Потом догадался.
Отрывок из рассказа "Папа, прости меня, пожалуйста".
Напору техники стремительного нашего века сможет противостоять лишь природа, потому что техника однолика в своей устремленной мощи, а каждое дерево - это поэзия; Старик, видно, хотел приблизить меня к высокой культуре природы, которая - единственно - и может открыть в человеке Слово. Парадоксальность поколения наших отцов заключалась в том, что они, служа технике, "которая решает все", были романтиками в глубине души, а всякий романтизм произрастает особенно пышно там, где взору открыты долины, леса и снежные пики гор…
В лесники папа не пошел, но и актерство отверг, хотя актер из него получился бы великолепный. Как компромисс выбрал Институт востоковедения - там была и романтика далеких стран и культур, и языки, к которым его тянуло… В том же, 1949 году познакомился с прекрасными ребятами, учившимися на разных факультетах: Женей Примаковым, Олегом Пересыпкиным, Володей Цветовым, Сашей Быковым, Юрой Виноградовым, Валентином Александровым. Они организовали веселую компанию со смешным названием "Потуга" и проводили вместе много времени. В Москве учились, ходили на вечеринки, танцы, устраивали процессы - так в то время назывались драки. Летом уезжали в открытый папой небольшой поселок Архипо-Осиповка, недалеко от Новороссийска - с огромными дубами на холмах, маленькими домиками и чистейшим морем…
Вместе с будущими академиками Е. Примаковым и 3. Буниятовым, журналистом К. Гейвадовым, послом А. Калининым и многими другими студентами работал папа лектором МГК ВЛКСМ. Однажды его отправили выступать в рабочее общежитие Орехово-Зуева. Тема лекции была типичная: угнетение трудящихся капиталистами Запада. Материалы об этом были обширные, классифицированы и подобраны вполне искусно, оперировать ими было одно удовольствие. Поскольку на Западе ни один из папиных друзей не был, а сам он, хоть и провел в 45-м году три месяца под Берлином, в местечке Рансдорф, поражаясь количеству велосипедов и чистоте коттеджей, но ничего кроме ненависти к фашистам у него при воспоминании о том путешествии не рождалось, поэтому и выступали все молодые лекторы убедительно и искренно, что называется, заливались соловьями. Закончив просвещать стариков и детишек, папа поклонился аплодисментам и предложил задавать вопросы. Поднялся беззубый старик в ватнике и, комкая шапку в огромных, с синими жилами, измученных работой руках, прокричал: "Спасибо товарищу Сталину за нашу свободную и счастливую жизнь! Ни в одной стране мира рабочий человек не живет так хорошо, как на родине победившего счастья!" Старики и дети снова зааплодировали: вопросов не задавали, стали быстро расходиться…
Папа попросил деда показать его квартиру. Он с радостью согласился, повел по тюремному коридору, остановился возле покосившейся двери, отпер ее (замков было три), пропустил первым: "Заходи, товарищ лектор, гостем будешь!" Комната была узенькая, как пенал, одна стена - фанерная, оконце под потолком, маленький кухонный стол, покрытый клеенкой, четыре табуретки, две раскладушки у стены, возле двери керосинка и умывальник. Над койкой висел портрет вождя, вырезанный из журнала.
- Вы тут давно живете? - спросил папа.
- Да ведь уж давно, - живо откликнулся дедок, - с тридцать второго… Раньше-то в деревне жил - ни водопровода тебе, ни электричества с радиом, - он кивнул на черную лепешку репродуктора, - ни обратно, лавки - бабка сама хлебы пекла, спину гнула от зари до зари, а теперь счастье настало, никаких забот рабочему человеку - только трудись на благо родины!
От старика девятнадцатилетний отец вышел с ощущением потаенного ужаса: шесть человек в шестиметровой комнатенке, одна уборная на этаж - не менее как двести человек, строили еще при царе, только при Сталине комнаты перегородили в "пеналы", а старик о счастье… Позднее записал: "Мысль, появившись, покою не дает, это верно. Но когда тебя, студента второго курса, принимают за твои лекции в члены - соревнователи общества "Знание", платят за час молотьбы языком пятьдесят рублей (два обеда в ресторане), недопустимо крамольная мысль про то, как ужасно живут люди в стране "победившего счастья", уступает место иной, отъединяющей тебя, ставящей в положение верховенства, приобщенности к элите. Притча о тридцати серебрениках никогда не умрет из-за людского несовершенства, рожденного честолюбивой корыстью. Нас не столько обманывали, сколько покупали - умело и расчетливо, такова правда и надобно ее сказать себе открыто и честно. Ведь нет ничего чище, чем исповедь…"
Тогда отец начал серьезно тренироваться в "Спартаке", в боксерской секции Виталия Островерхова. Секция помещалась на Бауманской, в старой приземистой церкви. В 30-е годы в ней устроили овощной склад, потом передали под нужды секции боксеров и тяжелоатлетов - там он три раза в неделю и выходил на ринг. Бокс научил его бесстрашию: сколько себя помню, отец никогда ничего не боялся. Хотя вот вопрос: есть ли вообще люди, лишенные страха? Может, есть лишь те, кто умеет страху не поддаваться, хорошо его скрывать, - не знаю…
…Однажды ночью, в одном из переулочков, примыкающих к улице Горького, к отцу привязалась "кодла" человек в шесть. Встав к стене, он начал биться, пуская в ход свой излюбленный "левый снизу", нескольких уложил, но остальные наседали и неизвестно, чем бы все закончилось, не приди к нему неожиданно на помощь незнакомец - высокий красивый парень с хриплым голосом. У него тоже оказался хороший "левый снизу" - "кодла" развалилась.
Папа протянул незнакомцу руку:
- Будем знакомы, меня зовут Юлиан.
- Очень приятно, - улыбнулся парень, - Василий Ливанов.
Это стало началом добрых отношений, которые продолжались несколько десятилетий. Ливанов снялся в папином фильме "Жизнь и смерть Фердинанда Люса" по повести "Бомба для председателя". Потом отцу пришла идея создать в Москве театр "Детектив", и вместе они удачно воплотили ее в жизнь.
На третьем курсе отец уже вовсю говорил и писал на пушту, удивляя мудреной арабской вязью друзей сияющего от гордости Семена Александровича, и в совершенстве овладел английским, освоив пижонское оксфордское придыхание: специально собирались с ребятами после занятий отшлифовать акцент. Когда сидели у папы, заказывали Галине Николаевне ее коронное блюдо - жареную картошку с луком…
К Семену Александровичу привязались все папины друзья. Худой, с тонким профилем, мудрыми грустными глазами, не расстававшийся с маленькой трубочкой, он сразу производил впечатление рафинированного интеллигента и эрудита и действительно был настоящей ходячей энциклопедией. Ему можно было задать любой вопрос - он знал ответ. Что любопытно, в МГУ деду попасть не удалось - начал работать в пятнадцать лет, закончил рабфак, прослушал курс лекций у Бухарина на кафедре красной профессуры, в 1934 году окончил факультет экономики Промакадемии, а потом занялся самообразованием и стал блестящим знатоком литературы и истории. Вскоре после смерти Сталина Семена Александровича назначат главным редактором толстого московского журнала "Вопросы литературы", шутливо называемого "Вопли"…
…Белорусский еврей, родился он в маленьком местечке Березино. В семье было тринадцать детей, выжило пять. Дедовский отец - Александр (по-еврейски Авезер) появлялся дома лишь к зиме, всю весну, лето и осень, до первого ледка, сплавляя по быстрым, темным рекам лес. Честно воевал Авезер в Русско-японскую войну, а когда часть попала в окружение, провел с однополчанами несколько месяцев в плену. Вернувшись домой, объявил, что японцы - самые чистоплотные в мире люди, и велел жене Марье Даниловне крахмалить каждый день до ломкой хрусткости белые вафельные полотенца, чтобы было в их крохотном домишке чисто и уютно, как у японцев. Таким же чистюлей и аккуратистом был всю жизнь и Семен Александрович.
Дед умер в шестьдесят с небольшим, в 1968 году, от рака поджелудочной железы. Понимал, что не выздоровеет, но держался молодцом. Он был не только интеллигентом и эрудитом, но и мужественным человеком. Последние месяцы лежал в больнице Академии наук. Папа постоянно к нему ездил с друзьями. Те устраивались в палате с гитарами, пели песню "Тополиный пух": "Ты одна идешь по Семеновской в тополином пуху, как в снегу…" Дед вымученно улыбался, тихонько говорил маме: "Вот, Катенька, живу в обнимку с болью". Отпускало только после укола морфия. Тогда мечтал уехать на дачу, лечь в траву и увидеть мураша…
Отца отправили в командировку в Америку. Сначала он отказался, но дед, узнав, уговорил. Прилетев через две недели, папа первым делом спросил встречавших: "Жив?!" - "Жив". Прямо из аэропорта помчался в больницу с привезенным из Штатов новым лекарством, погружавшим неизлечимых больных в чудесные галлюцинации. И, перед тем как уйти, Семен Александрович смог увидеть и высокую траву, и ползущего в ней мураша.
…Я всегда вспоминаю моих деда и прадеда, которых знаю лишь по рассказам и фотографиям (деда не стало, когда мне был год с небольшим), читая Бориса Слуцкого - отвоевавшего, тяжело раненного, отсидевшего и писавшего горько и талантливо:
Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.Евреи - люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться
От крика: "Евреи, евреи!"Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось нелживо:
"Евреев не убивало!
Все воротились живы!"
…Известный французский адвокат Серж Кларсфельд, сделавший имя на защите жертв нацизма и отлове, вместе со своей женой - дочкой эсэсовца, военных преступников, сказал как-то: "Быть евреем - трагедия, быть русским евреем - трагедия двойная". Он знал, о чем говорил, - его родители были евреями, между собой говорили по-русски и до последней минуты (отца, участника Сопротивления, сожгли в Освенциме) тосковали не по Франции, где жили, а по России, где родились…
Русский - по матери, еврей - по отцу, кем ощущал себя папа?
По степени открытости, раскованности и внутренней свободы был гражданином мира и убежденным космополитом. По преданности русской культуре и языку (словарь Даля держал на рабочем столе, часто консультировал, литературный язык его по праву считался одним из самых богатых среди российских писателей) чувствовал себя русским. По безумной, до самопожертвования доходившей любви к нам, дочкам, всю жизнь оставался идеальным еврейским отцом. А по умению работать 16 часов в сутки и железной дисциплине походил на немца или японца.
Национальная принадлежность определялась для отца гражданской позицией и реальным добром, которое человек приносит своей стране, а никак не процентным соотношением славянской и семитской крови, формой черепа, цветом глаз и прочим фашизоидальным бредом… Как идеальный пример решения национального вопроса приводил биографию Левитана, напечатанную в Советской энциклопедии: "Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье". Часто вспоминал правдивую историю об американском и советском чиновниках, беседующих на международном музыкальном фестивале. Советский с гордостью говорит американцу: "Известно ли вам, что в нашем оркестре 80 процентов музыкантов - еврейской национальности? А еще рассказывают, что мы, русские, антисемиты! А как у вас?" - "А у нас, - с недоумением отвечает американец, - никому и в голову не придет наводить справки о национальности наших оркестрантов…"
…Папа никогда не скрывал еврейского происхождения Семена Александровича, слишком любил он своего Старика и им гордился, а уж как реагировали люди - дело другое.
Помню, в 80-м году мы с ним ехали в ФРГ, где он возглавил корреспондентский пункт "Литературной газеты". В поезде познакомились с милым советским дипломатом, красивым открыточной, голливудской красотой. В Бонне тот пригласил папу домой на ужин. "Дипломатическая" жена принялась расспрашивать о родителях. Когда дело дошло до Семена Александровича, лицо дамы вытянулось в печальном изумлении. "Как, - горько выдохнула она с таким видом, будто ей сообщили, что дед болел какой-то постыдной, заразной и передающейся по наследству болезнью, - ваш отец был евреем?!"
Сколько же таких лиц перевидал папа на своем веку…
Наступил 1952 год: уже несколько лет, как зверски убили Михоэлса, вовсю шла война с "безродным космополитизмом", начались процессы против агентов "Джойнта" и произошло разоблачение врачей-убийц… Катились по вновь притихшей стране волны арестов - брали всех, от мала до велика, забрали и Семена Александровича…
Из воспоминаний Г. Н. Ноздриной.
Это случилось 29 апреля 1952 года. В институте у Юлиана устраивали первомайский вечер. Он предупредил меня, что придет домой поздно, чтобы я не волновалась. Около 12 часов ночи раздался звонок в дверь. Я подумала, что сын вернулся с вечера, и открыла. На пороге стоял незнакомый человек средних лет, в штатском, с очень неприятным лицом и бегающим взглядом. Не представляясь, он вошел и сказал, что нужно проверить документы всех, кто проживает в квартире в связи с тем, что наши окна выходят на правительственную трассу. Я вынесла ему в прихожую свой и Юлика паспорта. Он спросил:
- А где паспорт вашего мужа?
- Муж ночует у своей мамы, - ответила я.
- Давайте адрес.
Он вышел, запретив мне подходить к телефону и входить в комнату сына. Скоро вернулся с каким-то военным, дворничихой и пожилым мужчиной. Велели идти в мою комнату и не выходить. Я слышала, как они стали что-то выносить из комнаты сына. Догадалась, что это могли быть немецкие журналы, привезенные его отцом из Германии в 1945 году. В голове мелькнуло: это криминал!