Встречи и знакомства - Александра Соколова 10 стр.


С переселением Веры Николаевны во дворец обе дочери ее, до того времени только посещавшие классы в качестве экстернов, но жившие у матери, поступили в число живущих воспитанниц, но по воскресеньям с разрешения государыни ездили во дворец к матери, где близко видели очаровательную маленькую великую княжну.

Благодаря ее исключительной любви к Юше, которая была по крайней мере на 7 или на 8 лет старше ее, великая княжна стала очень часто посещать Смольный и настояла даже на том, чтобы ей сшито было форменное институтское платье. Она была чрезвычайно миловидна как ребенок, но с годами миловидность эта вряд ли бы сохранилась благодаря тому, что грациозное детское личико малютки очень напоминало портрет ее прадеда, императора Павла I. Великая княжна была совершенно белокура, и головка ее была всегда тщательно завита в маленькие букольки, которые она очень грациозно откидывала назад, когда они мешали ей играть, а играла она, вся отдаваясь затеянному развлечению, и не любила, чтобы ее в это время прерывали. Она была, если я не ошибаюсь, годом или двумя старше покойного наследника Николая Александровича, с которым, по рассказам ее воспитательницы, а также и Юши Скрипицыной, проводившей в обществе княжны все свои праздничные досуги, очень часто и довольно ожесточенно воевала.

В общем, это был обаятельно добрый и веселый ребенок, и никто бы не подумал, когда она играла и резвилась среди нас, спускаясь храбро на ножках с устроенной в нашей рекреационной зале паркетной горы, что смерть ее так близка.

Во время довольно частых приездов своих к нам великая княжна играла исключительно только с воспитанницами нашего класса частью потому, что среди нас была ее любимица Юша, а частью и потому, что мы тогда только что переходили в старший класс, а с очень маленькими девочками она играть не любила, напуганная случаем с 7-летней маленькой дикаркой Махиной, бесцеремонно отнесшейся к княжне при возникшем споре из-за куклы. Скорее удивленная, нежели оскорбленная таким неожиданным нападением на нее, княжна укоризненно покачала головкой и сказала:

– Ну, какая ты!! Ай-ай-ай!!

Маленькую дикарку, незадолго перед тем привезенную с Кавказа, едва оттащили от не угодившей ей великой княжны, но наказана она не была по настоянию императрицы Александры Федоровны, так и оставившей за бунтовщицей Махиной шутливое название "буян".

Мы в последний раз видели княжну незадолго до ее болезни, которая и свела ее в раннюю могилу. Она приезжала к нам, уже слегка кашляя, и показалась нам бледнее обыкновенного, а неделю или полторы спустя она уже лежала в жестокой скарлатине; не совсем оправившись от болезни, она вновь слегла, чтобы уж больше не вставать.

Государь, обожавший дочь, был, говорят, неутешен и целый день просидел один, молча, в своем кабинете, ни с кем ни слова не сказав.

Нас по выбору возили прощаться с великой княжной, но я по болезни не попала в число выбранных на этот раз воспитанниц.

Семейство Скрипицыных было неутешно, да оно и понятно: с кончиной великой княжны оканчивалась открывшаяся перед ними карьера…

Но я опять забежала вперед и не остановилась на том моменте нашей институтской жизни, который для всех нас имел серьезное значение, а именно: на переходе из старшего класса в средний, или "голубой".

Переход этот был для каждой из нас решающим моментом нашей ученической жизни. До перехода в "голубые" можно было почти не учиться, в особенности если девочка была достаточно приготовлена в научном смысле до поступления своего в институт. Проходились в маленьком, или кофейном, классе самые элементарные вещи, и не знать того, что там задавалось, было почти невозможно; но с переходом в средний класс начиналось уже серьезное, ответственное учение, и тут раз навсегда выяснялось, кто с успехом окончит курс наук, а кто оставит гостеприимные стены института, не вынеся с собой никаких познаний, кроме уменья сделать достаточно низкий и почтительный реверанс по всем законам этикета. Этому, повторяю еще раз, учили зорко и внимательно; все остальное отходило на второй план.

Были даже науки, самим начальством признававшиеся бесполезными и преподававшиеся, как говорится, "спустя рукава". Во главе таких наук стояла физика, которая преподавалась только в старшем классе, и притом сначала на французском диалекте, так как читал этот предмет природный француз и даже парижанин Помье, быстро уловивший суть нашего довольно эфемерного воспитания и сумевший сделать из своих лекций нечто вроде интересного и отчасти таинственного спектакля.

То он все окна в физическом кабинете завешивал и показывал нам китайские тени, то посредством камер-обскуры знакомил нас с новым в то время искусством световой фотографии, то телеграфы нам из одной комнаты в другую проводил, так что даже наш сторож Никифор, на которого вместе с обязанностью чередовых звонков возложена была и обязанность присмотра за физическим кабинетом, конфиденциально сообщал нам в ответ на наши заботливые расспросы об уроках: "Не извольте беспокоиться, сегодня француз спрашивать не станет!.. Сегодня страшное представление готовится!.."

Но Помье учил нас недолго. Болтливый француз под впечатлением прочитанных им газет сболтнул что-то недолжное, и ему пришлось не только Петербург оставить, но и с Россией распрощаться навсегда, и притом довольно стремительно. Мы все от души пожалели об его отъезде, и сожаление это приняло особо сильный и откровенный характер, когда нам пришлось познакомиться с заменившим его профессором Лавониусом, сразу почти испугавшимся тех бессодержательных пустяков, с которыми он встретился, под громким названием "курса физических наук".

Так, для знакомства с силой и происхождением грома и молнии в нашем физическом кабинете имелся какой-то злополучный красный домик, который моментально разрушался от привода ремня электрической машины, чтобы вновь создаться под умелыми руками нашего вечно хмурого Никифора. Имелись приспособленные к той же многострадальной машине крошечные качели, на которых, грациозно развалясь и ухватившись руками за веревки, качалась какая-то глупая кукла в розовом платье. Имелся стеклянный бассейн с плававшими по нему уточками и рыбками, которые шли за магнитом наподобие грошовых лубочных игрушек… Словом, имелся целый арсенал вздора, при осмотре которого серьезный и глубоко ученый Лавониус почувствовал себя как бы обиженным и пристыженным…

– Что ж это… такое?.. – беспомощно повторял он, разводя руками. – Какое же это ученье?.. Как же и что преподавать в этом игрушечном магазине?..

Но мы все к "игрушечному магазину" привыкли, некоторые из наших классных дам, при нас еще бывшие пенсионерками, сами выросли на этих "игрушечках", и потому дельный протест серьезного профессора произвел на всех впечатление придирчивого требования, а сам Лавониус сразу был причислен к "беспокойным людям" и "противным".

Тем не менее, раз поступив в ряды наших преподавателей и заранее представленный министру народного просвещения, принцу Ольденбургскому и членам совета, Лавониус уже не захотел портить себе карьеры и скрепя сердце остался в рядах наших профессоров.

Нам всем это оказалось совсем не по душе. Вместо веселой французской болтовни мы услыхали серьезную русскую речь, пересыпанную "мудреными" словами и выражениями, нам дотоле не ведомыми; вместо прежних "страшных представлений" начались серьезные и правильные лекции, а главное, уроки пришлось учить и готовить, так как Лавониус "спрашивал" всех, не соблюдая даже очереди, а по вдохновению вызывая кого ему вздумается, и словно чутьем угадывая, кто именно на этот раз вовсе не приготовил урока. Отсюда вечная борьба между профессором и ученицами, борьба ожесточенная и полная непримиримой злобы с нашей стороны и как-то особо холодно-презрительная со стороны старого профессора.

О том, что приглашенный к нам вновь Лавониус был стар и некрасив, я считаю излишним распространяться.

Все наши учителя и профессора были как на подбор стары и некрасивы за весьма редким исключением. Даже в преподаватели искусств нам выбирали все стариков и уродов, и когда за выслугою лет преподавательницы танцев m-me Кузьминой – бывшей танцовщицы Лустиг, к нам был приглашен танцовщик императорских театров, красивый француз мосье Огюст, то ему отданы были в ведение только два меньшие класса, а для старшего класса взята была старая театральная танцовщица Ришар, которой в этом деле помогала ее дочь, впоследствии очень известная в балетном мире Зинаида Ришар.

Но брать за руки воспитанниц, поправляя их позы, или, нагнувшись, рукою поправлять им неправильно поставленные ноги Огюст мог только в младшем классе, относительно же "голубых" во всей силе практиковался испанский закон: "Ne touchez pas à la reine".

Все это вводилось и исполнялось по личной инициативе нашей директрисы Леонтьевой, женщины действительно безупречной до святости и, ежели можно так выразиться, "до безобразия"; за исключением же ее, весталок, сколько я могла впоследствии понять, кругом нас было мало, и почти всем окружавшим нас лицам, если бы они захотели быть вполне откровенными и беспристрастными, пришлось бы пойти по стопам того французского проповедника, который, произнося горячую речь против употребления табаку, внезапно вынул из кармана табакерку и, отправив в нос крупную щепотку табаку, с улыбкою сказал, обращаясь к слушавшим его прихожанам: "Mes enfants! Faites comme je dis, et non pas comme je fais!"

Глава X

Переход в средний класс. – Смерть воспитанницы. – Крайняя бедность казенного погребения. – Кончина взрослой воспитанницы перед выпуском. – Поступление маленькой русской иностранки. – Сестры Т[ютче]вы. – Княжна Э[нгалычева]. – Богач Я[ковле]в. – Могущество денег.

При переходе нашем в средний, или "голубой", класс умерла одна из воспитанниц по фамилии фон Д., и смерть девочки вызвала у всех тем большее сожаление, что все, как начальство, так и дети, чувствовали себя виноватыми перед умершей девочкой.

Дело в том, что фон Д., несмотря на очень цветущий вид, постоянно жаловалась на нездоровье, и так как по ученью она шла далеко не впереди, то болезнь ее в большинстве случаев приписывали притворству. Мнение это поддерживали и доктора нашего лазарета, куда девочку, по ее требованию, беспрестанно отправляли для излечения и откуда доктора ее то и дело выписывали. Дошло даже до того, что один из докторов на доске над кроватью отправленной в лазарет, жаловавшейся на сильную головную боль фон Д. позволил себе вместо обычной надписи, указывавшей на болезнь ребенка, написать: "Фебрис притвориссимус".

Каково же было всеобщее удивление и недоумение всего лечебного персонала, когда поступившая вновь в больницу девочка умерла через несколько дней после своего поступления. Все начальство заволновалось. Необходимо было донести о смерти воспитанницы государыне, а все хорошо знали, как это расстроит императрицу.

Но этим последним актом, т. е. донесением о смерти фон Д., окончились все заботы о ней попечительного начальства. Родных у девочки в Петербурге не было никого, хоронить ее приходилось на казенный счет, и вот тут-то ярко выказалось полное отсутствие человечности в деле заботы о детях, вверенных попечению института. О здоровых девочках заботились, больных лечили, но раз все счеты с жизнью были покончены, она делалась уже никому не нужна и ни для кого не интересна, и общество, тратившее деньги на ее ученье и образование, мелочно торговалось и усчитывало гроши, когда дело шло об ее могиле. Отпевали умершую подругу мы сами, т. е. хор певчих, составленный из воспитанниц старшего класса, так как церковному пению учили только с переходом в старший класс.

Похороны отличались такой бедностью, что нам всем, присутствовавшим при отпевании, жутко и почти совестно стало, и если бы мы могли предвидеть что-либо подобное, то, конечно, лучше бы собрали между собою нужную сумму для приличного погребения подруги. Гроб был простой дощатый, выкрашенный желтою краской, платье на покойнице было белое коленкоровое, и вместо покрова лежал кусок дешевой белой кисеи, еле покрывавшей труп. Перевезли тело после отпевания на лодке через Неву на Охтенское кладбище в сопровождении больничной сиделки и одного из прислуживавших солдат, и к ним уже по личному усердию присоединилась няня, в дортуаре которой была маленькая покойница.

Хотя и детьми мы были в то время и многого еще не понимали, но всем нам стало до обиды ясно, что как на живых людей на нас в Смольном не смотрели, а были мы просто казенными вещами, о сохранении которых заботились ровно настолько, насколько забота эта была на виду, и раз воспитанница не могла уже навлечь собою ни одобрения, ни порицания за окружающий ее уход, о ней равнодушно забывали.

При переходе нашем в старший класс мне пришлось присутствовать при другом погребении. Умерла воспитанница старшего класса за месяц до выпуска, но на этот раз покойница была богатая девушка, дочь заслуженного и очень состоятельного генерала М[езен]цова, и родные ее, пожелавшие похоронить ее на свой счет, не пожалели ничего для пышного погребения.

Судьба этой молодой девушки имела в себе нечто трагическое. С детства не пользовавшаяся прочным и надежным здоровьем и даже ходившая почти постоянно в капоте вместо платья (что изредка разрешалось по требованию доктора особенно болезненным девочкам) М[езен]цова тем не менее все 9 лет шла одною из первых по ученью, и, беспрестанно пролеживая по месяцу и больше в лазарете, она при усиленных занятиях догоняла затем подруг своих.

Эти усиленные занятия особенно дали себя чувствовать перед последними выпускными экзаменами. М[езен]цова знала, что получит шифр, к этому вели блестящие отметки, получаемые ею в течение всех 9 учебных лет, и от этой сознательно заслуженной ею награды ничто не заставило бы ее отступить.

Она добилась своего. Все экзамены были блистательно сданы, назначение награды шифром состоялось, но получить заслуженной награды не пришлось. Надорванные молодые силы не выдержали, и несчастная М[езен]цова умерла ровно за месяц до выпуска, когда уже ученье было совершенно закончено и оставалось только дождаться публичных императорских экзаменов, которые являлись самым веселым и интересным моментом во всей институтской жизни.

На погребение ее, очень пышное и роскошное, явились все профессора в полном составе и сами на руках вынесли из церкви свою примерную ученицу.

Тут же, в том же самом классе, была другая, родная сестра умершей, но эта, сколько мне помнится, над науками не изводилась, сил своих не надрывала и на получение шифра никаких притязаний не заявляла; зато она цвела здоровьем и сияла самой мощной жизнью, в то время как ее несчастная сестра под богатым балдахином, вся убранная цветами, направлялась на последнее, горькое новоселье.

При переходе в средний класс, как я уже сказала, выяснилось относительное положение каждой из нас в смысле дальнейшего учения; не было примера, чтобы девочка, с успехом дошедшая до "голубого" класса, внезапно переставала учиться или делалась нерадивой к занятиям. В детях успевало уже укорениться то чувство долга, которое остается на всю жизнь и благодаря которому мне и теперь, в преклонных летах, не удается спокойно уснуть, если у меня не написана статья, к известному сроку обещанная мною редакции.

Это неукоснительное чувство долга способно, по моему крайнему мнению, воспитать и развить в ребенке только закрытое заведение и исключительно только при тех условиях, при которых росли мы в те времена, то есть оставаясь в стенах института все 9 лет беспрерывно.

Когда мы были еще в маленьком классе, в средний класс поступила княжна Г[олицына], привезенная из-за границы и не знавшая ни одного слова по-русски. Поступление ее было сопряжено с какою-то довольно таинственной историей, о которой старшие говорили вполголоса и которая, в силу этого, нас сильно интересовала. Сколько мне удалось тогда расслышать и понять, мать княжны перешла в католическую или лютеранскую веру, и дочь, росшая при ней, была взята у нее по домогательству ее мужа, который и пожелал, чтобы девочка воспитывалась в Смольном монастыре.

Княжна Г[олицына] была уже большая девочка, лет четырнадцати по меньшей мере, но в манерах ее было что-то по-детски запуганное или, точнее, удивленное. Говорила она преимущественно по-итальянски, а по-французски выговаривала с заметным южным акцентом. Училась она, видимо, кой-чему, но в смысле общего образования так отстала, что о танцах, например, не имела ни малейшего понятия, и когда ей стали выправлять ноги, чтобы поставить их на ту или другую позицию, то это довело ее до обморока. Очень добрая и общительная, княжна быстро сошлась и подружилась с подругами, а старания ее догнать сверстниц в науках дошли до того, что к переходу в старший класс она уже очень хорошо говорила по-русски, а по окончании курса получила шифр.

Кроме того, у княжны Елены оказался очень хороший голос, и на выпускном экзамене она пела соло, что доставило большое удовольствие ее отцу, очень заслуженному и увешанному орденами генералу.

Представительниц титулованных и знатных имен у нас было очень много, и в наш класс, когда мы были в "голубых", привезли двух сестер Т[ютчевых], которые тоже выросли за границей и не понимали ни слова по-русски и отец которых, состоявший при одном из наших заграничных посольств, впоследствии занимал очень видное место при дворе.

Назад Дальше