Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 - Мария Рива 7 стр.


Волшебные вечера в нашей гостиной возобновились. Теперь, правда, моя мать была иногда так занята, что не успевала готовить, и ее мать брала дорогое такси, чтобы перевезти к нам свою стряпню всего через несколько домов. Она никогда у нас не оставалась, только выкладывала свою фаршированную капусту, которая была почти так же хороша, как та, что делала моя мать. Вечера, когда отец заходил к знаменитому Кемпински, были моими любимыми. Он приносил домой груду лакомств: колбасы всех сортов, семгу, икру, маринованную селедку, соленые огурчики, русский черный хлеб и целого копченого угря. Прежде чем отрезать мне кусочек, он брал его за голову и за хвост и изображал, что играет на длинной черной флейте. Это так смешило меня, что мне надо было срочно спускаться вниз со своего трона, чтобы вовремя попасть в туалет, чем я, в свою очередь, смешила свою мать.

В тот год мне пришлось переваривать и запоминать множество новостей. Помню, что какой-то американский джентльмен с немецким именем сел в маленький аэроплан и совершенно один перелетел из Америки, через океан, в Париж, ни разу нигде не остановившись. Потом была новость об одном "еврейском" певце, который мазал лицо черной краской и голос которого прозвучал в какой-то кинокартине. Последняя новость вызвала самую оживленную дискуссию за обеденным столом. Если слышать, что говорят актеры, предполагали некоторые, это разрушит драматический эффект кинематографа; а некоторые, и в их числе мой отец, считали, что это "техническое чудо", что теперь все изменится. Комментарий моей матери, с которым, естественно, все согласились, был таков: "Ну, если придет звук - конец игре глазами. Больше никаких лиц, одна глупая болтовня".

К тому времени, как мне исполнилось четыре года, я была знакома со множеством взрослых. Моя мать всегда представляла меня так: "Единственная любовь моей жизни", - что, как я заметила, очень смущало некоторых господ и даже некоторых дам, но моего отца - никогда. Будучи немецким ребенком, я не задавала ненужных вопросов; но мне было не так-то легко уследить за всеми этими взрослыми, которые одну неделю были любимцами моей матери, а на другую исчезали навсегда.

Рихард Таубер пел очень красиво - он оставался с нами довольно долго. Почему-то господин Форст совершенно не любил господина Таубера. Именно тогда моя мать решила вместо них влюбиться в саму песню. Она без конца ставила на свой верный граммофон последнюю пластинку из Америки и до тех пор подпевала ей: "Ты - сливки в моем кофе", - пока мы все не захотели, чтобы она нашла себе другого фаворита. В тот год она имела большой успех в ревю под названием "Это носится в воздухе", написанном Мишей Шполянским. Под занавес каждую ночь звезда Марго Лион и Марлен Дитрих дуэтом исполняли песню в ритме затейливого фокстрота, где высмеивалась преувеличенная, экспансивная женская дружба. Манера, в которой исполнялась песня, не оставляла сомнений в ее лесбийских обертонах.

Чтобы ни у кого не возникло на этот счет никаких сомнений, обе дамы держали в руках по охапке фиалок - отличительного признака "девушек". Я, конечно, не знала, почему все покатываются со смеху, когда моя мать и ее подруга поют нам эту песню за столом, но прослушав ее в сотый раз, я уже могла вполне профессионально исполнять ее сама, вызывая еще больше хохота, чем моя мать. Эта песня стала одним из моих коронных номеров.

Наши обеды в тот год были приправлены замечательными новостями. В Берлине прошла премьера "Трехгрошовой оперы" Бертольда Брехта и Курта Вайля. Моя мать была в восторге. Она пела мне некоторые зонги оттуда. Я ничего в них не понимала. Но ей они нравились - так же сильно, как не нравились последние хиты из-за океана. "Sonny boy" ("Сынок") того же самого прошлогоднего еврейского джентльмена, который иногда пел с черным лицом. В "Makin' Whoopee" ("Устраивая кутеж"), она считала, "просто чересчур вульгарные слова". В ту ночь, в постели, я должна была все это обдумать. Во-первых, что подразумевалось под вульгарным? Во-вторых, почему в Америке все должны были петь, вымазав черной краской лица?

Будучи декабрьским ребенком, я взрослела не раньше конца года. Мне это казалось очень неудобным. Когда начался 1929 год, я говорила всем, кто интересовался, что мне уже пять лет.

- Нет, радость моя, тебе только четыре. День твоего рождения был только в прошлом месяце. - Поскольку я никогда не ладила с цифрами, я верила матери на слово. Она-то ведь точно знала, сколько мне лет. То был год Большого Краха и открытия моего "единственного недостатка", как это назвала моя мать.

Об обеих трагедиях она объявила на одном дыхании:

- Папи, ты слышал? Всюду только и разговору - Уолл-стрит рухнула, уж не знаю, что это значит. В Америке миллионеры выбрасываются из окна… и доктор сказал, что у ребенка кривые ноги! Я тебе говорила, что там что-то не в порядке!

Мой отец уже был осведомлен о первой драме, о второй - еще нет. Я быстро взглянула на свои ноги. Мне они показались совершенно прямыми. Но моя мать была уверена, что я "обречена на уродство". Поэтому последующие два года я спала с корректирующими колодками на ногах. Они отличались немецкой основательностью: вороненая сталь и кожа, и болты, которые завинчивались или ослаблялись гаечным ключом внушительных размеров. Весили они так тяжело, что я не могла во сне ворочаться. Лишь когда моя мать вернулась "настоящей кинозвездой Голливуда", мои ноги наконец-то вызволили из ночного заточения, и выглядели они абсолютно нормально - точно так же, как двумя годами раньше!

Однако - возвращаясь в год двадцать девятый - это все еще было время кандалов. Моя мать завинчивала их вечером, перед тем, как убежать в театр к восьми пятнадцати, и снимала на рассвете, перед тем как убежать на студию. В тот год она снялась в трех фильмах, по-прежнему немых, и играла главную роль в ночном ревю "Два галстука", которое с успехом шло в Берлинском Театре: песни - на музыку ее друга Шполянского, а история основывалась на комическом противопоставлении двух галстуков-бабочек. Черный обозначал простого официанта, белый - господина из "высшего общества".

Торопливо, как обычно, моя мать поглощала обед. Набив рот картофельным салатом и кусочками сосиски, она пробормотала что-то о том, что сегодня ей надо в театр пораньше, потому что… дальнейшее было заглушено картофельным салатом. Мой отец и я ждали, пока она запьет его пивом.

- Что ты пыталась сказать, Мутти? - спросил отец с подчеркнутой вежливостью, которая обозначала у него некоторое раздражение.

Она запихала в рот корку ржаного хлеба и проворковала нечто, напоминавшее человеческое имя.

- Мы с ребенком подождем, пока ты перестанешь жевать.

- Я сказала, - начала моя мать, отчетливо выговаривая каждое слово, - что-очень-важный-американский-режиссер-который-собирается-снимать-Эмиля-Яннингса-в-звуковом-фильме-на-"УФА"-как-будто-бы-ожидается-сегодня-в-театре.

Мой отец не любил экивоков - он хотел, чтобы информация была точной и ясной.

- Ну и что?

Моя мать убирала со стола.

- А мне-то откуда знать? Говорят, он по всему Берлину ищет шлюху для картины… может, он подумал…

- Про тебя? - Мой отец улыбнулся, отрезав себе еще кусок сыра.

Раздраженная тем, что он никак не кончит есть, мать вернула ему хлеб и масленку.

- Не глупи. Что, ты не можешь представить меня в роли дешевой шлюхи в каком-нибудь…

- Могу.

Мать бросила на него взгляд, подхватила меня со стула: это был час надевания кандалов. Мой отец спокойно кончил ужин в одиночестве, запивая "Липтауэр" вином.

- Когда придет Тами, пусть взглянет на ребенка, я ее уложила, - услышала я голос моей матери, когда она в прихожей надевала пальто.

Тами? Чудесно! Теперь мне есть для чего не спать! Голос моего отца донесся из гостиной:

- Мутти, ты перечитывала недавно Генриха Манна?

- Ты о чем? - В голосе моей матери была теперь неподдельная досада. - "Учитель Гнус"? Кошмарная книга. Как этот фон Штернберг - какое "фон" может быть у еврея? Ну все равно, Яннингс, как всегда, будет переигрывать, а при звуке - тем более! Нет! Впечатление может быть только гнетущим. Как от фильмов Фрица Ланга… Я опаздываю - целую - вы с Тами заберете меня после театра?

Она уже спускалась по лестнице, голос доносился, как эхо. Отец крикнул ей вслед:

- Заберем… Мутти! Держись сегодня понезависимее в твоей большой сцене. Сегодня все будут заискивать перед американской знаменитостью. Если ты сделаешь вид, что тебе все равно, это тебя выделит.

- Вот еще!

Дверь захлопнулась. Она вступила на свой путь.

Обстоятельства первой встречи этих двух титанов в истории кинематографа так часто и столькими доброхотами анатомировались, подтасовывались и приукрашались, что никто уже не отыщет сквозь лабиринт слов пути к абсолютной правде. Даже сами главные персонажи этого спектакля, каждый в своей автобиографии, не обошлись без прикрас, живописуя, как все произошло. Не могу присягнуть за Джозефа фон Штернберга, но в отношении Марлен Дитрих скажу твердо, что на протяжении шестидесяти лет ее версии менялись при каждом пересказе и что в глубокой старости она все еще подправляла и перекраивала те две встречи, оттачивая мизансцены.

Я слышала, как это произошло на самом деле - до того, как оно было переиначено газетчиками, светскими хроникерами, рекламными агентами киностудий, университетскими учеными и вообще всеми, кто хотел быть частью легенды.

Спор о том, что надеть на первую встречу с Важным Американским Режиссером, занял целый обед. Моя мать считала, что лучше всего подойдет ее классический наряд "портовой шлюхи". Отец настаивал, чтобы она оделась, как леди.

- Ты хочешь, чтобы я выглядела как только-только из пансиона для благородных девиц? - язвительно спросила моя мать.

- Именно! - ответил отец с полнейшей невозмутимостью, - знак того, что он рассержен не на шутку.

- Ты, верно, спятил! Эта Аулу-Аулу или Лола-Лола, или Хупси-Пупси - не знаю уж, как он ее обзовет - дешевая девка! Я знаю от Марго, что на "УФА" кто-то сказал - она сама слышала, - что я как раз для этой роли, потому что уже "набрала колорита" И после этого мне надевать строгий костюм с белыми манжетами? Смех!

Марлен Дитрих прибыла на первую назначенную ей Джозефом фон Штернбергом встречу на "УФА" в своем лучшем костюме и в белых лайковых перчатках, позволив себе лишь небольшую вольность в виде двух свисающих с плеч чернобурок. Вернулась она в ярости.

- Папи! Ты только послушай, как все было! Эмиль Яннингс и еще какой-то тип заглянули в офис посмотреть, кого принимает герр режиссер. Поглазели на меня и говорят: "Встань, пройдись туда-сюда"… Как будто я им лошадь! А этот Джозеф фон Штернберг, - она выделила "фон" коротким смешком, - он-то очень умный человек, не то что некоторые. Когда те два подонка вышли, он чуть ли не принес мне извинения… Мило? И все равно он хочет сделать пробу. Даже после того, как я сказала ему про свою жуткую нефотогеничность и что нос у меня задирается кверху вроде утиного клюва, и что пусть ему покажут те кошмарные фильмы, где я снималась…

- Ты ему так и сказала? - отец недоверчиво качал головой.

- Сказала, а что? Пусть сразу увидит, что они из меня делают на пленке… пусть знает!

Фон Штернберг уже знал: он нашел женщину, которую искал. Тем не менее пробу он устроил. В тот день она вернулась со студии совершенно очарованная.

- Нет, это чудный человек! Блестящий! А какой душка!.. Знаешь, что он сегодня сделал? Он сам заколол булавками это жуткое платье, которое на меня напялили в гардеробной. Сам возился с булавками. Важный режиссер! Потом он объяснил им, что делать с моими кошмарными волосами. Я сказала ему, что они всегда выглядят так, будто их только что вылизала кошка, но он даже не слушал. Он, Папи, все знает! Он может показать каждому, как ему делать свою работу… Представляешь? Поразительный человек. Никакого тебе большого важного обсуждения, никакой болтовни, как у других… Он просто знает. Ты, конечно, как всегда был прав - мне пришлось на пробе петь. Он сказал: "Что вы знаете на английском?" Папи - на английском! Ну… я и выдала "Сливки в моем кофе". Но это ведь не вульгарная песня, так что мне пришлось постараться сделать ее под дешевенькую субретку. Аккомпаниатор плохо знал мелодию, я разозлилась - а этому фон Штернбергу только того и надо! Он мне велел петь дальше, а когда тот будет сбиваться, орать на него. Я так и сделала. Потом я села на крышку рояля, скрестила ноги и спела "Wenn Man Auseinander Geht". Это пара пустяков, вот первая - кошмар!.. Ладно, кое-как мы ее одолели. И ты только послушай: это фон Штернберг говорит, что он хочет сделать "Голубого ангела" на английском. Сразу на немецком и на английском! Они там на "УФА" не сделали еще ни одной звуковой картины, а уже хотят снимать сразу на двух языках! Хорошо, что меня там не будет!

Роль была ее еще до пробы, но она этого не знала.

Преодолев сопротивление руководства, Штернберг вынудил "УФА" подписать с Марлен Дитрих контракт на исполнение главной женской роли в "Голубом ангеле", первой в Германии полнометражной звуковой картине. Ее гонорар: пять тысяч долларов. Мой отец и друзья Марлен ликовали. Лилось шампанское, а моя мать смотрела на них, как на сумасшедших.

- Вы что, вы все думаете, что это будет легко. Ха! Неббиш! (ее любимое выражение на идише, выражающее сарказм и обозначающее у нее все что угодно, от "подумаешь" и "ну и что?" до "уж конечно", "еще бы" и "ври больше"). Она же портовая шлюха! Как я потом буду смотреть людям в глаза? А что, если этому Штернбергу взбредет в голову показывать голые сиси? Что мне тогда делать? А? Конечно, о такой возможности никто из вас не подумал!

Она метнулась на кухню принести моему отцу горчицу и еще салата из огурцов.

Меня расстроила ее выходка. Мне казалось, она зла на всех и вся. Но отец только улыбнулся и не перестал есть свои сочные колбаски, как будто все было в порядке. Я уже усвоила, что он обычно прав в оценке настроений моей матери, поэтому я последовала его примеру и стала доедать обед. К тому времени, как наша "бунтующая" звезда вернулась с кухни, кто-то за столом упомянул о новой книге, "Прощай, оружие", а кто-то еще сказал, что Викки Баум написала "Гранд-отель" Моя мать завелась: как она ненавидит Баум, зато этот Хемингуэй - просто мечта, раз он так пишет; и таким образом тема дискуссии переменилась. По-моему, в тот вечер наших гостей больше всего взволновала последняя новость о целой банде гангстеров, которых перебили в день какого-то святого в городе под названием Чикаго, - кроме, конечно, новости о превращении моей матери в "портовую шлюху".

К тому дню, когда Джозеф фон Штернберг впервые пришел к нам на обед, я уже была столько о нем наслышана, что не могла дождаться встречи с этим "важным американским режиссером, которому не положено "фон"" Когда передо мной появился приземистый маленький человечек с густыми висячими усами и самыми печальными, какие я когда-либо видела, глазами, я была несколько разочарована. Кроме длинного пальто из верблюжьей шерсти, гетр и элегантной трости, ничего важного в нем не было. Разве что голос. Голос был чудесный, глубокий и мягкий - как бархат. Он прекрасно говорил по-немецки с легким австрийским акцентом.

Меня представили, я сделала книксен и стала ждать, как меня учили, чтобы он первым подал мне руку, разрешая ее пожать. Ничего подобного не произошло! Я ждала в полнейшем замешательстве, не зная, что делать.

- Джо, - сказал отец, - вспомни, ты в Германии. Ребенок ждет, когда вы обменяетесь рукопожатием.

Маленький человечек, кажется, смутился. С улыбкой он быстро пожал мне руку. Я решила, что взрослый, который может так смешаться перед ребенком, должен быть хорошим.

Я всегда думала о фон Штернберге в таком духе: что он человек уязвимый, неуверенный в себе, стеснительный. Он тратил массу энергии, чтобы притвориться своей противоположностью, попытаться скрыть то, что считал своей слабостью. Очень многие кончили тем, что возненавидели этого одинокого, талантливого коротышку, совершенно уверенные, что он - чудовище. Им просто застилал глаза их собственный мелочный эгоизм. Но - возвращаюсь в двадцать девятый год - тогда я детским чутьем, не умея еще анализировать, поняла, что этот человек - добрый, что его не надо бояться, что бы кто о нем ни говорил.

Теперь за обедом стал собираться только самый близкий семейный круг: моя мать, ее режиссер, мой отец, Тами и я, впитывающая все, как губка. Наша единственная тема: фильм, их фильм. Сначала фон Штернбергу было как будто бы немного не по себе от постоянного присутствия четырехлетнего ребенка, но когда он понял, что я не собираюсь мешать никому детской болтовней, он перестал удивляться и принял меня, а через некоторое время, как и все остальные, вообще забывал, что я тоже существую. Поскольку моя мать и фон Штернберг всегда говорили между собой по-немецки, для меня не было языкового барьера.

В тот период их относительно недавнего знакомства моя мать вела себя так, как если бы он был Бог. Как если бы даже его пальто обладало магической силой, она гладила его, прежде чем собственноручно повесить в стенной шкаф в прихожей. Она вызнала его вкусы и готовила только то, что он любил, подавая ему за столом первому, даже раньше, чем моему отцу, который, казалось, полностью соглашался с такой градацией в обращении. Пока Тами убирала со стола и вообще следила, чтобы никого не обошли вниманием, моя мать сидела неподвижно, как в трансе, вся превратившись в слух. Фон Штернберг чрезвычайно серьезно, со страстью относился к фильму, который снимал.

- Я хочу сразу дать звук. Сразу же затопить им публику. Обрушить на нее сырой, необработанный звук: шумы раннего утра… тяжелые колеса на булыжной мостовой… лай собак… стук массивной посуды для завтрака. Поет канарейка. Учитель держит канарейку? Да! Учитель держит канарейку! Да! Звук! Звук! Какое точное слово в немецком для звука: "кланг"! Куда как лучше, чем наш "саунд"! "Кланг-фильм" КЛАНГ, - произнес он смачно. - Вы чувствуете, как оно вибрирует? Мы должны его слушаться! С первой минуты зал надо наводнить звуком, пусть публика примет его как условие немедля, она должна научиться слушать, сосредотачиваться на диалоге "поверх кланга".

Не скажу за других, но у меня мурашки бежали по спине. Какой чудесный коротышка! Внезапно уняв свой пыл, он повернулся к моей матери:

- Будь на студии в одиннадцать, завтра. С тобой хочет встретиться художник. Я видел некоторые наброски костюмов, вполне о’кей.

Моя мать только молча кивнула, она не сводила с него обожающего взгляда. Слово "о’кей" уже вошло в наш будничный лексикон. Мне оно нравилось, от него было так весело!

Хлопнула входная дверь. "Никогда!" Моя мать ворвалась на кухню. "Папи, ты где?"

Я знала, где он, но она была в такой ярости, что я не осмелилась сказать. Я знала, как она ненавидит этих его голубей, поэтому смолчала.

- Папи-и-и! Где ты, черт побери? Неужели опять на крыше?

В гневе что-то бормоча себе под нос, она сунула мне сумочку и перчатки. Я побежала класть их на место. Для таких заданий я подходила и всегда выполняла их правильно, в точности так, как хотела моя мать. Когда я вернулась, она стояла на табуретке и кричала в кухонное окно:

- Папи! Если ты там, спускайся немедленно! У меня неприятности!

Отец холодно откликнулся сверху:

Назад Дальше