Около четырех утра раздался звонок в дверь. Я поспешила открывать. Пожилой незнакомец шел следом, приказав ничего не объяснять сыну. Юлик вошел веселым, румяным, улыбающимся. Видно, после вечера в институте провожал домой сокурсницу. Лицо его изменилось, когда он увидел рядом со мной пожилого незнакомца. Не успел опомниться, как военный обыскал его и… обнаружил стартовый пистолет. Его одолжил сыну заведующий военной кафедрой, чтобы отпугивать по вечерам хулиганов. Я заплакала и стала утверждать, что это не настоящий пистолет, а стартовый, а Юлик не выдержал и закричал:
- Что ты перед этой сволочью унижаешься и плачешь?/ Мужчина в военной форме рявкнул на него:
- Сиди и молчи!
…В шесть часов утра вернулся тот, что в штатском с бегающими глазами, и объявил:
- Ваш муж арестован. Сейчас будем производить у вас обыск.
…В кабинете у Семена Александровича вся стена была уставлена книжными полками. Эту библиотеку с любовью он собирал многие годы. Они брали книги, трясли их и бросали на пол. Если что-то из них выпадало, скомкав, бросали. Такого варварского отношения к книгам я нигде и никогда не видала. На столе лежал наш семейный альбом с фотографиями. Они тщательно просмотрели и его. На одной из них увидели фото мужа моей тети в модной красивой шляпе Семена Александровича. Спросили:
- Это что за иностранец?
Пришлось назвать фамилию. Потом стали разглядывать фотографию сына, снятую в Гороховецком военном лагере, где все студенты проходили военную подготовку. Юлиан был на ней запечатлен в форме, в пилотке набекрень, небритый…
- Это что за военнопленный?
Тоже пришлось объяснять. Обыск продолжался с шести утра до двух часов следующего дня. Лазали повсюду, даже бедные цветы подвергались экзекуции: горшки протыкали чем-то острым, разрезая тем самым корни растений. На полу среди книг, разбросанных документов и фотографий лежал приказ по Наркомтяжпрому о награждении Семена автомобилем, подписанный Серго Орджоникидзе. Юлиан увидел эту бумагу и ногой подвинул под тахту. Все фотографии с Серго, Константином Симоновым и Ворошиловым увезли, кабинет опечатали.
Из воспоминаний отца.
В одиннадцать утра в дверь постучали: я знал, что это Сашка по кличке "Солоб", его брата "Сахарозу", внука первого народного комиссара юстиции Дмитрия Ивановича Курского, забрали незадолго перед этим - двадцать лет, вполне сформировавшийся "террорист". Подполковник Кобцов, руководивший "налетом", приказал нам молчать, подкрался к двери и спросил отвратительно-ласковым голосом: "Кто там?" - "Я", - ответил Солоб. Кобцов распахнул дверь, сухо сказал: "Входите". Солоб от волнения не бледнел, а краснел: никогда не забуду, как его лицо (восемнадцатилетний парень) сделалось старчески-апоплексическим, синюшно-красным. Его повернули лицом к стенному шкафу, обыскали, приказали сидеть, не переговариваясь со мной. Когда обыск закончился, мы бросились в ломбард: Кобцов сказал, что отцу можно дать передачу, двести рублей. Мы успели заложить часы, получили триста, стольник пропили в одночасье, хмель не брал, только трясти перестало. Солоб процедил сквозь зубы: "Живем, как немецкие подпольщики во времена фюрера - хватают одних коммунистов, ничего, а?!"
…Ночью папа вскрыл форточку в комнате деда и достал из-под тахты спрятанный им утром приказ Серго. Потом это во многом помогло делу - отпадало одно из самых серьезных обвинений - получение подарка от троцкистского диверсанта Бухарина. …Бабушку перевели с поста директора детской школы учителем в школу рабочей молодежи. Подселили инвалида-пьяницу с женой.
До ареста у Семена Александровича после старой контузии уже отнималась правая рука, в тюрьме деда так избивали во время допросов, что руку парализовало полностью и отнялись ноги. Он писал из лазарета корявые письма левой рукой, не жаловался, обещал подняться, просил прислать очки.
…Папа в то время встречался с дочкой высокопоставленного начальника. Узнав об аресте Семена Александровича, отец девушки запретил ей даже смотреть в сторону сына врага народа. Папу не удивила реакция начальственного отца - инстинкт самосохранения, ничего не поделаешь, но поразила легкость, с которой предала его подруга, не раздумывая подчинившись родительскому требованию…
Вспоминает выпускник Института востоковедения Валентин Александров.
В Институте востоковедения все студенты знали, что есть на втором этаже комната с железной дверью, рядом с отделом кадров. Никто, мне думается, туда добровольно не заглядывал. Находился за той дверью человек с голой, как бильярдный шар, головой, о котором только то и было известно, что его надо сторониться.
Находит меня как-то девочка из деканата и сообщает, что мне надлежит немедля за ту дверь зайти. Иду. Комната, какими, наверное, бывают камеры. Решетка на окне. Закрывшаяся дверь щелкнула замком, не предвещая пустопорожнего разговора.
- У вас на факультете учится некто по имени Юлиан?
- Да, на афганском отделении.
- Он всюду обивает пороги, клевещет на советские органы, пишет, что его отца неправомерно осудили. Разве у нас допустимы ошибки в приговоре? Как может такой клеветник учиться в институте, разлагать окружающих да еще состоять в комсомоле? Гнать надо взашей сначала из комсомола, а потом из института. И не возражайте, что он имеет право. Нет у него права клеветать, а у вас - прикрывать его. Идите.
Александров пытался своего институтского товарища защитить. Увы, не получилось. Его исключили и из института, и из комсомола. Назло всем папа продолжал посещать лекции вольным слушателем, ночью подрабатывал грузчиком, по вечерам шел на ринг.
Однажды я спросила его, в каком бою ему сломали нос.
- В платном, Кузьма (так он меня и сестру часто называл), - нужно было заработать.
- А разве такие бои были? - удивилась я.
- Конечно, - весело ответил он, - выпускают против тебя боксера порядка на четыре сильнее, ты стараешься продержаться достойно и как можно дольше, чтоб было зрелище, а после боя получаешь тридцатку, - огромный гонорар по тем временам, - и понимаешь, что жизнь прекрасна, и черт с ним, с этим носом, не это главное.
Главным тогда для папы было добиться освобождения отца. С трудом полученные в боях тридцатки шли на жизнь и на передачи Семену Александровичу.
Из письма Ю. Семенова отцу 26 октября 1952 года.
Милый мой, дорогой папулек!
Сейчас иду на почту посыпать тебе письмо и бандероль:
4 банки сгущеного молока
2 пачки сахару
1 банку русского масла, перемешанного с луком
400 гр. конфет мятных
3 лимона
9 витаминов С
9 пачек папирос "Спорт"
1 пачка печенья
1 банка лещ в томате. Когда начнешь кушать - перецеди в блюдечко.
Штанишки для гимнастики тебе вышлю в следующий раз, т. е. дней через десять. Крепко целую тебя, твой Юлька.
Папа не любил говорить о том времени, а цикл его рассказов "37–56", написанный об этом в конце 50-х, долго лежал в столе, был опубликован лишь после перестройки, в книге "Ненаписанные романы", да и о себе он упоминал немного. Поэтому, когда в 93-м отца не стало, я обратилась к его институтскому другу - Евгению Максимовичу Примакову. В тот период он руководил российской контрразведкой и сразу же назначил мне встречу на работе. Я пришла по адресу: небольшой особнячок без вывески в центре Москвы. Не успела позвонить, как дверь бесшумно открылась - на пороге стоял интеллигентного вида молодой человек в элегантном сером костюме: "Проходите, Ольга Юлиановна, Евгений Максимович ждет вас…" Примаков встретил тепло, с улыбкой, у него замечательная улыбка - добрая, немного грустная, и оттого мудрая, и рассказал о том, что от отца при жизни я не слышала…
Вспоминает академик Евгений Примаков.
Я очень любил Юлиана, и мы дружили и в институтское время и после. Он был цельной натурой, это сразу чувствовалось, особенно в те трагические дни, когда арестовали отца. Юлиан был тогда вместе со мной в лекторской группе МГК комсомола, я был руководителем нашей секции и, естественно, дал ему отличную характеристику (кстати, это не в заслугу мне будет сказано, просто он был отличный лектор), характеристика не спасла - его исключили из комсомола и института. Исключили потому, что он решил добиваться освобождения отца и писал письма в органы. Его запугивали: "Перестаньте лить грязь на наших доблестных чекистов!" - но его ничто не могло остановить. Он мне потом рассказывал, как был во Владимирской тюрьме, где встретился с отцом, и как потом сняли начальника этой тюрьмы за то, что он эту встречу организовал. Юлиан мог добиваться всего и добивался. Он был, как маленький бульдозер, шел и шел, потому что обожал отца, потому что увидел - самый близкий ему человек находится в тяжелом положении, и терпеть он этого не мог, и не мог отступить - в этом его глубокая порядочность и целостность натуры. И никто не мог его с этого пути свалить, он был готов на самопожертвование, на самосожжение, на что угодно, лишь бы только спасти отца. Помню, мы шли с ним по улице Горького, мимо Центрального телеграфа: темно, ночь. Я тогда был пламенным сталинистом, а он ругал Сталина по-страшному. Был пятьдесят второй год, но он мог это позволить со мной, потому что знал - я его друг. И потом он мне сказал: "Знаешь, я хочу подарить тебе книгу". Эта маленькая книжечка, стихи Иосифа Уткина, хранится у меня до сих пор. На титульном листе Юлиан написал: "В день выхода отца из тюрьмы".
Из рассказа "Осень пятьдесят второго".
Приехав в Ярославль, к тюрьме я добрался ранним утром. От Волги тянуло великолепным запахом свежей рыбы, дегтя и дымка. Из открытых тюремных ворот попарно шли зэки с чемоданчиками и вещмешками. Они спускались к баржам, а по обе стороны тюрьмы, оттесненные конвоем, стояли женщины: все в белых платочках, с коричневыми лицами и натруженными руками. Заключенные шли быстро, стараясь не смотреть на своих баб, а те кричали, и невозможно было разобрать, что они кричали, потому что их голоса сливались в один. Там были имена - в их вопле слились воедино десятки Николаев, Иванов, Петров. Шла волна, когда забирали колхозников, и поэтому имена были земные, прекрасные и многострадальные…
Среди сотен женщин в очереди на передачу двое мужчин: безногий полковник запаса Швец и я. Раньше Швец передвигался на протезах, но с тех пор, как арестовали по пятьдесят восьмой статье его сына - студента филфака, полковник свои протезы бросил и стал передвигаться на тележке.
В приемной камере стоял тяжелый запах карболки и хозяйственного мыла. Прямо напротив входной двери было окошко, а налево - железная дверь, запертая на громадный замок. Окошко открылось…
Полковник Швец, стоявший под оконцем, выкрикнул с пола:
- Константин Иванович Швец, тридцать третьего года рождения, осужден 0С0 на десять лет!
Младший лейтенант рассерженно сказал:
- Что за шутки, заявитель, покажитесь!
- Не мо-гу!
- Не можете, так покиньте помещение!
- Мальчишка! - крикнул Швец и, резко закинув голову, зажмурился.
- Что?!
- То самое, молокосос!
Младший лейтенант стремительно высунулся из окошка.
- Вниз посмотри! - исступленно прокричал полковник. - На меня смотри!
Младший лейтенант недоуменно посмотрел вниз, увидел Швеца на платформе с подшипниками, в его лице что-то на мгновение дрогнуло, а потом замерло, будто захолодело.
Он спрятался в свое оконце и сказал:
- Выбыл на этап.
- Когда?
- Вчера.
- Куда?
- По месту отбытия наказания.
Швец попросил:
- А ну, подними меня.
Я уцепил его под мышки и поднял к окну. Выставив колено, я опустил на него платформочку. Швец уцепился своими громадными, как у всех безногих, ручищами за деревянное оконце и сказал:
- Ну-ка, лейтенант, посмотри мне в глаза.
- А в чем дело? - тихо осведомился младший лейтенант.
- Дела никакого нет. Просто посмотри мне в глаза. Вот так. Только не мигай, сынок. Тебе не совестно, а? Как же тебе не совестно, сынок?!
Я опустил его на пол.
- Следующий, - тихо позвали из окна.
Подошел я и, передохнув, сказал:
- Тут у вас в лазарете мой отец.
- Фамилия?
Я назвал.
Младший лейтенант посмотрел на меня огромными глазами святого.
- Вам нельзя с ним видеться. И передачи тоже нельзя.
- А записку? - спросил я. - Просто, чтоб он знал.
Он молча покачал головой. Швец из угла выкрикнул:
- Какого черта ты унижаешься перед этим мракобесом?!
После долгой паузы младший лейтенант ответил:
- Я - не мракобес… Я службу несу.
Он сказал это тихо-тихо, почти беззвучно. Я достал листок, написал карандашом: "Я здесь" - и протянул младшему лейтенанту. Тот проглядел записку со всех сторон, а потом закрыл оконце. Я ждал ответа, опершись спиной о холодную стену. Вдруг молчащую громадину тюрьмы разрезал высокий, кричащий плач. Я бросился к двери, через которую нас сюда впустили, отбросил щеколду и закричал:
- Старик, я тут!
План прервался, и я услышал страшный, совсем не знакомый мне, но такой родной отцовский голос:
- Пустите, не затыкайте мне рот! Сын пришел! Пустите же!
- Папа!
Отец глухо завыл. Я бросился в тюремный двор.
- Назад! - крикнул с вышки охранник.
- Па-па!!! - кричал я что было сил.
И в это время тюрьма загрохотала, завопила, заулюлюкала. Слышно было, как в камерах стучали чем-то деревянным по стенам, топали и вопили визгливыми голосами:
- Дайте свиданку! Дайте им свиданку, псы! Старика пустите, пустите его, свиданку дайте!..
Моего отца внесли на руках два здоровенных зэка - он дрожал, словно в ознобе, ноги свисали, будто ватные.
- Сынок, - обсмотрев меня, жарко зашептал он, - пиши товарищу Сталину, одна надежда: его обманывают враги! Запомни: если ты сможешь передать письмо Иосифу Виссарионовичу, меня освободят завтра же!..
Я вернулся в Москву и написал письмо товарищу Сталину о несправедливом аресте отца - двадцатое по счету; воистину "двадцать писем к другу".
До ареста у деда после старой контузии уже начала отниматься правая рука. После тюремных избиений его парализовало полностью. Он писал папе из лазарета корявые письма левой рукой, не жаловался. Обещал подняться и просил прислать очки (старые разбили при допросах).
Из письма Ю. Семенова отцу 27 октября 1952 года.
Мой милый и дорогой папулек!
Как ты недуги свои лечишь, как скоро пришлешь мне письмо, в котором известишь, что такого-то числа стал на ноги и, с помощью санитара, или костыля, или, что, конечно, лучше всего, просто с палочкой, прошелся по двору. Сделал 15 шагов. Это было бы, несомненно, нашей с тобой первой радостью со времен 29.04.52.
Из заявления Семена Александровича Ляндреса в адрес Особого совещания 5-го управления МГБ.
В 1950 году в возрасте 43 лет я оказался после двух контузий инвалидом второй группы с диагнозом: травма центральной нервной системы, паралич правой руки и грудная жаба. После выписки из клиники института неврологии АМН СССР в апреле 1952 года я был арестован. Ордер и санкция прокурора мне были предъявлены через сутки после того, как меня обработали под арестанта как "опасного" преступника. В канун 1 Мая меня посадили больного в карцер. В 20-х числах июля в одиночную камеру № 25 госпиталя Бутырской тюрьмы, где я находился, пришел молодой человек и объявил, что решением Особого совещания (куда меня не возили и не допрашивали) 5 июля я приговорен к 8 годам тюремного заключения по статье 58-10-11… Потеряв в тюрьме зрение, без очков, я не мог прочесть и подписать это решение.
Насколько я мог уловить на слух, решение в мотивировочной части явилось сплошным вымыслом. Особое совещание, с моей точки зрения, было введено в заблуждение отдельными недобросовестными работниками 5-го Управления МГБ. Протоколы моих допросов, следователь "шутя" называл их "сценарием", он писал в своей редакции, вопреки истине, несмотря на мои попытки возражать. Я был вынужден подписывать эти бумаги под нажимом страшных угроз и непосильной физической нагрузки. В состоянии трясучего паралича меня заставляли просиживать на стуле по 6–7 часов непрерывно, лишая обеда и ужина. На допросы привозили и увозили в коляске, а в камере начинались припадки.
Я просил свидания с начальником 5-го Управления, разрешения написать в ЦК ВКП(б), очных ставок, на которые имел право. Мне отказывали. Четыре раза я пытался через корпусных требовать свидания с прокурором, но вместо него являлся все тот же следователь и спрашивал: "Зачем вам прокурор?" Когда я жаловался корпусным на это обстоятельство, мне объясняли, что здесь хозяин следователь, а тюремная администрация только выполняет его указания…
Все мои попытки обжаловать аморальные и тенденциозные действия следователя были тщетны. Однако я убежден, что таких людей в среде коммунистов-чекистов остались считаные единицы. Написать или продиктовать то, что я хотел рассказать прокурору, я не смею, так как по ходу дела должны быть изложены государственные тайны, а я лучше умру в тюрьме, чем это сделаю. В связи с изложенным прошу вас:
1. Дать указание произвести по моему делу новое следствие и снять с меня стенографический передопрос и показания о том, как велось следствие.
2. Взять под контроль ход расследования, так как у меня есть все основания предполагать, что авторы моего дела будут пытаться противодействовать честному пересмотру дела и прекращению моих мучений. Издевательства, причиненные мне отдельными карьеристами, не сломят во мне веру в Советское правосудие и преданности товарищу Сталину.
Когда Сталин умер и вся страна содрогалась от рыданий: кто-то притворно всхлипывал, но большинство плакало искренно, до истерики, с криками: "На кого же ты нас оставил, отец родной?!" - двадцатидвухлетний сияющий папа скакал по кровати так, что надрывно - вот-вот пружины вылезут - скрипел матрас, и, к ужасу Галины Николаевны, боявшейся шпионивших соседей, громко, ликующе кричал: "Сдох! Сдох! Сдо-о-ох!!!"
Из письма С. А. Ляндреса сыну 2 ноября 1953 года.
Дорогие мое родные! Юлианка и мамуля распрехорошие!
Поздравляю вас всех с праздником Октября! Пусть в этот день вам особенно ярко светит солнце. Мне же очень хочется хоть какой-нибудь музыки. О 4-й симфонии Чайковского и Реквиеме Моцарта могу только мечтать. И еще: положи у портрета Ильича, что у тебя на книжной полке, цветок или веточку зелени.