Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 - Мария Рива 11 стр.


- Мисс Дитрих, сделайте все в точности, как я говорю. Посмотрите на него, на счет "раз - два" скажите: "Тебе лучше сейчас уйти…" Направьтесь к двери, считайте "раз-два-три-четыре", медленно! Обернитесь, не смотрите на него, скажите: "Ты…" Пауза. Считайте "раз-два-три-четыре". Переведите глаза на его лицо. Не мигайте. И только тогда скажите - медленно: "Кажется, ты мне нравишься".

Он снял сцену крупным планом, я еще не видела, чтобы так долго держали крупный план. В студии говорят, что такого "иди ко мне" во взгляде там еще не снимали. Джо в точности знал, как выйдет на пленке лицо, как будут выглядеть эти длинные ресницы. Когда был просмотр, я подумала, что это предел сексуальности. Но если смотреть, зная, что все идет на счет "раз-два-три", - может быть очень забавно!

Когда почтальон принес мой индейский костюм, оказалось, что там ничего не забыто. Даже томагавк, раскрашенный в зеленый и голубой, с кожаными ремнями. В тот вечер мне разрешили нацепить его на себя к обеду. Даже если бы не разрешили, вряд ли кому-нибудь удалось снять его с меня!

- Мисс Дитрих, что я велел вам сделать?

- Вы велели вынуть сигарету из пачки.

- А разве я не упомянул при этом, что вам страшно?

- Но вы велели не подавать виду!

- Чтобы не заметил Менжу, а не я.

От его недовольства она, как всегда, разнервничалась. Глубоко вздохнула, прежде чем выговорить:

- Мистер… фон… Штернберг… я… я не знаю, чего вы от меня хотите.

- Повторить!.. Звук! Мотор!

С внутренней дрожью, пересиливая себя, униженная и пытающаяся этого не выдать, она повторила сцену. Стараясь, чтобы не дрогнуло лицо, вытянула сигарету из пачки. Камера зафиксировала напряженность ее черт и дрожание пальцев.

- Стоп! Так и оставим!

Это было то, чего он добивался: дрожь руки.

Папиляйн,

Джо лучше удается вытянуть из меня то, что я чувствую, чем мне самой. Из-за Мутти актерское дело дается мне ох как трудно. Во мне засело: "Нельзя выдавать свои чувства, это дурной тон". Джо говорит мне, что делать, и я делаю. Я - его солдат, он - мой командир, и он ведет меня через каждый дюйм фильма. "Поверни голову налево, теперь направо, не торопись…" И это очень удобно - выполнять приказы, - но иногда утомляет… Операторы называют меня Розовым Ангелом, потому что считают, что я чересчур сдержанная, никакого темперамента. Когда на площадке Джо фон Штернберг, там немного места остается для темперамента. Честно говоря, тут все - просто его орудие по извлечению эмоций.

Визуально ему удалось то, что, как говорили парикмахеры, невозможно без обесцвечивания волос, - он изменил их оттенок. Он дает подсветку сзади, так умело, что над головой как будто ореол. Это поэт, который пишет не словами, а образами, а вместо карандаша у него - свет и камера.

Я - его творение, дело его рук. Он придает впалость моим щекам - тенями, - он распахивает мои глаза, и я сама заворожена своим лицом на экране, и каждый день предвкушаю просмотр, чтобы увидеть, как я, его создание, буду выглядеть.

По завершении съемок началась личная одиссея фон Штернберга: вырезать, клеить, формовать "Марокко" в магическое целое, которое ему виделось. Потом он прокрутил фильм для моей матери - только они вдвоем сидели в просмотровой. Она не произнесла ни слова, не выпускала его руку из своей, сжимая ее всякий раз, как что-то казалось ей замечательным. Он любил рассказывать, что после просмотра его рука была вся в синяках и распухшая. В тот вечер, по дороге домой, она сунула записочку в карман его брюк:

Ты - Ты один - Маэстро - Даритель - Оправдание моей жизни - Учитель - Любовь, за которой мне должно следовать сердцем и разумом.

Ей так понравилось написанное, что она послала копию моему отцу. Почти сразу же был запущен в производство их следующий фильм. На сюжет, набросанный фон Штернбергом, о прекрасной шпионке Х-27, которую в финале расстреливает красивый офицер. Для американского рынка фильм назвали "Обесчещенная". На "МГМ" поспешно готовились к съемкам "Мата Хари", следующей ленты с Гретой Гарбо.

"Парамаунт" выпустил в прокат "Голубого ангела" не раньше, чем их новая иноземная собственность стала угрозой для Гарбо и получила бурное одобрение за роль, снятую в Америке. Так что к тому моменту, когда сделанный еще в Германии фильм ударил по американскому рынку - в декабре 1930 года - публика была уже загипнотизирована загадочной героиней вышедшего за месяц до того "Марокко". Хотя Лола из "Голубого ангела" была очень хорошо принята, этой шикарной оторве, этой портовой проститутке было не переломить впечатления от разочарованной и томной героини "Марокко". К тому времени, когда вышел второй американский фильм Марлен Дитрих, три месяца спустя после двух первых, ее имя уже заняло звездное место перед названием фильма, где ему предстояло стоять еще многие годы.

Совершенно не разбираясь в деловой стороне киноиндустрии, моя мать сделала, что ей велели, удовлетворила все чаяния фон Штернберга, упаковала вещи, дала ему поручение найти дом побольше "с бассейном для Ребенка" и одарила прощальным поцелуем. Она спешила в Берлин ко дню моего рождения. Мне исполнялось шесть лет.

Шел к концу 1930 год. Ей было без малого двадцать девять. Она снялась в трех фильмах, которые будут жить вечно, из них два - главным образом благодаря ей. Она стала звездой мирового кино. Какой год для романтической девушки из Шёнеберга!

Провожая ее на станцию, фон Штернберг опустил прощальную записочку в карман ее брюк.

Любимая - любимейшая из всех - я благодарю тебя за чудесную записку и за все хорошее и плохое - все было прекрасно. Прости меня за то, что я такой - я бы не мог, не сумел быть другим.

Прощай, любовь моя, да будут прекрасными твои дни,

Твой Джо

Приезд моей матери предвозвестило прибытие ее новых дорожных сундуков, сделанных для нее на заказ в Америке: двухтонные, серые, с латунными замками, украшенные большими черными "М" и "Д". Их было шесть, каждый величиной с кладовку. Они перегородили нашу прихожую, как каменный забор с монограммами. После того как их разгрузили, их серые камчатные недра стали моими любимыми игрушечными домами.

В первый момент я не узнала тоненькую изящную леди, вошедшую в наш дом - но когда она покрыла меня поцелуями, все стало ясно: вернулась моя мама. Все же разница чувствовалась: какая-то новая властность, уверенность в себе, как будто королева стала королем. Я, конечно, облачилась по такому торжественному случаю в свой индейский костюм. Она упала на колени, тиская и сжимая меня так сильно, что я чуть не задохнулась.

- Что? Ты простужена? Папи! У Ребенка кашель! Я оставила тебя больной, возвращаюсь - ты снова больна? Немедленно снять этот дурацкий наряд и марш в постель… - Жизнь вернулась на круги своя.

Поприветствовать мою мать сбежались все ее берлинские друзья. Ловя каждое ее слово, мы слушали голливудские истории, мы слушали, как снимались ее первые американские фильмы.

- Погодите, вот увидите "Марокко". У вас дух захватит - и это все работа фон Штернберга. Я выгляжу сногсшибательно, крупные планы - восторг. Но когда дойдет до рук… - толстуха! И такая же беда с бедрами. Ноги, конечно, мы должны были показать, но Джо больше не хотелось выставлять пояс с подвязками; кроме того, в Америке они из подвязок делают дело. Подвязки их шокируют - как будто это что-то из Маркиза де Сада. Так что мы остановились на шортах из черного бархата - чтобы скрыть бедра. И снова беда! Из-под черной линии шорт белые бедра просто выпирали, но я поправила дело длинным боа с бахромой. Я свешивала его на то бедро, которое было ближе к камере!"

Она наложила себе в тарелку еще порцию фаршированной капусты. Вероятно, она порядком оголодала. Перед самым обедом я видела, как она жевала ломоть ржаного хлеба с гусиным салом.

- Лучше всего в "Марокко" - это когда я в своем собственном фраке. Выглядит шикарно. Фон Штернберг начал с него. Публика, конечно, ждет ноги - так вот же вам на закуску брюки! Неплохая идея? Авторство, естественно, Джо. Он знал, как отлично будут выглядеть цилиндр и фрак, а… Гарбо, вы знаете, почему-то выглядит кошмарно в мужской одежде - что очень странно, потому что все говорят, что она из герл-скаутов. Так что я делаю, когда я во фраке? Я подхожу к столику одной хорошенькой женщины и целую ее - в губы - потом откалываю от ее платья гардению, подношу ее к носу и вды-ха-ю! Вы понимаете, как и зачем я это делаю. Ничего себе? Потом я перебрасываю цветок Куперу. Публика неистовствует. А если даже американцы принимают эту сцену, представляете, что будет, когда фильм привезут в Европу?

Вообще, поскольку они в чем-то очень умны, - она подцепила еще один соленый огурчик, - в чем-то они могут быть совершенно тупые. Они точно так же переживают за меня, когда я ухожу вслед за Купером в пустыню. Ей-богу! Джо заставил меня идти за ним по пустыне - на высоких каблуках! Мы с ним просто переругались из-за этого. Наконец, он разрешил мне снять эти дурацкие туфли на середине съемки. Песок, конечно, обжег мне ступни, но по фильму получилось хорошо, что сначала я была в туфлях. Он знал. Он это мысленно прокрутил в голове, а теперь это всем нравится. Джо говорит, что иногда я могу ужасно ошибаться - и он прав. А слышали бы вы, какие вопросы задают американские репортеры! Вот уж кто не стесняется! "Какой у вас размер обуви? Сколько вы весите? Ваш рост?" Забавно… такая неотесанность. Лезут в личную жизнь. О таких вещах должны знать только в гардеробной… но американцам подавай всю подноготную. Наконец, мне пришлось спросить Трэвиса Бентона, сколько во мне роста. Он сказал: "Пять футов и шесть дюймов". Что бы это значило? Ты не знаешь, Папи, сколько это по человеческим меркам?

Мой отец ответил:

- Один метр шестьдесят семь с половиной сантиметров.

- Час от часу не легче!

- Мутти, - осмелилась я спросить, - а твой дикарь был в "Марокко"?

Она налегла на яблочный штрудель.

- Разумеется, мой ангел… а теперь у меня есть еще одна кукла. Мистер фон Штернберг подарил мне кули - тоже из войлока, с настоящими черными волосами, в остроконечной соломенной шляпе и в деревянных китайских башмаках. Обе куклы сидят на моем гримировальном столике в сцене с туалетной комнатой. И в "Обесчещенной" тоже.

В то Рождество у нас была самая большая за все время елка, и на ней столько красных восковых свечей, что они согрели всю комнату. Я получила в подарок бакалейный магазинчик с прилавком мне по пояс, на нем - медные весы, маленькие гирьки и несколько лотков со всевозможной колбасой из марципана. На вид она была такой настоящей, что, казалось, пахла копченой свининой. Я часами могла возиться, нарезая ее на кусочки ножичком, взвешивая и отпуская покупку, крутя ручку серебристого кассового аппарата и выдавая сдачу. Главными покупателями были Тами и Бекки. Мое последнее Рождество в Германии выдалось особенно запоминающимся.

Теперь, когда мне "официально" исполнилось шесть лет, я знала, что уже доросла до школы. Мне так хотелось пойти в школу учить разные предметы, быть среди ровесников, завести товарищей, носить в ранце за спиной толстые учебники и, может быть, даже деревянный пенал с мягким ластиком и фетровой тряпочкой для перьев. Но времени для всего этого не было: нас поджидал пароход и новая жизнь в месте под названием Голливуд. Может быть, там дети тоже ходят в школу? Может, и мне разрешат пойти в школу? Я спросила об этом отца.

- Нет, Кот. Там все говорят по-английски, сначала тебе надо будет выучить язык. Только тогда тебе разрешат пойти в школу.

Я уже знала "о’кей" и решила, что остальное выучу быстро.

- А у американских детей есть деревянные пеналы с тряпочкой для перьев?

- Может, и есть.

Я почувствовала, что отца, занятого составлением списка покупок, начинают раздражать мои вопросы. Лучше было его не трогать.

Пока моя мать была в Лондоне на премьере "Марокко", у меня заболел щенок. Отец повез его к доктору. Вернулся один и сказал мне, что щенок умер и "что это даже к лучшему, потому что, оказывается, он родился с опухолью в нижней части кишечника и умер бы так или иначе". Отец был так же точен в своем отчете, как когда объяснял про свои колбы с человеческими органами. Он потрепал меня по плечу, сказал, чтобы я не переживала, и пошел отменять забронированное для собаки место в багаже мисс Дитрих на пароходе "Бремен". Я могла поплакаться только Тами. Она никогда не храбрилась, не скрывала своих чувств, не притворялась. Я рассказала ей про свою печаль, и она обняла меня и успокоила без риторических фраз.

Перед самым отъездом из Берлина моя мать повела меня к доктору, чтобы он осмотрел мои "кривые" ноги. Доктор объявил, что теперь они в полном порядке. Моя мать поцеловала сначала его, потом мои ноги. Вернувшись домой, она велела Рези: "Распакуй колодки, мы их оставляем, Ребенок поправился!" Мой отец только улыбнулся и никак не прокомментировал это "чудо" современной медицины.

Бекки ехала с нами.

- Поскольку никто из вас все равно не знает по-английски, будете учить его все вместе, - заявила моя мать.

Начались прощальные визиты. Я отдельно навестила бабушку. Она посмотрела на меня, как на обреченную, наказала хорошо вести себя, слушаться маму, помнить, что я немка - что бы ни случилось. Потом поцеловала меня так нежно, как никогда, и сказала: "До встречи". Перед уходом я успела попрощаться и с маленьким домиком на чердаке.

Меня одели в белую кроличью шубку и такую же шапку, муфта на шелковом шнуре свисала из-под воротника. Мой роскошный дорожный костюм довершали белые гамаши и ботинки с меховой оторочкой. Снаряжение - как для экспедиции на Северный полюс, только с данью элегантности. На моей матери было парижское шерстяное платье "арт деко" от Пату и леопардовая шуба - из "Голубого ангела", которая каким-то образом попала в ее коллекцию. Мой отец не одобрил этот ансамбль.

- Нельзя сочетать узорчатое платье с таким пестрым мехом, как леопардовый, - заметил он.

Моя мать пытливо взглянула на себя в зеркало, хотела было переодеться, но времени уже не оставалось.

Пароход "Бремен" был большой невероятно! Лаже запрокинув голову, я едва могла различить верхушки его гигантских дымовых труб. Как могла такая громадина и такая тяжесть плавать по воде и доплыть до Америки? Оставив мою мать и представителей студии "Парамаунт" разбираться с толпой репортеров, мой отец провел Бекки, Рези и меня по крытому трапу на пароход. Запах резины и политуры для металла был для меня, словно удар кулаком в живот, а ведь мы еще не тронулись с места! Но я проглотила слюну и прошла по слабо освещенным коридорам до нашего отсека на пароходе. Все было громадным, пустым, с острыми углами: роскошь из сверкающего хрома, меловой белизны и угольной черноты, - все холодное, как лед. Посреди этого необъятного пространства одиноко торчали необходимые предметы меблировки. Мы разместились с размахом - каждому по каюте, даже особая каюта для сундуков. Багаж, который не мог нам понадобиться за семь дней пути, поместили в трюм. Молодые люди, голубоглазые, с выцветшими волосами, в жестких форменных жакетах стали вызванивать на колокольчиках, которые держали в руках, простенький мотивчик, выпевая: "Все на берег, кто на берег!" Все заволновались, засуетились, заплакали.

Моя мать поцеловала моего отца; моя мать поцеловала Вилли Форста; моя мать поцеловала Тами; моя мать поцеловала еще многих, а они в ответ целовали ее. Я поцеловала моего отца, прижалась к Тами. Тами крепко поцеловала меня, обняла с выражением боли и сунула в руки сверток в русской упаковочной бумаге. Моя мать отдавала последние указания остающимся. Загудел пароходный гудок.

Не желая поднимать суматоху, - ее уже прекрасно узнавала публика, - мать осталась в каюте, а мы с Бекки вышли на палубу, в толпу машущих руками и что-то кричащих людей. Среди провожающих, сгрудившихся внизу, на причале, мы пытались разглядеть моего отца и Тами. Я стояла у поручней, неистово размахивая руками в надежде, что они меня увидят. В глубоком кармане моей кроличьей шубки лежал прощальный подарок Тами - деревянный пенал с фетровой тряпочкой для перьев и с мягким ластиком. Хотя в школе он мне ни разу не пригодился, я многие годы носила его, как талисман.

Я вернулась в наши каюты и попала как раз на процедуру стерилизации. Так состоялось мое посвящение в тот ритуал, который сопровождал всю мою жизнь с Дитрих. У нее была мания, граничащая с фобией: боязнь микробов. Где бы мы ни располагались: во дворце, в замке, на первоклассном пароходе, в поезде или отеле, - на свет первым делом извлекались бутыли с медицинским спиртом и начиналась "процедура унитаз". Эту манию не поколебало даже открытие пенициллина. После того, как была устранена "грязь, которую люди оставляют на сиденьях унитазов", я стала наблюдать, как Рези вынимает визитные карточки из многочисленных букетов и складывает их в большой коричневый конверт с надписью ""Бремен" - апрель 1931". Сама того не осознавая, я училась правилам работы, которая позже стала моей. Пока Рези собирала урожай маленьких белых карточек, она объясняла мне, что Мадам сохраняет карточки вовсе не для того, чтобы посмотреть, кто прислал цветы. Мадам никогда не пишет благодарственные записочки тем, кто посылает цветы. Карточки сохраняются по одной-единственной причине: на тот случай, если когда-нибудь Мадам придет в голову спросить, кто в такой-то день не послал ей цветы. Не стоило опасаться, что цветы, посланные друзьями, останутся незамеченными: все, кто близок к Мадам, знают, что не надо посылать "личные цветы" тогда, когда мадам засыпают цветами "официальными". Преподносить цветы моей матери всегда было делом очень сложным.

На другой день со мной случился первый, но, к сожалению, не последний приступ морской болезни. Моя мать была очень мила со мной, поддерживала голову над обеззараженным унитазом, дала мне почистить зубы своим специальным розовым зубным порошком из Лондона. Но я почувствовала, что порчу ей путешествие, что я, как спутница, далека от совершенства. Я знала, как она любит, чтобы все было красивым - музыка, стихи, места, люди. То, что люди думали, было неважно - лишь бы в это время они красиво выглядели. Ну, а наблюдать рвоту ни в каком случае нельзя было счесть приятным для взгляда! Я решила подчинить себе свой желудок, но была обречена на неудачу: в Голливуде меня поджидала качка в лимузинах и на извилистых горных дорогах.

Назад Дальше