Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 - Мария Рива 6 стр.


На голову дочери поверх фаты она длинными шпильками приколола обруч, обвитый миртом. Поцеловала дитя, которое любила больше всего на свете, хотя никогда не выказывала этого. Как прекрасна была ее дочь в модном подвенечном платье, открывающем лишь лодыжки в белых чулках. Луису понравилась бы эта картина. Дочь была так похожа на него. На миг тоска и воспоминания овладели Йозефиной, но она снова замкнула холодом свое сердце и отправила дочь Луиса в замужнюю жизнь.

В безопасной темноте автомобиля Лина сдернула с себя миртовый венок и оборвала все листочки, пока не остался голый обруч. Тогда она снова водрузила его на голову. Она не могла войти в церковь с нетронутым миртом; она утратила это право девственницы на плюшевой кушетке в Веймаре. Улыбаясь, Руди помог ей поправить фату. Вот что удавалось ему лучше всего на протяжении всей его жизни: служить этому пылкому созданию, любить которое стало его трагедией. Лина получила статус фрау Рудольф Зибер 17 мая 1923 года. Ей был двадцать один с половиной год. Ему - двадцать семь.

Берлин

2 июля 1923

Как же давно я сделала здесь последнюю запись? Что я могла написать о своем самом счастливом последнем годе в Веймаре? Я буду вечно благодарна той поре и тем, кто сделал ее такой чудесной для меня.

Я замужем. И мы даже не сфотографировались вместе! Но неважно, есть вещи, которые НИКОГДА не забываются. После Веймара время было довольно скучное. Я забросила скрипку и занялась другой профессией - год в "Дойчес-Театре" и в других. А теперь - покой, насколько это возможно в любви.

Со дня свадьбы я жила только своим мужем, потому что фильмов не было, только театр в зимний сезон. Я очень довольна, ведь я знаю, что он счастлив, и я хочу ребенка. Но пока мы снимаем меблированную квартиру и переехать вскорости в большую возможности нет, это откладывается. Одно я знаю наверняка: ничто не заменит мне ребенка. Но если бы у меня был ребенок, мне пришлось бы жить с Мутти.

В кипучие двадцатые годы Берлин бурлил. Конечно в Чикаго были свои бары, нарушающие сухой закон, женщины легкого поведения, женщины-вамп и гангстерши, но Содомом и Гоморрой был Берлин. На каждом углу томились проститутки. Их щедро набеленные лица прекрасно сочетались с эротическим убранством. Перья, цепочки, бахрома и хлысты: эти пташки обетованного рая владели улицей. Марлен с друзьями любили, набившись в маленький "родстер" Руди, курсировать по городу в разные часы дня, наслаждаясь бесплатным шоу. Марлен лучше всех наловчилась распознавать на этом плац-параде трансвеститов. Она уверяла, что только они умеют стильно носить непременный пояс с подвязками. Ее фаворитом был блондин, чье личное клеймо составляли белый атласный цилиндр и панталоны с оборками, которыми она особенно восхищалась.

"Сексуальную оторву может сыграть только голубой", - такова была одна из знаменитых ремарок Марлен. Она уже начинала славиться своим острым умом, чувственной раскованностью, бисексуальными наклонностями. И все это - без налета вульгарности. Высокая мерка в послевоенном Берлине, где было дозволено все. Чем более эротично, непристойно и аморально, тем лучше. У Руди был безупречный вкус. И поразительное чутье на то, что хорошо для профессионального имиджа его жены. Он знал, что ей следует играть на вульгарности, не заражаясь ею. Возбуждать и интриговать публику - такую цель он видел для нее. И чтобы при этом не терялась отстраненность истинной аристократки. Не очень-то вникая во все эти тонкости, Марлен приняла его концепцию и делала то, что он ей велел. Вместе с Руди они посещали множество кабаре, где собирались и выступали трансвеститы. Те принимали Марлен, как любящую сестру, часто обращаясь к ней за советом:

- Марленхен, как мне эта помада?

- Как ты думаешь, не надо больше туши на ресницы?

- Посмотри, перчатки не слишком ярковаты для этого платья?

- Что мне делать с этим чертовым боа? Сбросить его, когда я выйду, или волочить за собой?

- Волочи, дорогой! Волочи его! Аппликации из черных атласных лебедей? Нет, нет. Дешевка, душечка, это не для тебя. Тебе нужно носить только красное, пусть это будет твой цвет - красное, как помада! Все-все: туфли, чулки, подвязки. Все! Кстати, скажи Стефану, что нет смысла надевать платье с разрезом до пупа, если он забывает побрить ноги!

Она заказала у портного Руди мужской вечерний костюм для себя. В цилиндре, белом галстуке и фраке она была сногсшибательна, когда танцевала со своими разукрашенными перьями приятелями. Ее боготворили. Она воплощала в себе все, к чему они стремились, - совершенный образец переступания грани, разделяющей два пола.

Йозефина, наблюдая за дочерью, страдала. Ребенок - вот что было нужно Лине. Да, ребенок. Он вернет ее в дом, сделает примерной женой, заставит забыть буйное помешательство на актерстве. И Йозефина взялась за поиски большой квартиры. Она нашла подходящую на фешенебельной Кайзераллее, всего в нескольких домах от того особняка, который оставил ей Эдуард. Лина должна была получить то, чего она желала.

Марлен Зибер наслаждалась беременностью. Одной было достаточно, но уж зато она вволю вкусила сокровенных чувств и преимуществ, которые давало это положение.

"Любовью больше не занимаемся", - было сказано мужу. Марлен всегда предпочитала накал романтических страстей реальному сексу и терпела его в супружеской жизни, лишь как обязанность. Теперь, под веским предлогом, что это может повредить нерожденному ребенку, она насовсем устранила секс из их брака. Муж, любя ее, соглашался со всем, что она считала нужным. К тому времени, когда он понял, что она сделала и почему, было уже слишком поздно что-либо изменить. Хотя они оставались в браке около пятидесяти лет, иногда даже жили под одной крышей, но их физические отношения кончились в тот день, когда Марлен узнала, что носит ребенка. К моменту родов она убедила себя, что этот ребенок - ее собственное творение. Такая вульгарная вещь, как мужская сперма, не могла иметь к этому никакого отношения. Она, и только она, создала себе ребенка по своему образу и подобию. Ребенок принадлежал ей по праву непорочного зачатия.

Домашние роды исключались. Дочь Марлен родилась в первоклассной частной клинике Берлина, при вспоможении знаменитого профессора.

"О, как я страдала! Ему пришлось сделать надрез там, чтобы выпустить тебя, - вот отчего у тебя была такая хорошенькая головка", - слышала я с двухлетнего возраста. Память о тяжком испытании родами, об особой красоте только что родившей, изнемогающей матери она прекрасно использовала десять лет спустя в фильме "Красная императрица".

Существует множество версий как относительно обстоятельств моего рождения, так и относительно его даты. Так вот, единственный ребенок Марлен Дитрих родился 13 декабря 1924 года. День и месяц оставались неизменными, но поскольку она изменила год своего рождения, то же произошло и с годом рождения дочери. До 1976 года, до тех пор, пока мой отец не умер и я не нашла в его бумагах свою метрику, я не знала с уверенностью, сколько мне все-таки лет. Такие мелкие неувязки были частью моего детства. До двенадцати лет я точно не знала, кто мой настоящий отец; подразумевалось, что тот, кого я звала "Папи", - наилучшая кандидатура, но… кто бы закрепил эту уверенность? Была ли я похожа на него?

Сходство ничего не решало, он сам был похож на мою мать, как родной брат, только глаза - карие. Но меня эти несообразности не беспокоили. Моя мать так часто говорила мне, что я - ее и только ее, что кто бы ни оказался моим биологическим отцом, места ему в моей жизни отведено не было.

Со дня моего рождения Марлен и Руди стали Мутти и Папи друг для друга, для их дочери и для большинства близких друзей. Марлен сделала теперь своей главной ролью материнство. Самоотверженность переплеталась с постоянным страхом, что я в любой момент могу заболеть и умереть или, что еще хуже, не дотяну до совершенства. Она кормила меня грудью с таким упорством, что всю свою оставшуюся жизнь я слышала, что это только из-за меня у моей матери обвисшие груди, что она пожертвовала их девичьей упругостью ради моей младенческой алчности. Поскольку впервые меня поставили в известность о моей вине в возрасте двух лет, я потом переживала всякий раз, как видела, сколько неприятностей причиняет матери ее грудь.

К осени 1925 года в Голливуд прибыла Грета Гарбо; старый фельдмаршал фон Хинденбург президентствовал в Германии; Адольф Гитлер опубликовал первое издание "Майн кампф"; "Золотая лихорадка" Чарли Чаплина имела бурный успех, а Марлен Дитрих была более чем готова вернуться к работе.

В начале 1926 года Эрнст Любич оставил берлинские киностудии, решив, что и ему, и Голливуду будет больше пользы от его многочисленных талантов; вышел из печати первый роман Эрнеста Хемингуэя "И встает солнце"; доктор Йозеф Геббельс был назначен лидером берлинского округа от нацистской партии; а Марлен Дитрих вернулась к работе на полный рабочий день. В тот год она снялась в двух фильмах, участвовала в многочисленных пьесах и ревю - на маленьких ролях, иногда просто проходных, - но где бы она ни появлялась, публика не могла отвести от нее глаз. Едва ли осознавая это, она вырастала в берлинскую знаменитость.

18 октября 1926

Невозможно заполнить здесь временной разрыв. Слишком многое произошло за это время. Моему ребенку скоро будет два года. Я хочу писать самые важные вещи, чтобы потом знать, через что я проходила. Ребенок - единственное, что у меня есть, больше ничего. Мутти все еще очень добра ко мне, и ребенок для нее - счастье. Я постепенно начинаю отплачивать ей за ее любовь - но не более того. Я играю в театре и в фильмах и зарабатываю деньги. Только что перечла этот дневник - о Боже, где тот чудесный избыток чувств, так поглощавший меня? Все прошло! Никто не понимает, что я так привязана к ребенку, потому что никто не знает, что кроме этого, у меня ничего нет. Я, сама по себе, не испытываю ничего, как женщина - ничего, как личность. Мое дитя невероятное, даже чужие люди, не члены нашей семьи, любят ее и тянутся к ней. Ребенок - суть моей жизни. Я думаю, я умру молодой. Надеюсь хотя бы поднять ребенка и хотелось бы жить, пока живет Мутти. И Лизель (с ней не все в порядке. Но тут ничем не поможешь. Я ее очень люблю).

Лизель вышла замуж за "негодного плебея", как обычно называли в семье ее мужа, родила сына, о котором никто никогда не упоминал. Ее жизнь приняла совсем иной оборот, чем у ее обожаемой "киски".

Мне было почти три года, когда мой отец стал разводить на крыше голубей. Я знала, что баба Лош, как я звала мать моей матери, нашла для нас удобную квартиру в одном из лучших районов Берлина и помогает платить за аренду. Вот почему у меня была собственная комната с окном в маленький парк. У моего отца был кабинет, где он спал, моя мать занимала большую спальню в конце темного коридора. Гостиная с массивным буфетом и двенадцатью стульями с высокой спинкой открывалась по воскресеньям, когда моя мать обедала дома. Я была еще слишком мала и не понимала толком, куда она уходила и что делала, но когда моя мать бывала дома, присутствие ее было таким всепроникающим, ее бурная любовь ко мне такой всеобъемлющей, что этого хватало для заполнения пустоты ее отсутствия.

Нянчить меня наняли молоденькую деревенскую девушку. Она была добрая и заботливая. Она мыла и скребла меня и полы, вежливо разговаривала с моим отцом, но распоряжения принимала только от матери, перед которой преклонялась. Звали ее Бекки, и она мне нравилась. Она не целовала меня ежеминутно, не душила меня в объятиях, не запихивала мне в рот насильно лакомые кусочки, не делалась белее мела, когда я чихала, не ужасалась, если мне случалось кашлянуть, и не меряла мне то и дело температуру. Более того, она не рассказывала моей матери, что я хожу с отцом на крышу кормить голубей. Мне нравилось на крыше - в любое время года это было особенное место. Небо и облака, и голубиное воркованье. У моего отца, человека очень методического, все зерно было рассортировано по банкам с надписями и по маленьким деревянным ящичкам. Я не знала, почему одни птицы получали один сорт зерен, другие - другой, но знала, что отец знает - он был авторитетом в очень многих вещах. Я смирно сидела на своем личном ящике и смотрела, как отец кормит своих товарищей. Цвет неба, я помню, был в точности, как голубиные перья - сизый. Берлинские небеса похожи на стальные.

Почему я никогда не порывалась рассказать моей матери об этих особенных минутах? Это было бы так естественно для трехлетней девочки - желание разделить радость или, по крайней мере, выказать ее. Я часто задумывалась, что заставило меня сделать выбор молчания в таком нежном возрасте? Может быть, я знала, уже тогда, что моей матери будет неприятно, если радость мне доставит кто-то другой, не она. Так что я помалкивала и никогда не спрашивала отца, почему он тоже молчит про крышу, просто испытывала облегчение оттого, что он не проговаривался.

У моего отца было множество вещей, которые меня завораживали. Например, автомобиль о четырех дверцах с брезентовым складным верхом, отделанной деревом приборной доской и мягкими кожаными сиденьями. Шедевр сам по себе, он имел еще и одно умопомрачительное устройство. К приборной доске был прикреплен ящичек, который выдавал, стоило отцу нажать на рычажок, одну сигарету - уже зажженную! Моему отцу никогда не приходилось отрывать глаза от дороги, чтобы рыться в карманах в поисках зажигалки - дымящаяся сигарета сама попадала ему в пальцы! Каким образом это получалось, было, и до сих пор остается, для меня тайной. Каким образом в снедаемой инфляцией Германии мог он позволить себе обзавестись таким чудом - не говоря уже о прилагаемой к чуду элегантной машине - это другая загадка. Но если уж так рассуждать, то тогда откуда у моей матери, играющей мелкие роли за тогдашнюю нелепо малую плату, могло появиться норковое манто? Задолго до того, как Голливуд занял в подобных несоответствиях лидирующее место, для семьи Дитрих-Зибер они были совершенно естественны. С самых ранних лет я наблюдала, как роскошные вещи появляются и исчезают, заменяются на еще более роскошные - и все это без звуков фанфар и без особенного восторга. Никаких тебе: "Смотрите, все: наконец-то! Манто, на которое я копила деньги, которое я так давно хотела… Оно мое! Разве это не чудо? Давайте отпразднуем!" Моя мать просто появлялась в один прекрасный день в норковом манто, бросала его на стул, откуда оно сползало на пол и так там и валялось, пока она возилась на кухне, готовя обед.

Я всегда знала, что моя мать особенная. Почему - так вопрос не стоял. Просто особенная, и все - как холод зимой и тепло летом. Она управляла чувствами, которые к ней питали люди. Я часто видела в парке маленьких девочек, которые обнимали своих мам, брали их за руку, прижимались к ним. С моей матерью этот номер бы не прошел. Не то чтобы она оттолкнула меня или рассердилась бы, если бы я так поступила. Я просто не смела, пока она не даст позволения. Моя мать была как бы "ее королевское величество". Когда она говорила, все слушали. Когда она двигалась, все смотрели. В трехлетием возрасте я совершенно определенно знала: моя мать не просто мать, нет, - я принадлежу королеве. Как только это уложилось у меня в голове, я стала вполне довольна своей судьбой. Лишь много позже я стала тосковать по настоящей матери, какая есть у нормальных людей.

Мне позволялось поздно ложиться спать, когда моя мать принимала гостей. Взгромоздясь на огромный папин словарь, я сидела за большим обеденным столом, где было мое место, и молча слушала. Колоритные друзья моей матери рассказывали о пьесах, в которых они играли, о кабаре, о ревю и даже пели свои номера из разных шоу, обсуждали работу статистов в кино, последние книжки и музыку: кого они любили, кого нет и почему. Потом, уже в постели, я перебирала в голове услышанное, пытаясь все это понять и запомнить. Моя мать бывала очень довольна мной, когда я запоминала то, что каким-то образом касалось ее. Когда она спрашивала, могу ли я в точности повторить тот или иной разговор, и мне это удавалось, я заслуживала ее одобрение. Все искали одобрения моей матери - это было, как плавное скольжение вперед под парусами. Почему так много людей боялись ее недовольства, я никогда не понимала. Я просто знала, что я - из этих людей.

Осенью 1927 года моя мать уехала в Вену. Ее не было долго. Днем она снималась в двух фильмах, а ночью выступала в пьесе с музыкой и танцами. Мой отец пополнил свою стаю почтовыми голубями. Он показал мне, как привязывать к их тонким лапкам капсулы с записками, и рассказал, как храбро они летали во время войны. Он пообещал, что когда я подрасту, он покажет мне свои медали. Я была польщена. Кое-кто любил говорить о "великой войне" а кое-кто, например, мать моей матери, не позволяла даже упоминать о ней в своем присутствии.

Пока моя мать была в Вене, одна ее подруга часто приходила навестить нас. Ее звали Тамара. Мои отец с матерью звали ее Тами, и только когда за что-то на нее сердились, возвращались к "Тамаре", причем сильно нажимая на все "а" Она выглядела именно так, как, по моим представлениям, должна была выглядеть беженка из России, белая эмигрантка. Высокие славянские скулы, гибкое тело танцовщицы, длинные темные волосы, глубокие карие глаза, как у испуганной лани. Я рисовала себе, как свирепые волки гонятся за ней по сибирской ледяной пустыне - за прекрасной русской аристократкой в отчаянном беге. Иначе я не была бы дочерью Марлен Дитрих! Когда она впервые познакомила нас, Тами присела передо мной на корточки, пожала мне руку и произнесла: "Здравствуй, Марийхен". Ее мягкое произношение с русскими интонациями звучало, как мурлыканье довольного котенка! Я подумала, что она замечательная и даже более того - настоящая. Тами никогда не притворялась, никогда не лгала, никогда не фальшивила, никогда не обманывала. В те первые годы смех еще брызгал из нее, как будто глубоко в ней был скрыт родник счастья. Всю мою юность Тами была моим другом, единственной, кого я любила. Я знала, что мой отец тоже любил ее. Да и как было ее не любить, такую! И Тами, конечно, любила его. Что это приведет ее к смерти, я знать не могла. Если бы знала, наверное, я бы могла спасти ее. Эта мысль преследует меня и по сей день.

Когда моя мать наконец вернулась домой, она привезла с собой большую музыкальную пилу, на которой научилась играть, ставя ее между коленей, и нового друга, своего партнера Вилли Форста. Он потрепал меня по головке, когда я сделала книксен, пожал руку моему отцу, с которым, по видимости, был знаком, остался обедать и оставался потом часто.

Назад Дальше