Оставшиеся после Барнаула и Москвы деньги, я потратил на книги: на мифы о Конфуции, на легенды о Македонском и Тамерлане. Учебка освободила меня для чтения, и этим лишила последних грошей. Здесь я вспомнил, что такое питаться три раза в день, не на бегу, не поздней ночью, на кухне, а не в кабинете. Полгода назад я уходил из Института с мясом на костях, а сюда притащился полным скелетом. Какая-то сердобольная повариха взяла меня на заметку и держала на раздаче, пока не вручала вторую тарелку. "Кушай, сынок", - говорила она, а я готов был слопать и третью.
А еще здесь решилась моя судьба. В один из дней какой-то полковник разбрасывал нас по отделам Чечни. Он сидел за высоким столом, бездушный и строгий, и ему было плевать, какие села и города оставят наш след. У него не дрогнул железный голос, когда он дошел до Грозного. До того города, которым я бредил десяток лет. Который когда-то уволок в рабство свободную мою душу… И вот в день, когда в нём делили места, мне вдруг не досталось билета! Мне, самому преданному его рабу, что ни одного дня не мечтал о свободе! А те, кто был назван?.. Да у них не зашкалило сердце! Да у них не пошли пятнами лица, когда Грозный выбрал их имена! Недостойные!!! Недостойные Грозного, они молча сидели в первых рядах, в тряпочных креслах собрания, едва напрягая свой слух. А за их спинами, вцепившись в драные подлокотники, я один задыхался от горя.
Они захватили мой Грозный! Они убили меня у самых его ворот!
Для меня рухнул весь мир!.. Я настолько обезумел в эти минуты, что даже увидел заговор. И все, кто прежде пожимал мои руки, кто был со мной эти дни, участвовали в этом бесчестье…Я сидел в кресле, с белым мертвым лицом, и ждал, когда все уйдут. А потом, на негнущихся от волнения ногах, стоял перед полковником и врал, как когда-то штурмовал город. Свой Грозный, которого никогда не видел и не назвал бы в нем ни одной улицы. Но мне поверили. И дали право самому совершить бесчестье: я вычеркнул чью-то фамилию, поставив свою.
Теперь, за давностью лет, я не помню ни звания, ни имени этого человека. И мне всё равно, спас я его или же погубил. Он поднял руку на самую чистую мою мечту - Грозный. И даже теперь ему не дождаться жалости.
…Бронепоезд Моздок - Ханкала. Его прокуренные вагоны с замызганным, не разглядеть белого дня, стеклом. Его пропитые пассажиры с больной, не вылечить медицине, душой. Все воевавшие, все повидавшие, все пострадавшие… Их можно было пересчитать по пальцам, тех, кто впервые оторвался от дома. И пальцы эти легли бы в одну ладонь.
Вместе с нами в полупустых вагонах ехала тишина. Мы уже не могли ни о чем говорить. Мы ехали все вместе и каждый с самим собой. Потому что пришло время, когда, наконец, забываешь о друзьях, о деньгах и о славе. Остается лишь он, твой единственный главный вопрос: "Что будет со мной?" И ты не знаешь, вернешься ли живым из этого похода.
Мы ехали и ехали, и ехали… Как будто так было целую жизнь. Как будто в ней ничего не было, кроме печального этого эшелона. Не было за нашими спинами ни холодного Барнаула, ни крепкого Курска, ни старой Казани. Не было детства и школы, не было дома, где мы износили все размеры одежд. Это не мы бежали на первое свидание, не мы воровали у поэтов стихи. Не мы еще позже стояли перед дверьми институтов, не зная, что зря ищем себя в науке, в экономике, в театрах и на экране… У нас ничего никогда не было. Ничего, кроме черного военного эшелона, где на железных платформах прикрытия, задрав в небо стволы, с нами катились заглохшие БМП. И все мы родились в пути на войну, и все умрем, не нажав однажды "стоп-кран". Мы - пожизненные попутчики бронепоезда Моздок - Ханкала. Все повидавшие, все пострадавшие…
Мы ехали и ехали, и ехали… И знали, что если случится беда, нас никогда не оставят павшие. Ведь их большой эшелон идет следом, и подбирает всех, кто оставил наши купе.
…В последний раз открывала мне объятия Ханкала. Здесь ничего не изменилось за много лет.
…Падает за синие горы больное бледное солнце. С заброшенных минных полей ползут в угасающий городок желтые ночные туманы. Подгнившие палатки полны грязной воды, неизбежных простуд и походных болезней. Мы сидим у маленькой толстой буржуйки, по очереди разогревая сухпай. На низеньких дощатых нарах копошится в матрасе ленивая мышь. От оборванного брезента дверей катится в ноги свежий холодный воздух. За никудышными стенами палатки собирается с силами беспроглядная тьма.
Кто-то успел сходить в магазин, запастись сигаретами и одной неприятной историей:
- Работала в этом магазинчике одна русская баба. Молодая, говорят, была, красивая. Женщины-то здесь редкость, вот кто только за ней и не бегал. Она и выбрала одного. Самого-самого… Офицера, Героя России. Сколько-то пофлиртовала с ним да потом и бросила. А тот совсем на ней помешался. Ревность его задавила. Напился однажды, пришел отношения выяснять, да тут же и застрелил ее. И всё. В тюрьму поехал. Дома жена, дети…
- А у неё-то родные были?
- Не рассказали. Наверное, и не знает никто. Она ж не Герой.
Я выхожу на воздух. Над Ханкалой кружится снег. Отлучился в дикое поле и оборвал свои песни ветер. В теплом февральском воздухе слышна каждая первая пуля.
За колючей проволокой ограды спит на посту часовой. Он без движений сидит на бревне и видит солдатские сны. Я подхожу неслышно, мягко ступая в грязь.
- Зёма, - сажусь я на корточки, - время скажи.
Солдат смотрит на меня молча, не поднимаясь с бревна.
- Вляпаешься когда-нибудь, - усаживаюсь я рядом.
- Милиция? - кивает он на синий лейтенантский погон.
- Да, - сознаюсь я.
Тот не спеша подкуривает и сбивает с колена снег. Я присматриваюсь получше. Он слишком стар для солдата.
- Контрабас?
- Срочник. Учился долго. После института взяли.
Боец легок на разговор и не скрывает, что было:
- …А сюда за "мародерку" сослали. В разведке служил. Старшина в роте был - мужик человек. Горя не знали с ним. Хоть и, бывало, так "фанеру" пробьет - неделю пикнуть не можешь. Но за дело. Никто не обижался. Уходил он, керосин списанный нам оставил - хоть залейся. "Чехам", - говорит, - сдадите. Его отсюда никто обратно не повезет". И, правда, куда нам его? Через горы тащить - не дай бог подобьют. А здесь всё на соляре, керосинки и те уже на соляре. Повезли мы в поселок керосин этот. Договорились с одним за сколько-то там баранов. Правда, баранов он сразу не дал, сказал, мол, вечером сам привезет. Сейчас, мол, никак. Время молитвы, гости там у него… Чуяли мы обман, да торопились сильно - по рукам ударили. Керосин еще сами выгружали, в сарай стаскивали. Он-то и пальцем не шевельнул. Вечером, конечно, никто баранов нам не привез. И в другой вечер не привез, и в третий. Два раза к нему ездили; первый - дома не было, второй - он, якобы, с баранов шерсть сначала сострижет. В общем, поняли мы: шашлыка не будет. И решили сходить еще раз напоследок. Ночью пошли. Не видать ни черта. Как нашли только?.. Трудно было еще, его дом почти в центре стоял. Собаки нас много раз облаяли, но из жителей никто не высунулся. Побоялись, видно. Псину его мы с "Винтореза" без шума грохнули. Она и не лаяла, молча кинулась. Зашли мы во двор, замки с овчарни поснимали да явили там Варфоломеевскую ночь… Кончились его бараны. Десятка два было. А мы и не взяли ни одного. Мараться не стали.
Утром полпоселка к нам прибежало, шум подняли… А его не было. Не знаю, почему не пришел. Командир наш долго не думал; кого куда сразу же отправил, чтобы концов не нашли. Меня вот сюда сослали. А баранов на какую-то залетную диверсионную группу списал.
- Двором хоть не ошиблись?
- Нет, - кривит он губы. - Его бараны были. Точно его.
Я покидаю пост и на ощупь иду к палатке. Под ногами не видно земли. Тучи потратили снег, и Ханкалу захватила ночь, гиблая, как проклятое болото, черная, как людская неблагодарность.
…Через день я увидел Грозный.
Все-таки она сбылась, моя самая безумная и самая долгожданная в жизни мечта. Все-таки хоть однажды меня обнимало счастье.
Ну вот и все. Я имел в жизни цель и дошагал до нее. И теперь мне не страшны ни старость, ни смерть. Им просто нечего у меня отобрать.
Афганский синдром
Февраль 2004 года.
Северный Кавказ:
"И снова туда, где когда-то теряли друзей…"
Салют, Кавказ! Салют, потерявшееся мое счастье! Салют, подлунная Святая Земля, полная беспредельных адских грехов! Я так скучал по тебе!!!
…Моздок. Мне запомнился не город, не осажденная эта крепость, в которую его обратило время. Я помню только одно: унылый ж/д вокзал, где на черном бетоне забора лепилась поруганная временем надпись: "С приездом, братство!" Кому была написана эта фраза? Тем ли, кто ехал оттуда? Нам ли, кто ехал туда?.. Спросить бы у автора. Но как волновал сердце потертый этот плакат - загаженный черный забор, где нашли себе место добрые эти слова!
"С приездом, братство!" Эти писалось для всех. Для тех, кто уезжал на войну, для тех, кто возвращался с нее.
Моздок - перевалочная база войны. Город на семи дурных продувных ветрах. Затоптанный воинский полигон, где все живые - служивые да отставные, где все колеса - гусеницы да траки, где всё жилье - шатры да палатки. Разбитые в хлам дороги, где не успевает садиться пыль… Километры колючей проволоки, охватившей всю землю… Уродливые бетонные коробки нескончаемых блокпостов… Мрачный, унылый пейзаж некогда цветущего города.
Моздок - неразрывная составляющая общей беды. Не видавший боев город, который давно захватила война. Мы говорим "Моздок", а разумеем Чечню, мы вспоминаем Моздок, а видим Чечню, мы идем по Моздоку, а путь держим в Чечню. Моздок - наш маленький мостик в большую страну войны.
Моздок. А значит, снова туда!.. Туда, в холодные ночи аэродромов, вокзалов, палаточных лагерей. В те мрачные ночи, где так не хватало сна. Туда, на бесплодную землю Чечни, где с нами дружило счастье. Где даже звезды бледнели перед нашей славой.
…Но не было радости. И не было вдохновения как когда-то. За окном вагона безрадостные картины оставленных пепелищ.
Здравствуй, Чечня. Вот и свиделись, дорогая моя подруга.
Я вернулся.
Как я спешил сюда! С какой радостью ждал этой встречи! И сколько лет жил ради нее! Сюда! Сюда! Сюда!.. Отчего же теперь я, словно незваный гость, молча стою у настежь открытых дверей? Отчего не спешу заходить в этот дом? Неужто предвижу горе? Нет. Я просто понял, что все эти годы бегал от самого себя. Я понял, что этот, с настежь открытыми дверьми дом, никогда не имел выхода. И, войдя в него однажды, я все эти годы лишь переходил из комнаты в комнату, лишь думал, что выходил на свободу. Я никогда не уходил отсюда, я - вечный пленник в доме войны.
Никто не понял меня там, в оставленном Барнауле. Никто из друзей не одобрил мой шаг. Почему? Потому что они не знали войны. Потому что мир, в котором жили они, давал больше, чем отнимал и любил чаще, чем ненавидел. Они точно знали, что ждет их в жизни и не хотели что-то менять. Они катились по колее и не думали выбрать другую дорогу. А я так уже не мог. Я просто забыл, как жил раньше, когда не терял и не умирал.
И вот мои друзья только качали головами, только спрашивали, зачем я куда-то подался. А что я мог объяснить? И как было об этом сказать, не сорвавшись на крик? Как было не закричать: "…Да я ненавижу жить, как вы живете! Как каждый день ходите на работу, сидите вечерами на кухне, обнимаете жен, пьете водку в чужих гаражах! Как переживаете каждый свой промах, как боитесь плюнуть на все однажды и рискнуть головой! Да вы ничего не видели в жизни! Да вам нечего вспомнить, кроме ваших дурацких на наркоманов засад, кроме ваших порочных по девкам гулянок! Как мелко стоите вы в реке жизни! И даже не мечтаете броситься вглубь!" Что бы сказали они на это? Я знаю: "А чем похвалишься ты? Что было с тобой?"…И я бы потерялся с ответом. Потому что не было того, чем можно хвалиться. Не было ничего, кроме автоматов да полигонов, и не о чем вспомнить сейчас, кроме казарм, боев да погон. И даже те дурацкие засады на наркоманов - о них можно рассказывать, над ними можно смеяться, не переживая их вновь. А мои засады? Кто будет над ними смеяться, если о них рассказать? И как это сделать, чтобы не пострадала душа?…А девушки? Сколько хороших девушек променял я на эту Чечню? Скольким показал на порог при первом же слове "Останься!" Я ведь думал, что они тоже хотели отобрать у меня войну… И молодость, прожить которую всё оставлял на потом, мол, успею еще, незаметно состарилась. Я стал таким стариком! Мне пусто со своими сверстниками. Мне не о чем говорить с ними, мне скучно в их окружении, я не хочу с ними никаких дел. А ведь тянуться они к нам; спрашивают, прислушиваются, уважают нас, да, всё-таки уважают. А мы? Смеемся им в ответ, без злобы над ними подшучиваем. Сначала да. Но потом? Потом все больше молчим, избегаем их, уходим в себя. Нам не до них. Мы никак не можем найти сами себя. И ни в чем не найти утешения. Проходит время и больше не помогает водка. Та самая водка - черное наше пойло, что лечило нас от окопной тоски на самых первых боевых рубежах. Не помогает водка… Не помогает "трава" и шприцы… А мы не знаем других лекарств от этой болезни. И вот спиваемся, садимся на иглу, лезем в петлю и подносим к вискам вороненые стволы пистолетов. Кто вел эту статистику? Кто считал наши смерти после войны? Боевые наши потери в без боев поредевших рядах. Мы ведь не афишировали себя, не кричали с высоких трибун. Мы привыкли молча переносить все свои унижения и обиды. Этому когда-то нас научила война. А мы были хорошими учениками.
…В день возвращения в Грозном шел дождь. Как же он был непривычен зимой.
Наверное, каждому, кто однажды ступал на улицы Грозного, казалось, что он попал в иной мир. На древнюю планету войны. Здесь можно было снимать фильмы о Великой Отечественной, не меняя никаких декораций. И самому сняться в этом кино, и по-настоящему умереть на самом последнем кадре. Сюда можно было привести дряхлых стариков-ветеранов, и они бы спутали век. И распрямили упавшие плечи, и сбросили поднявшие горбы…Опустошенные, заросшие диким бурьяном улицы Грозного. Их простреленные колонны, склонившихся, не разогнуть, рыжих столбов. Их обгорелые дворцы с высокими, не дотянуться, голубыми потолками.
Город на Сунже. Какая страшная беда нашла дорогу сюда и как нескоро она отсюда уйдет. Какие немыслимые силы разломили твердые эти дома и вспахали гладкие зеркала площадей. Сколько металла и огня принял на себя этот город. Сколько хорошей крови протухло в его воронках, сколько крепких бинтов сгнило в его госпиталях…Желтая грязная Сунжа - неспокойная обитель тех, кого утащила вода. Кого никогда не накроют землей…Разорванный в клочья город! Грозный, которого нет. Каждое его здание изрешечено пулями, каждая улица раздолбана бомбами и снарядами. Бессмысленное нагромождение камня на камне и беды на беде. Обугленные, выпотрошенные без остатка черные скелеты домов. И нет таких, за которые бы не шел бой. Величайшие руины громадного города - безмолвные свидетели ада на земле, царившего здесь когда-то. И не будет столько дождей, чтобы смыть запекшуюся на бетоне кровь. И не прибудут такие ветра, чтобы отогнать от руин тяжелый мертвецкий дух. И долго еще будут рассказывать, показывая на то или иное здание, седые старлеи и капитаны, о забитых трупами этажах, дворах и подвалах. И оборвутся на полуслове, потому что не найдут таких слов, чтобы всё рассказать… Наши боевые офицеры! Неимущие солдаты Отчизны, вечно бегущие на самый передний край. Не за золотом, не за пенсией, не за славой. Кто из них не мечтал тогда, в прежние годы, вырваться из этого ада? Кому из них не хотелось домой?…Да вот все, кого не пришлось хоронить, вернулись обратно. И многие еще пожалели, что не легли вместе с павшими.
Как же назвать, эту безумную тягу к войне? Непоправимую эту беду, что сводит с ума!
Афганский синдром… Афганский, чеченский… Какой еще?.. Кто помнит сейчас об Афганистане? Кто помнит о первой Чечне, о второй? Кто вообще знает такие страны? Никто. Никто, кроме меня. Никто, кроме тебя. Кроме нас, кому жизнь дала в руки этот волчий билет. Кроме наших калек, что, стыдясь за награды, сидят теперь в переходах с фуражкой у оторванных ног. Кроме наших мам, что, не зная войны, все еще смотрят военные сны, где заслоняют от пуль сыновей. Кроме вдов, перед которыми нам не оправдаться за целую жизнь. Кроме детей, что больше не увидят отцов. Брат мой! "Афганец", "чеченец"! Поднимись, если не потерял ног, оглянись, коли не выплакал глаз! Посмотри вокруг! Кончился наш Афганистан, прошла наша Чечня! И мы с тобой лишь тени от этих стран. Нам, еще живым, уже поставлены памятники по всем городам. О нашей смерти уже сложены песни всеми, кто не видел войны. Ты сам слышал их! Эти бесстыдные похоронные марши нашей эстрады. Это стало так модно - петь наши песни. А ведь те, кто их пишет, не видели неба Чечни, не вдыхали воздух Афгана. А вот взялись отпевать нас!..Я не против, когда поют наши песни, я против, когда их сочиняют.
"Чеченец", "афганец", "абхазец", "таджик", "осетин", у нас с тобой ничего нет. Все, что оставили нам - это салюты над нашими могилами, это гробы, что так надрывно и пышно провожают на наши же кладбища. У нас уже есть свои кладбища. Целые аллеи надгробий с извечной красной звездой. Это всё, что мы заслужили! Мы не нужны другим. Мы мертвы для них. И мы должны были умереть еще там, в Газни, в Шали, в Сухуми и на Днестре. Наша смерть была предрешена, она была трагична и достойна восхищения. Это была славная солдатская смерть. Мы были героями только там, в Карабахе, в Приднестровье, в Таджикистане и Грузии. А здесь мы никто. К нам было внимание лишь в день нашей смерти. Мы были нужны только тогда. Ведь, кто бы другой, кроме нас, согласился на гроб?…А теперь, когда остановилась смерть? А теперь мы отбросы этого общества. Мы все "дебилы" и все "алкаши". И за нами ничего нет, кроме воспоминаний и преступлений…
Как хорошо спел когда-то "афганец" Игорь Медведев: "Нам не за что жить здесь, но было за что погибать там!"