Встречи и знакомства - Александра Соколова 4 стр.


Литературный контекст записок Соколовой расширяется при описании нравов, царивших в редакциях изданий, в которых она сотрудничала, – газет "Русские ведомости", "Московские ведомости" и журнала "Русский вестник", их сотрудников, которым она, не обинуясь, дает разнообразные характеристики. Наполнены выразительными подробностями портреты "литературной богемы", к которой она причисляет, выражая явную симпатию, "пользовавшихся в то время большим успехом" писателей-разночинцев М. Воронова и А. Левитова. Соколова подчеркивает, что для нее наиболее "интересной страницей русской общественной жизни" является "ход нашего газетного и вообще литературного дела", причем в "знаменательный период нарождения в нашем газетном мире так называемой "мелкой прессы". Она считает, что "мелкая пресса" развратила русскую периодику, так же как "разнузданная и скабрезная оперетка" развратила театральное искусство, и благодарит судьбу за то, что она начинала "под патронатом иных, могучих сил", имея в виду, конечно, прежде всего того же Каткова. Но так же как оперетта сыграла свою значительную роль в развитии музыкального театра, так и те издания, которые Соколова называет "мелкой прессой", оказались важны для развития рынка периодики в России, его демократизации за счет привлечения массового читателя из низов, приучавшегося к регулярному чтению. Такими изданиями были выходившие в Москве с начала 1880-х гг. газеты "Новости дня" и "Московский листок". На протяжении ряда лет Соколова сотрудничала в этих газетах, ее публиковавшиеся в них фельетоны, очерки, романы в немалой степени способствовали росту их популярности и ее собственной.

При знакомстве со страницами воспоминаний Соколовой, посвященными издателю "Московского листка" Пастухову и его газете, читателю невольно вспомнятся схожие эпизоды из "Москвы газетной" Гиляровского. Это неудивительно, поскольку личность Пастухова была окружена анекдотическими историями, которые ходили по Москве и, естественно, не могли быть неведомы великолепному знатоку московского газетного быта Гиляровскому. Кроме того, вполне возможно, что при написании своих очерков о старой московской прессе Гиляровский, работавший над ними в конце 1920-х – начале 1930-х, то есть с отрывом от описываемых событий в несколько десятков лет, мог "для освежения памяти" воспользоваться публикациями Соколовой в "Историческом вестнике".

Чтение "Встреч и знакомств" порождает ощущение, что воспоминания переполняют автора, стремящегося не упустить ничего из того, что представляется интересным для читателя. Отсюда впечатление калейдоскопичности мемуаров Соколовой. От изображения фигур и нравов литературного мира она переходит к встречам с артистами, музыкантами. Ее свидетельства о Серове, Даргомыжском, Антоне и Николае Рубинштейнах, Чайковском, при всей их очевидной субъективности, воспринимаются как штрихи, дополняющие образы и биографии этих композиторов. В особенности существенным в этом плане представляется описание взаимоотношений Чайковского с семейством Бегичевых-Шиловских. Стремясь быть занимательной рассказчицей, Соколова, подобно многим другим авторам "Исторического вестника", старается припомнить какие-то необычные случаи как драматического, так и анекдотического характера. Ее описания "оригинальных типов прошлого" и быта провинциального дворянства, старого барства (семейства Фонвизиных и Алмазовых) не чужды художественности и дышат тем "культом прошлого", который, по словам мемуаристки, "все дальше и дальше отходит в современном нам обществе". Ей хочется поведать читателю и о благородных чудаках, и об ужасных самодурах, людях, "совершенно исчезающих с русского горизонта", представителях "стушевавшейся эпохи". В ряде очерков, таких, к примеру, как "Одна из московских трущоб и мировой судья Багриновский" и "Преображенская больница в Москве", Соколова выступает как весьма добротный, знающий бытописатель. Знаменательно, что и в них бытописание переплетено нередко с изображением драматических человеческих судеб, как, к примеру, в том же очерке о Преображенской психиатрической больнице, в котором, наряду с упоминанием о содержавшемся там известном юродивом И. Я. Корейше, рассказывается и о людях, ставших жертвами "всемогущего административного произвола", по сути, того, что на нынешнем языке называется "карательной медициной".

Несмотря на многочисленные публикации в периодике и выход при жизни почти двух десятков книг, Соколова к концу жизни бедствовала. Она так и не смогла выбиться из положения литературной поденщицы, вынужденной за небольшую плату писать газетные романы с условием предоставлять очередное продолжение к определенному дню, и, по сути, разделила печальную судьбу "многописательниц", которых вспомнил Дорошевич в очерке, посвященном беллетристке Капитолине Назарьевой:

"Как тоскливо сжимается сердце, когда перечитываешь список всех этих изданий, где она писала. Всех этих "Наблюдателей", "Звезд", "Родин", "Новостей дня".

"Многописательница!"

Да ведь нужно же не умереть с голоду, работая в этих "Наблюдателях", "Звездах", "Родинах", "Новостях дня"!

‹…›

И она писала за гроши, выматывая из себя романы…"

В апреле 1909 г. умер живший в Москве и, по свидетельству Гиляровского, окончательно спившийся сын Соколовой Трифон. Была больна туберкулезом дочь Мария. Сама Александра Ивановна уже с трудом ходила, испытывала серьезные недомогания. Она была вынуждена обратиться в Постоянную комиссию при Академии наук для пособия нуждающимся ученым, литераторам и публицистам, которая назначила ей пособие в 20 рублей в месяц на период с 1910 по 1913 г. Помогал ей и редактор "Исторического вестника" С. Н. Шубинский. 25 октября 1909 г. она писала ему: "Сегодня полгода смерти сына, в чахотке умирает дочь, и после 41 года постоянной работы я рискую буквально умереть с голоду, потому что, пролежав два года ‹…› я разорилась вконец. Работа для меня – спасенье, не откажите мне в ней". Шубинский внял мольбам старой писательницы, и с февраля 1910 г. ее мемуарные очерки печататались в "Историческом вестнике".

"28 июля исполнилось 45 лет моей литературной работы, – пишет она в 1913 г. своему другу, журналисту и драматургу Л. Л. Пальмскому (Балбашевскому), – ни о каком юбилее я не мечтала и не мечтаю, но кое-кто вспомнил, начиная с Власа, который прислал милейшую депешу из заграницы. Из Москвы прислали цветы (сноп, как сноп ржи, перевязанный роскошными лентами), еще из Москвы – совсем фантастическую корзину фруктов, от "Вестника" (скорее всего, имеется в виду журнал "Исторический вестник". – С.Б.) – букет, лично от редактора "Родины" – прекрасную икону Казанской Божией матери, а от издательской фирмы Каспари ящик серебра. Депеш было много, словом, вышло очень мило, но не принимала я никого, потому что мне было очень плохо, и мы даже пирога не испекли на этот день".

Еще пять лет назад она писала Сумбатову-Южину о Власе, что он, будучи "слишком уж Terre-a-terre", для нее "не существует". Но вот года за два-три до ее смерти, после десятилетий полного отчуждения и даже вражды, сын и мать сошлись, он стал помогать ей. В упоминавшемся письме Пальмскому она говорит о сыне: "В нем много хорошего". Дорошевич поборол терзавшее его душу неприятие Александры Ивановны и простил ее. В некрологе ей, опубликованном в возглавляемой им самой распространенной российской газете "Русское слово", он нарисовал обаятельный портрет принадлежавшей к временам давнего образованного дворянства "старой журнальной работницы", прожившей жизнь, полную "терний и труда", "державшей на себе семью".

"По-французски, на старом французском "языке Корнеля и Расина", она даже сыну говорила "вы".

Какой-то странной, старинной музыкой звучала эта гармония русского "ты" и французского "вы".

И старым, давно отжитым, умершим временем веяло от этой "старой барыни", сохранившей все причудливые особенности старого барства и проработавшей, протрудившейся всю свою жизнь.

– Вот и напишите когда-нибудь, – улыбаясь, говорила она, – как в России умеют работать даже барыни. А говорят – страна лентяев.

Действительно, силы и характеры встречаются среди русских женщин!"

В день смерти, 10 февраля 1914 г., Соколова закончила свой последний роман "Без руля и ветрил", печатавшийся в "Петербургском листке". После панихиды в петербургской Симеоновской церкви ее похоронили на Пятницком кладбище в Москве. На деревянном надмогильном кресте сделали надпись "Спи спокойно, моя родная" – последнее "прости" от Власа Дорошевича. Могила писательницы не сохранилась.

Во "Встречах и знакомствах" Соколова заметила, что во времена, когда она начинала, "попасть в литературную среду было очень трудно и раз занятое место оставалось за человеком до могилы". Но как часто после смерти литератора наступало полное забвение его имени и творчества. У Соколовой такой период длился почти восемь десятков лет. Но в итоге оказалось, что произведения ее, прежде всего исторические романы, как уже говорилось, выдержали испытание временем и оказались интересны для современного читателя. Теперь к ним присоединяются ее воспоминания – колоритный документ литературной, театральной и общественной жизни, а также быта и нравов, царивших как в обеих столицах, так и в среде провинциального российского дворянства второй половины XIX в.

С. В. Букчин

Встречи и знакомства

Из воспоминаний Смолянки

Глава I

Мое поступление в Смольный монастырь. – Деление на классы. – Преподавание. – Пестрая детская толпа. – Общее направление воспитания. – Учение. – Характерный эпизод на выпускном экзамене.

Я поступила в Смольный монастырь в тот класс, где моя тетка была инспектрисой. И хотя я была приведена годом позднее общего приема (прием был в 1842 году, а я была приведена в 1843-м), – но мне удалось сразу занять первенствующее место в силу той серьезной подготовки, которая заботливо дана была мне дома.

В то время весь курс учения в Смольном монастыре делился на три класса, и воспитанницы оставались по 3 года в каждом классе. Ни отпусков, ни выездов не полагалось, и двери Смольного, затворявшиеся при поступлении за маленькой девочкой, вновь отворялись, по прошествии 9 лет, уже перед взрослой девушкой, окончившей полный курс наук.

В каждом из трех классов было по восьми классных дам при одной инспектрисе, и классная дама, приняв воспитанницу на свое личное попечение в день поступления ее в институт, неуклонно заботилась о ней затем в течение всех девяти лет. Группа воспитанниц, отданная под покровительство и управление одной классной дамы, образовывала из себя "дортуар". Эти девочки спали в одной комнате и значились под последовательной серией номеров.

В классах воспитанницы размещались уже по степени своих познаний, и там классные дамы дежурили поочередно, через день, так как всех классных отделений было по четыре на каждый класс. В смысле преподавания все девочки сразу поступали в ведение учителей и профессоров; учительницы полагались только для музыки. Положение профессоров в первые два года поступления воспитанниц было более нежели затруднительное. Большинство детей не знало ровно ничего; было даже много таких, которые и русской азбуки не знали.

Состав институток был самый разнообразный.

Тут были и дочери богатых степных помещиков, откормленные и избалованные на обильных хлебах среди раболепного угождения бесчисленной крепостной дворни… Рядом с этими рыхлыми продуктами русского чернозема находились чопорные и гордые отпрыски феодальных остзейских баронов с их строгой выдержкой, с их холодно-презрительным тоном… Тут же были и бледные, анемичные маленькие петербургские аристократки, которых навещали великосветские маменьки, братья-кавалергарды и сестры-фрейлины, и рядом с этим блеском галунов, аксельбантов и сиятельных титулов внезапно вырастала неуклюжая и полудикая девочка, словно волшебством занесенная сюда из глухого захолустья и поступившая в число воспитанниц аристократического института единственно в силу того только, что ее дед и отец, – чуть не однодворцы – значились записанными в 6-ю, или так называемую "Бархатную", книгу.

Чтобы дать понятие о том резком различии, какое царило в рядах одновременно и на равных правах воспитывавшихся девочек, достаточно будет сказать, что ко дню выпуска того класса, в котором я воспитывалась и в списках которого значилось много громких и блестящих имен, за одной из воспитанниц, уроженкой южных губерний, отец-старик пришел в Петербург из Чернигова пешком вместе с вожаком-мальчиком, который за руку вел его всю дорогу, так как нищий старик ослеп за три года до выпуска дочери!..

На меня, воспитанную в строгих приличиях дворянского дома того времени, произвела удручающее впечатление та грубость обращения, которая царила между девочками и выражалась в постоянных перебранках и диких, бестолково-грубых выражениях. Самым грубым и оскорбительным словом между детьми было слово "зверь", а прибавление к нему прилагательного "пушной" удваивало оскорбление, но резкий тон, каким выкрикивались эти оригинальные оскорбления, грубые, наступательные жесты, все это дышало чем-то вульгарным и пошлым.

Классные дамы в сущность этих споров и ссор входили редко и унимали ссорившихся тогда только, когда возгласы их делались слишком громки и резки и нарушали тишину. Если же эти междоусобные войны разгорались во время рекреационных часов, когда кричать и шуметь разрешалось, то воюющие стороны могли выкрикивать все, что им угодно и как им угодно… За ними никто не следил и их никто не останавливал.

Несравненно более строгое внимание ближайшего начальства обращено было на внешний вид детей и на тщательное исполнение форменных причесок, избиравшихся по распоряжению ближайшего начальства. Так, меньшой класс должен был обязательно завивать волосы, средний – заплетать их в косы, подкалываемые густыми бантами из лент, а старший, или так называемый "белый", класс, нося обязательно высокие черепаховые гребенки, причесывался "по-большому", в одну косу, спуская ее как-то особенно низко, согласно воцарившейся в то время моде. В общем, как это ни странно покажется, но взыскивалось за неряшливую прическу несравненно строже, нежели за плохо выученный урок, и несвоевременно развившиеся букли доставляли ребенку несравненно больше неприятностей, нежели полученный в классе нуль.

За ученьем же классные дамы следили мало, и учиться можно было по личному усмотрению, более или менее тщательно и усердно. Наглядным доказательством может служить то, что многие воспитанницы так и оставили стены Смольного монастыря, ровно так ничего не зная.

Как теперь помню я красавицу Машеньку П[иллар фон Пильхау] в день последнего выпускного экзамена истории. Это был не публичный экзамен, где все вопросы известны каждой из нас заранее, а так называемый инспекторский экзамен, длящийся по нескольку часов из каждого предмета и резюмирующий собою всю пройденную в 9 лет учебную программу. Отец Машеньки был генерал-лейтенант, мать ее – бывшая фрейлина, старшая сестра ее тоже имела фрейлинский шифр, а брат, блестящий камер-паж, незадолго перед тем вышел в кавалергарды. Она до поступления своего в Смольный уже прекрасно болтала по-французски, очень грациозно танцевала, была замечательно хороша собой, но ленива была феноменально и положительно никогда и ничему не училась. Русскую историю в старшем классе преподавал нам Тимаев, бывший преподаватель великих княжон Марии и Ольги Николаевен и занимавший у нас в то время почетное место инспектора классов.

Назад Дальше